Book: Кудесники



Кудесники

И дорога, всегда ведущая к дому

Не много, вероятно, найдется писателей, чьи книги еще при жизни были признаны национальной классикой и даже включены в школьную программу. Современная канадская писательница Маргарет Лоренс (1926-1986) принадлежит к их числу. Ее роман «Кудесники» был рекомендован для изучения в школе через два года после первой публикации. К этому времени известность писательницы, автора пяти романов, рассказов и книг для детей, перешагнула национальные границы. Произведения Лоренс переведены на многие языки мира. Теперь и нашему читателю, знакомому с некоторыми рассказами и публицистическим очерком «Письмо матери», предоставляется возможность вынести собственное суждение о наиболее значительном произведении канадской писательницы.

«Как случилось, что многие поколения канадцев привыкли считать свою страну неинтересной? Мы прекрасно знали, что это не так, и все-таки не признавались себе в этом... Долгое время мы недооценивали себя, живя под сенью таких гигантов, как США и Великобритания. Только сейчас мы начали осознавать, как дорога нам наша земля... мы начали отдавать должное нашим мифам и легендам». Так полемически обостренно обозначила Маргарет Лоренс сущность поисков молодой канадской культуры 60-70-х годов и одновременно собственную творческую устремленность. В движении «культурного возрождения», охватившем страну в эти десятилетия, писательнице принадлежит заметная роль. Именно Лоренс удалось ярко и художественно убедительно выразить национальную и духовную самобытность Канады, доказать, что о ней можно писать, не испытывая комплекса неполноценности по поводу ее провинциальности, что у ее отечества есть своя история, свои герои и легенды. По свидетельству канадцев, книги Маргарет Лоренс вошли в их жизнь, они помогли им лучше понять и оценить свое культурное наследие.

Однако не только приверженностью к специфически «канадским» темам определяется место писательницы в современной прозе страны. Лоренс смогла сделать то, что пока еще зачастую оказывается недостижимым для многих ее коллег по перу, − ей удалось выйти за пределы региональной замкнутости, обосновать универсальность опыта своих героев − обитателей канадской глубинки. К оценке ее художественного дарования можно подходить без скидок на «незрелость» канадской литературы. Умение создавать запоминающиеся характеры, способность заставить читателя сопереживать, «втянуть» его в свой мир, мифологическая насыщенность повествования и, наконец, художественное мастерство позволяют прозе Лоренс выдержать сравнение с наиболее интересными и значительными образцами современной прозы Запада.

Трудно провести грань между личным опытом писателя и его художественной практикой; если же говорить о произведениях, вошедших в этот том, то они, по признанию самой Лоренс, наиболее автобиографичны из всего написанного ею. Тем не менее было бы ошибкой отождествлять судьбу писательницы с судьбой ее героинь.

Канада, Африка, Канада − эти жизненные этапы у Маргарет Лоренс во многом совпадают с творческими. Она родилась и выросла в небольшом городке, расположенном в степной провинции Манитоба, в семье переселенцев ирландско-шотландского происхождения. От них, людей упорных и непреклонных, унаследовала она твердый характер и привычку всего добиваться собственным трудом. Литературные способности у Маргарет проявились рано: ее первый рассказ был отмечен на конкурсе, когда автору было тринадцать лет. Затем последовали годы учебы в университете Виннипега, репортерская работа в газете. В 1950 году муж Лоренс получает назначение на строительство дамб в британских колониях Африки, и последующие семь лет семья проводит в Гане и Сомали.

Африке были посвящены первые книги Маргарет Лоренс, причем не только художественные − роман «По ту сторону Иордана» (1960) и сборник рассказов «Покоритель будущего» (1963), − а также переводы стихотворений и прозы Сомали, путевые записки, исследование по нигерийской драме и роману.

Дух приближавшегося освобождения от колониализма, перемен во многих сферах жизни, захвативший Черный континент в 50-е годы, оказался близким канадской писательнице. Африка на переломе, в борьбе двух укладов − традиционного и нового, приходящего ему на смену, очевидно, натолкнула Лоренс на одну из важнейших тем ее творчества − тему безродности, отсутствия корней, духовной несвободы. Пагубное воздействие колониальной системы для нее заключалось, в частности, в том, что и поработители, и порабощенные в конечном итоге становились чужестранцами: в отрыве от родины англичане ощущали себя в духовной изоляции; африканцы после соприкосновения с индустриальной культурой Запада почувствовали, что теряют связь со своими исконными началами − национальными традициями, языком, религией.

В сходном положении оказались в послевоенные годы и канадцы, когда на смену колониальной зависимости от Великобритании пришла усиливающаяся экспансия США. Вернувшись к этому периоду в одном из своих поздних очерков, Маргарет Лоренс сравнила писателей Канады с писателями третьего мира, ибо перед ними стояли одинаковые задачи − перед лицом надвигавшегося «культурного империализма» обрести собственный голос и сохранить духовное наследие своего народа.

Поиски эти были нелегкими, и проходили они, естественно, через усвоение опыта других литератур: европейской, американской, немного позже, в конце 70-х годов, латиноамериканской. Проза Лоренс также не осталась в стороне от этого влияния. В своих первых книгах, отразивших момент крушения колониализма и историческую необратимость этого процесса, писательница выступает в русле английского антиколониального романа. Непримиримость к угнетению человека, отличавшая позицию группы «Виннипег Олд Лефт», к которой Лоренс примыкала в студенческие годы, выльется затем в осознанное неприятие империалистической колониальной политики.

Слишком традиционным, даже старомодным сочла критика стиль начинающей писательницы, сближающий ее с таким мастером социальнопсихологического романа, как Э. М. Форстер. Впрочем, этот упрек можно рассматривать скорее как комплимент, свидетельствующий о высоком уровне эстетического качества, которое продемонстрировала Лоренс. В погоне за литературными стереотипами от критиков как-то ускользнуло очень своеобразное, присущее только прозе этой писательницы музыкально-фольклорное начало. Эмоциональный эффект достигался путем введения в повествование легенд, молитв, воспоминаний, песенок; ритмизованная проза, повторы придавали произведениям необычный интонационный настрой.

Точно найденная интонация отличала и первый «канадский» роман Маргарет Лоренс «Каменный ангел» (1964), принесший ей широкую известность в англоязычных странах; все последующие книги писательницы так же, как и эта, будут выходить в свет одновременно в Канаде, США и Великобритании, что, несомненно, служит свидетельством признания ее таланта. Вернувшись ненадолго из Ганы в Канаду, Лоренс проводит 60-е годы в Англии, изредка бывая на родине.

«Путь домой», если воспользоваться метафорой самой писательницы, как в прямом, так и в переносном смысле, для нее непривычно затянулся. Кроме семейных обстоятельств не последнюю роль здесь сыграл комплекс «любви-ненависти» к родному дому, известный нам по романам У. Фолкнера, Р. П. Уоррена, Р. Прайса. Отвращение к бездуховному быту провинциального городка, в котором выросла писательница, к его ханжеской морали и косности сочеталось с ощущением того, что это подлинный микрокосм бытия, вместивший в себя целый мир. Лоренс была убеждена, что жизнь в канадской глубинке может казаться странной, причудливой, ненавистной, но никогда − скучной. Романы «канадского», или, как его еще называют, «манавакского», цикла подтверждают истинность этих слов.

Действие романа «Каменный ангел», первого в этом цикле, разворачивается в Манаваке, прообразом которой стал родной городок Лоренс. Захолустная, затерянная в глубине степей Манавака оказывается вовлеченной в события двух мировых войн, Великой депрессии и засухи начала 30-х годов. Перед читателем проходят три поколения канадцев, начиная с отца героини − первопоселенца Джейсона Карри, приехавшего в Канаду из Шотландии в конце прошлого века.

Его жизнь сложилась вполне благополучно − зажиточный лавочник Карри принадлежит к наиболее почитаемым жителям городка. Иное дело − его дочь Хейгар, влюбившаяся в беспутного фермера Брема Шипли и выскочившая, вопреки воле отца, за него замуж. История Хейгар Шипли, доживающей свои дни в доме старшего сына, передана в романе в двух временных планах: настоящее героини − болезнь, внезапное бегство, наконец, больница и смерть − перебивается ее воспоминаниями о детстве в Манаваке, о конфликте с отцом из-за ее брака, о трудной жизни с мужем, закончившейся разрывом. Драма Хейгар, образ которой выписан с поистине эпическим размахом, коренилась в ее неукротимой гордыне, своего рода внутренней слепоте, олицетворяемой фигурой слепого ангела на могиле ее родителей.

Однако писательница исследует не только характер героини, но и социальную подоплеку ее нелегкой судьбы. Хейгар Шипли не останавливалась ни перед чем, чтобы настоять на своем, но счастья не обрела; она так и не достигла настоящей близости с родными ей людьми. Виной тому были и сословные предрассудки, прочно вошедшие в сознание героини. Решившись на брак с человеком, стоявшим ниже ее на социальной лестнице, Хейгар бросила вызов устоям манавакского общества и отмежевалась от него, казалось бы, навсегда. И все же незаметно для себя она продолжает судить о людях так же, как ее отец, − с точки зрения имущественного и социального положения. Воспитанные с детства представления, непреложные правила поведения, основанные на пуританской вере, помешали Хейгар в полной мере реализовать свои возможности, преодолеть духовную скованность в отношениях с мужем и сыновьями. Лишь в конце жизни приходит свобода, но итог прожитых лет горек − одиночество, душевное смятение, разлад.

В западной критике часто встречается понятие «фальшивый фасад», означающее применительно к социуму небольших городков лицемерную, показную мораль, диктующую человеку определенный стиль жизни. Критический пафос романа Маргарет Лоренс был направлен против «фальшивых фасадов» буржуазного общества, препятствующих полноценному раскрытию человеческой личности.

Роман «Каменный ангел», отмеченный, по мнению известного писателя Робертсона Дейвиса, «типично канадским чувством времени и места», укрепил позиции Маргарет Лоренс в национальной литературе. В оживленной полемике вокруг романа уже не раздавались голоса скептиков, считавших писательницу традиционалисткой: уверенное владение техникой внутреннего монолога, временной перебивки, метафорическая многозначность не оставляли сомнений в художественной зрелости таланта Лоренс.

60-е годы стали особенно плодотворными для писательницы. От романа к роману наращивается эстетический потенциал, разнообразнее становятся художественные приемы, близкие к стилистике кинематографа и телевидения. Однако главной своей теме Лоренс не изменила − глубоко и всесторонне она продолжает изучать национальное сознание, борющееся с различными стереотипами. Постепенно эта тема обретает историческую перспективу.

Время действия двух последующих романов − «Божья насмешка» (1966) и «Живущие в огне» (1969), − составивших дилогию внутри манавакского цикла, приблизилось ко времени их создания − 60-м годам. Как и прежде, герои Лоренс восстают против условностей, типичных для среднего класса провинциального городка, но теперь к ним присоединились и шаблоны массового сознания, порожденные индустриальной цивилизацией.

Нужно сказать, что стереотипность вообще чужда художественному мышлению писательницы. Для нее не существует невыигрышных сюжетов или неинтересных персонажей. Выбрав для дилогии заведомо, казалось бы, заурядные события − неудавшийся роман незамужней школьной учительницы или несколько эпизодов из жизни домохозяйки, матери четверых детей, − Лоренс, безусловно, рисковала. Однако книги были тепло встречены читателем, разошлись большими тиражами, по роману «Божья насмешка» в США был снят фильм, хотя некоторые критики и поспешили зачислить писательницу в разряд создателей феминистской прозы.

Вряд ли можно согласиться с этим определением. Женские образы действительно вынесены на передний план всех «канадских» романов Лоренс, но реальное содержание ее прозы глубже и многообразнее феминистской темы. Нестандартный подход к внешне банальным ситуациям позволяет автору «размотать» клубок не только личных проблем, но и проблем социальных, исторических, национальных.

Героям Лоренс не дает покоя тревожное ощущение «груза прошлого», часто неразгаданного и оттого еще более тяжкого, порой, казалось бы, уже омертвевшего, но не ушедшего из памяти. Почему, например, не дано осуществиться любви героев романа «Божья насмешка», школьной учительницы Рейчел Камерон и ее друга детства, университетского преподавателя Ника Казлика? На первый взгляд, их не разделяет социальная пропасть. Но стоит посмотреть на эту пару глазами жителя их родного городка, и станет ясно, что Рейчел и Ник представляют разные полюсы ман авакс ко го общества. Семья владельца похоронного бюро Нийла Камерона, потомка выходцев из Шотландии, числится среди уважаемых граждан города. Глава другой семьи, молочник Нестор Казлик, в начале века вместе с родителями пересекший океан, − украинец, тот, кого в Канаде презрительно называли галицийцами, рабочим людом из Центральной Европы.

Время как будто внесло изменения в социальную шкалу Манаваки. Нестор Казлик сумел дать образование сыну, Рейчел после смерти отца, напротив, пришлось оставить учебу и вернуться домой к матери: не было средств, чтобы учиться дальше. Но болезненно переживаемое прошлое − будь то рассказы отца Ника о трудном пути в Канаду или сентенции матери Рейчел, воплощающей моральные устои Манаваки, − не отпускает, живет в сознании героев.

Освобождение от духовного гнета приходит к Рейчел неожиданно. Сделать это ей помогает «смешной пророк», «карлик-провидец» Гектор Джонас, теперешний владелец заведения ее отца (мы встретимся с ним в финале романа «Кудесники»). Смешной человечек, облик которого никак не вяжется с его профессией и окружающей обстановкой, по-настоящему добр и откровенен с Рейчел. За нелепой внешностью таких людей, как Джонас, подруга Рейчел Кэлла Мэки или шутник Нестор, скрывается душевная щедрость, истинное зрение. Роман завершается словами: «Божья милость бунтующим шутникам. Божье прощение дуракам. Божье сострадание богу». Бунтующие шутники, по мысли Лоренс, воплощают подлинную человечность, ибо им дано понять чужую боль, разделить одиночество, поделиться теплом.

Нетрудно заметить, что характеры и ситуации в романах писательницы подчас имеют прямые аналогии с библейскими прототипами и эпизодами (Хейгар − Агарь, Джонас − Иона, Кристи из «Кудесников» − Христос), в повествование нередко вплетаются цитаты из Ветхого и Нового заветов. Как и для многих писателей Запада, библейские герои персонифицируют для Лоренс универсальные психологические типы.

В целом же подобные аллюзии способствуют созданию масштабных реалистических образов, обусловленных конкретной средой и мироощущением. Такой средой, создавшей свой нравственный кодекс, в отношении к которому героини Лоренс определяют свою позицию, свою индивидуальность, является Манавака, незримо присутствующая даже в тех произведениях, где действие происходит в ином месте.

Маргарет Лоренс давно занимала история Канады, страны переселенцев из разных стран, но подходила она к этой теме медленно и осторожно. Где-то на периферии романов возникали эпизоды освоения на новой родине, трудности обживания, обозначались фигуры первопоселенцев, иммигрантов разных национальностей. В книге «Птица в доме» (1970), из которой взяты рассказы для настоящего сборника, образ одного из них, упрямого старика Коннора, впервые доминирует в повествовании.

Хотя рассказы эти создавались в разное время (в основном во второй половине 60-х годов), они были задуманы как единый цикл, объединенный одним местом действия (все та же Манавака) и общими героями, отчасти уже знакомыми по предыдущим романам Лоренс. Это своего рода семейная хроника, в которой акцент сделан не на событиях, а на их осмыслении, происходящем в сознании девочки Ванессы, ведущей рассказ.

Манеру писательницы можно сравнить с замедленной съемкой: темп повествования нетороплив, «план» намеренно укрупнен, каждое слово выверено. Стиль достигает классической ясности, техника психологического письма − безупречной точности. И вместе с тем новеллам свойственна та недосказанность, неоднозначность, которая отличает настоящую литературу.



Жизнь в уютных особнячках Манаваки течет размеренно и, в общем− то, буднично. Грозные события начала века кажутся Ванессе далекими и неопределенными, но именно они становятся причиной драм, а порой и трагедий в ее семье. Убит в битве на Сомме дядя Родерик («Навести в нашем доме порядок»); изломана судьба ее родственника Криса, не сумевшего во время депрессии получить образование; потеряв работу, возвращается домой тетя Эдна («Не спешите, кони ночи... «). Внешний мир постоянно напоминает о себе, заставляет задуматься, сопоставить события, понять поступки близких людей, проверить правдивость их утверждений.

Ванессу ждут разочарования, запоздалые «открытия», неизбежные в период взросления. Развеялся миф о знатном происхождении бабушки Маклауд, родившейся, как случайно узнает девочка, в семье ветеринара из Онтарио; и, напротив, иным предстает после рассказа отца образ деда, глубоко образованного человека, читавшего греческие трагедии в подлиннике; даже в другом своем дедушке, деспотичном старике Конноре, Ванесса обнаруживает человеческую душу и в конечном итоге примиряется с ним.

Дед царит в семье безоговорочно, все с трудом переносят его вздорный характер. Однако таким его сделала жизнь: еще мальчишкой прошагал он с тачкой не одну сотню миль в поисках работы, откладывал каждый лишний цент, чтобы открыть лавку, и в конце концов добился своего − нажил небольшой капитал. Лоренс далека от того, чтобы идеализировать первопоселенцев; она настойчиво подчеркивает мысль о том, что борьба за выживание наложила свой отпечаток на характер канадцев, сформировала определенные национальные черты.

Следует отдать должное проницательности Ванессы − за «маской медведя» она сумела увидеть человека. «Маска» − одно из ключевых понятий в концепции личности, проводимой Маргарет Лоренс; думается, оно пришло из философии экзистенциализма, значительно повлиявшей на канадскую прозу. Очень непросто распознать в человеке его истинную суть, отделить ложное и показное от настоящего. Но в какой-то момент личина спадает, и обнажается подлинное лицо. В каждом рассказе неизменно присутствует этот момент − печальный рассказ Юэна Маклауда о своем отце и случайно вырвавшиеся слова бабушки Маклауд о смерти сына на войне («Навести в нашем доме порядок»); вдохновенный монолог Криса о звездах («Не спешите, кони ночи... «). Может быть, сильнее всего это краткое мгновение, когда раскрывается человеческая душа, показано в рассказе «Гагары».

Все старания подружиться с девочкой-метиской, которую после долгого лечения отец Ванессы, доктор Маклауд, увез вместе со своей семьей на отдых, безрезультатны. Начитавшись «Гайаваты», Ванесса мечтает о встрече с «юной ведуньей, знающей жизнь дикой природы», на деле оказавшейся замкнутой и равнодушной ко всему девчонкой. Через несколько лет они встречаются снова, и опять Ванесса признается себе, что не может пробиться к Пикетте. Неожиданно та сама делает шаг навстречу − вспоминает умершего доктора, единственного в городе, кто помог ей. И тут сквозь привычную сдержанность прорывается чувство, которое переполняет Пикетту, вселяет надежду покончить с унизительным существованием: белый парень, «из англичан», собирается жениться на ней. Необычно ярко написан этот короткий эпизод, высвечивающий человеческую сущность: «И тут я увидела ее, но лишь на краткий миг. Да, я действительно увидела Пикетту, в первый и единственный раз за все годы, что мы прожили с ней в этом городе. С ее вызывающего лица вдруг спала маска, и оно стало таким доверчивым, незащищенным, а в глазах сияла отчаянная надежда».

Но мечта о счастье не сбылась, Пикетту постигла обычная для таких женщин судьба. Муж оставил ее с двумя малышами на руках, она, опускается, начинает пить и сгорает заживо вместе с детьми в своей лачуге. Пожар, которым завершается рассказ, становится одним из ключевых эпизодов и в романе «Кудесники», где история Пикетты символизирует горький удел метисов и индейцев, брошенных правительством на произвол судьбы. Однако и в то малое художественное пространство, которым располагает рассказ, Лоренс сумела вложить заряд социального критицизма, нигде, заметим, не выраженного открыто. Писательница избегает прямолинейного обличения, но точная деталь − лицо одного из тоннеровских сыновей, «не знавшее смеха», − или вскользь оброненное Ванессой замечание о том, что она ни разу в жизни не видела индейцев, говорят значительно больше, чем гневные филиппики. И, как всегда в рассказах Лоренс, мастерски сделанная концовка несет двойной, метафорический смысл.

Через несколько лет Ванесса опять приезжает на берег Алмазного озера, где когда-то вся семья вместе с Пикеттой проводила лето. Теперь это процветающий курорт, пестрящий индейскими названиями для приманки туристов. Как и предсказывал отец девочки, гагары уже больше не кричат над озером − они улетели. То ли поселились в другом месте, то ли «им так и не удалось найти такого места, и они просто умерли, потому что им стало все равно − будут они жить или погибнут». В этой фразе и разгадка безразличия Пикетты, и трагедия ее народа, лишенного своей земли.

Критика тепло приняла «Птицу в доме», отметив, что глубокий психологизм, не превращающейся, однако, для писательницы в самоцель, широта видения придают этому циклу рассказов масштаб романа. Главный, итоговый роман Лоренс был еще впереди, и написан он был на родине. В конце 60-х годов ее книги наконец-то получили признание у канадцев. Университеты страны удостоили писательницу почетного звания доктора литературы, ее приглашают для чтения лекций. Летом 1973 года Маргарет Лоренс возвращается в Канаду навсегда.

Сам по себе этот факт был симптоматичным. Дело в том, что духовный климат страны, еще довольно консервативный в начале 60-х годов. к концу десятилетия заметно изменился. Напомним, что только в 1965 году Канада получила собственный флаг и герб, что колониальное мышление господствовало долго и лишь к середине 60-х годов в политике, экономике и культуре страны резко усилилось стремление к независимости. Подъем художественной литературы, обусловленный этим движением, знаменовал собой шаги к достижению зрелости, накоплению художественного качества, преодолению регионализма.

70-е годы принесли немало интересных, хотя, возможно, и не совсем совершенных с точки зрения художественной формы произведений, в которых, по выражению писателя Роберта Кретша, очевидна была попытка «делать новую литературу на основе нового опыта». Канадские писатели остро ощущали необходимость рассказать о своей истории, об истоках зарождения нации, о том особенном, что, собственно, и делало канадцев канадцами.

Но в силу национальной и исторической специфики страны сделать это было отнюдь не просто. Кроме того, прошлое такого молодого государства, как Канада, не успело обрасти легендами и мифами. Поэтому, чтобы помочь канадцам «открыть» себя, нужно было придумать, домыслить, иначе говоря, создать недостающую национальному сознанию мифологию.

В 1974 году в Канаде вышли две книги, пронизанные жаждой национального «самопознания»: поэма Эла Парди «В поисках Оэна Роблина» и роман Маргарет Лоренс «Кудесники», эпиграфом к которому взяты строки стихотворения Парди, ставшие финалом его поэмы: «но когда-то они тоже жили и оставили после себя место другим». Талантливый и самобытный поэт, Эл Парди одержим идеей «первооткрывательства» своей родины, уникальности ее многонационального опыта. Его строки звучат как поэтический манифест канадского культурного возрождения:

Я знаю, как выглядит наша страна,

Каков на вкус ее хлеб, на ощупь − ее земля.

Это то, что может сделать каждый из нас,

Кого зовет в путь карта мысленных странствий,

Память родных мест И дорога, всегда ведущая к дому.

(Перевод В. Минушина)

И в поэме, и в книге Лоренс использован схожий сюжетный ход − раздумья о прошлом начинаются с разглядывания старых фотографий из семейного альбома. И оба героя за недостатком сведений фантазируют, придумывают себе прошлое, родителей, предков, им отчаянно, до боли нужно это чувство принадлежности, это естественное для человека ощущение себя звеном в цепи поколений.

Обрести это ощущение помогает также история, коллективная память, к которой настойчиво апеллирует Маргарет Лоренс. Историкомифологический пласт романа возвращает читателя к различным моментам прошлого Канады, будь это легендарное (и, конечно же, насквозь вымышленное) путешествие богатыря Ганна из Шотландии в Новый Свет, рассказ писательницы XIX века Катарины Трейл о выживании в незнакомой стране или восстание метисов, представшее в балладах и пересказе в романтизированном виде. Художественное освоение документа, к которому писательница обращается очень часто, проходит различные стадии: от прямого цитирования стихотворений X. Беллока, Оссиана, отрывков из книги Трейл к стилизации (письма, фрагменты романов Мораг Ганн, отзывы на них в прессе) и собственно творчеству − почти все песни и баллады были сочинены самой Лоренс в духе фольклора и собраны в приложении к роману под названием «Музыкальный альбом». Можно спорить о том, насколько удачным был монтаж этих фрагментов, но нет сомнения, что прием многоголосия, отработанный писательницей в предыдущих романах, получил замечательное развитие в «Кудесниках». Это произведение, безусловно самое сложное и многозначное в творчестве Лоренс, построено, как заметил один из рецензентов, в двух временных планах и на трех повествовательных уровнях.

Чем же обусловлена подобная композиция? Не в последнюю очередь конфликтностью самой национальной истории, предлагающей различные толкования одних и тех же событий. Не случайно на протяжении всего романа звучит вопрос о том, какова подлинная история и существует ли она вообще. Читатель заметит, что легенды о Луисе Риле и богатыре Ганне рассказываются несколько раз, причем в каждом последующем варианте иначе, с добавлением новых подробностей. Прошлое дается в переоценке, скрытой или явной полемике, отсюда и диалогичность повествования, перебивка его репликами героини, пытающейся отделить подлинную суть событий от их официальной версии.

Собственно, споры в романе в основном ведутся вокруг фигуры Луиса Риля и восстания метисов, которым он руководил. Это событие оставило значительный след в истории нескольких провинций и вызвало целый поток художественных произведений различных жанров. В 1967 году, когда в стране широко отмечалось столетие Канадской федерации, в Торонто состоялась премьера оперы «Луис Риль». Каждое лето в центре Реджайны трижды в неделю идет документальная драма «Процесс Луиса Риля». Прогрессивная общественность Канады чтит Риля как борца за гражданские права метисов, протестовавших против присоединения провинции Манитоба к доминиону. В 1869-1870 годах Луис Риль возглавил «временное правительство Северо-Западной республики», которое конфисковало собственность компании Гудзонова залива, утвердило флаг провинции и организовало выборы в законодательную ассамблею. Идеи объединения метисов, белых поселенцев и индейцев соединялись у Риля с верой в христианское милосердие и мирный исход борьбы. В сражении при Батоше второе восстание было подавлено, но Риль, невзирая на возможность спастись бегством, сдался сам, поскольку верил, что это смягчит репрессии. В 1885 году он был казнен.

Долгое время деятельность Риля оценивалась в стране неоднозначно. В англоязычной Канаде его принято было считать бунтовщиком против законной власти. Такого мнения придерживаются и многие персонажи романа, полагая, что старый Жюль Тоннер воевал не с теми, с кем надо. Для Кристи Логана легендарный Риль − не кто иной, как мятежник, захвативший власть со своей бандой. И совершенно иной образ − «пророка», умеющего останавливать пули на лету, − возникает в рассказах Жюля. Легенды о Риле и Ганне передаваемые в семье Мораг из поколения в поколение, становятся как бы семейными преданиями; в финале романа дочь героини Пик поет сочиненную ею песню, в которой поэтически суммируется опыт предшествующих поколений. Используя кольцевую композицию, писательница стремится реконструировать историческую память, связывающую не только родителей и дедов, но и более давнее прошлое, превратившееся в легенду. Личные судьбы оказываются вовлеченными в поток национальной истории.

Выдающаяся писательница современной Канады Маргарет Этвуд назвала «Кудесников» самым универсальным и одновременно самым национальным романом Лоренс. Как мы уже говорили, канадским прозаикам пока еще не всегда удается уравновесить сочетание общего и особенного, выявить национально-неповторимое. Лоренс сделала интересную попытку поставить эту проблему в масштабе всей страны, слив в едином русле английские, французские и индейские «корни».

В известной степени обобщенным и в то же время истинно национальным, самобытным предстает на страницах романа образ главной героини. Судьба Мораг Ганн, приемной дочери мусорщика, ставшей знаменитой писательницей, − это в основе своей история выживания, сопротивления обстоятельствам и становления личности. Первые испытания выпали на долю пятилетней Мораг, когда она после смерти родителей из уютного фермерского дома попала в убогую лачугу удочерившего ее манавакского мусорщика Кристи Логана. Теперь нужно было выносить не только безучастность Прин и грубость Кристи, не только смрад и грязь ее нового жилища, но и насмешки детей из семей побогаче, презрение их родителей. Натура впечатлительная, творчески одаренная, Мораг тяжело переживала эти унижения и все-таки выстояла.

Что же помогло ей не сдаться, откуда такая крепость духа? Конечно же, ее взрастили легенды о Ганне Волынщике, заповеди Кристи, которые Мораг пронесет через всю жизнь, не разочаровавшись в них; без сомнения, это и характер самого Кристи, заменившего ей отца.

Образ манавакского Выгребалы, Хранителя Избавиловки завершает галерею «божьих дураков» в прозе Лоренс. В нем, на наш взгляд, легко распознаются черты шута с присущей ему иносказательностью. Как и подобает шуту, Кристи позволено (пусть не публично, а только наедине с Мораг и Прин) срывать маски, говорить прямо о лжи и лицемерии, завуалированных благопристойностью. Его смех разоблачает дурную условность в отношениях между людьми, обнажает «фальшивый фасад» манавакского общества. Очищая город от грязи, как бы принимая ее на себя (становится понятной библейская аллюзия), он сам остается в нем, вероятно, самым «чистым» и честным человеком. Перед смертью Кристи Мораг признает его отцом, и это не кажется натяжкой. Ведь это он научил ее распознавать в людях под толщей различных наслоений их истинную сущность, он ввел ее в мир фантазии, укрепил в ней веру в себя.

Мораг видит жизнь не с парадной ее стороны и после того, как выбирается из Манаваки, поступает в университет и вроде бы благополучно выходит замуж. Напротив, впереди у нее новые трудности. Невольно задумываешься: судьба испытывает героиню или она судьбу? Что движет ею в этом постоянном противоборстве? Так же, как у Хейгар и Рейчел, героинь предыдущих романов Лоренс, это потребность во внутренней свободе, доходящая у Мораг до бунта, открытого вызова условностям. Тягой к раскрепощению определяются и ее отношения с Бруком, не способным преодолеть эгоизм и духовную зашоренность, и с Жюлем, близким ей по духу бунтарем-одиночкой.

Сквозной образ романа − «река времени, текущая в обе стороны» и вбирающая в себя прошлое, настоящее и будущее. Мораг Ганн, писательница, живущая в Канаде в последней трети XX века, тревожно размышляет об угрозе которую несет всему живому современная западная цивилизация, о будущем, рисующемся ей в довольно мрачных красках. Однако в финале романа, проникнутом, по выражению самого автора, «осторожным оптимизмом», появляется мотив, прямо скажем, необычный для канадской литературы последних десятилетий − мысль о непрерывной связи поколений, о молодежи, наследующей землю и легенды предков (Пик и ее приятель Дэн, семья Смит, переселившаяся из города на ферму в несколько наивной надежде стать «новыми пионерами»).

Символичен последний эпизод книги, расшифровывающий ее название. Живущий по соседству с Мораг старик Ройланд внезапно теряет свою удивительную способность находить воду с помощью лозы. Но дар не исчезает бесследно. Вскоре обнаруживается, что им владеет Элф Смит, неловкий очкарик с доброй душой и проницательным умом. Так проясняется гуманистическая идея романа − в каждом человеке, чем бы он ни занимался, как бы ни выглядел, заложено свое, особое пророчество.

У Кристи − это мудрость, жизненная сила. У Мораг − осознание себя «кудесницей», творческой личностью, способной увидеть за повседневностью внутреннюю суть вещей. И как итог − зрелость, человечность в самом высоком смысле. Это знание, трезвая оценка себя и окружающих, лишенная всего наносного, и есть та «лоза», которая ведет Мораг по жизни и определяет ее творчество. Для Жюля и Пик этот дар осуществился в написанных ими песнях.



Канадские критики любят сравнивать М. Лоренс с Львом Толстым. Оставим в стороне ту легкость, с которой выстраивают в один ряд художественные явления совершенно разного порядка, и пристальнее вглядимся в созданное канадской писательницей. И все же нельзя не заметить, что есть качество, сближающее ее с нашим великим соотечественником, − это гуманизм, неподдельное сострадание к человеку.

Этими чувствами проникнуты последние публичные выступления Маргарет Лоренс, в которых она призывала канадцев бороться за разоружение, за мир и справедливость. В одном из них писательница сказала: «Я думаю, верить − значит не только выжить, но и понять, дотянуться до человека. Мы должны заставить руководителей государств почувствовать, что не позволим ввергнуть планету в пучину войны, что людские страдания можно и нужно облегчить».

Теперь, когда Маргарет Лоренс уже нет в живых, ее книги продолжают эту борьбу за человека.

О. Федосюк

Кудесники



... но когда-то они тоже жили и оставили после себя место другим.

Эл. Парди. «Роблинские мальницы» (1842 г.)

Глава первая. Река времени

Река текла в обе стороны. Течение несло поток с севера на юг, но ветер, дувший обычно с юга, гнал бронзово-зеленую рябь обратно. Этот совершенно невероятный, но совершенно очевидный парадокс не переставал поражать Мораг, а ведь уж сколько лет она видит перед собой реку изо дня в день.

Предрассветная дымка растаяла, утренний воздух наполнился множеством ласточек, они проносились над рекой так низко, что иногда касались крылом воды, а потом, вычерчивая зигзаги и круги, снова взмывали вверх. Мораг глядела на них, чтобы ни о чем другом не думать, но эта уловка не помогала.

Пик сбежала из дома. Ушла, должно быть, ночью. На кухонном столе, заодно служившем Мораг и письменным, Пик оставила записку − воткнула листок бумаги в пишущую машинку, зная, что так Мораг увидит обязательно.

Мам, только, пожалуйста, без истерик. Ничего со мной не случится. Двигаюсь на Запад. Одна (по крайней мере пока). Если позвонит Горд, скажи, что я утонула и река унесла меня в венце из водорослей и дохлых пескарей, как Офелию.

Что ж, за стиль девочку стоит похвалить. Манера письма, пожалуй, не слишком оригинальна, но это простительно. Боже мой, какие тут шутки?! Пик восемнадцать лет. Всего восемнадцать. Еще молоко на губах не обсохло. Хотя в общем-то вполне взрослая. Только бы не повторилось, как в тот, первый раз. Нет, теперь такого кошмара не будет, ни в коем случае. Мораг была уверена, что больше так не будет. Уверена, но не вполне.

У меня дел невпроворот, мне некогда дергаться из-за Пик. Я счастливая. У меня есть моя работа, есть чем отвлечь себя от личных проблем. В сорок семь лет это не худший вариант. Не получись из меня писательница, я, вполне возможно, успела бы превратиться в образцово-показательную психопатку. Профессия − великая сила.

Мораг еще раз перечитала записку Пик, сварила кофе и села у окна: река неторопливо текла мимо, утренний ветер избороздил гладь морщинами, каждая складка выделялась на поверхности воды, подсвеченная солнцем. Никаких складок и морщин на реке, конечно, нет и быть не может, эти слова сюда не годятся, они подразумевают что-то не текучее, например кожу... что-то недолговечное, подвластное старению. Если бы реке позволили, она наверное, так бы и текла себе, полноводная, глубокая, текла бы еще миллион лет. Но кто же это позволит? Когда-то давным-давно Мораг казалось, что убить человека − самое страшное преступление. А теперь она думала, что еще больший грех − погубить реку. Неудивительно, что молодое поколение считает себя детьми апокалипсиса.

Лодок сегодня не видать. Хотя вон одна. Это Ройланд, щук ловит. В этом году Ройланду будет семьдесят четыре. Глаза уже ни к черту, а все упрямится, очки носить не желает. Каким-то чудом продолжает работать. Впрочем, в его работе глаза не главное. Он наделен другим зрением, особым. Он − кудесник, искатель воды. Мораг до сих пор не покидало ощущение, что еще немного − и Ройланд откроет ей что-то очень важное, ту истину, которая сразу объяснит все. Но время шло, а тайны − и ремесло Ройланда, и ее собственное, и смена поколений, и река − так и оставались неразгаданными.

На другом берегу клонились к воде серебристые кусты ивняка, а за ними едва заметно подрагивали гигантские вязы и дубы, исполины, не позволявшие ветру всерьез нарушать свой темно-зеленый покой. В этом году снова поумирало много вязов − сухие кости ветвей, серые скелеты. Скоро их не останется вовсе.

Ласточки, кружась, вились над самой водой, в воздухе стремительно мелькали иссиня-черные крылья и ярко окрашенные грудки. Как передать этот цвет словами? Нежно-розовый... персиковый... слишком избито и к тому же неточно.

Раньше я думала, слова могут все. Магия слов. Слова-чародеи. Слова, способные сотворить даже чудо. Увы, нет, далеко не всегда.

Дом как-то необычно притих. Потянуло сыростью. В кухне пахло прокисшим молоком и черствым хлебом, этот запах запомнился Мораг с детства, она его ненавидела. Но ведь нет здесь ни прокисшего молока, ни черствого хлеба − это просто ее фантазия, плод воображения, разыгравшегося оттого, что она сидит одна в пустом доме. Еще недавно этой пустоты не было, дом заполняли люди, не только Пик, но и Тип-Топ Смит со своей Моди, и вся их непрерывно обновляющаяся, но нисколько не убывающая орава. Весь тот год, пока Смиты жили здесь, Мораг то жалела их, то бесилась: спрашивается, как ей работать в этом бедламе, а ведь она, можно сказать, кормит их всех, и, если не сядет снова за пишущую машинку, откуда, интересно, возьмутся деньги? Но сейчас она, естественно, грустит, что их здесь больше нет. Ну да ведь у них теперь свой дом, и живут они совсем рядом, на том берегу, и заглядывают к ней часто; наверно, и такого общения вполне достаточно.

В решении, принятом Пик, для Мораг оставалась какая-то неясность, что-то не укладывалось у нее в голове и тревожило не меньше, чем сам факт ухода дочери из дома. Может, это потому, что Пик двинулась на Запад? Конечно! Мораг обрадовалась своей догадке, но тревога не прошла. Если узнает отец Пик, что он подумает? Но, во-первых, он не узнает, а во-вторых, не ему судить, нет у него такого права. Может быть, Пик отправилась в Манаваку? Но сумеет ли она найти там вразумительный ответ на мучающие ее вопросы? Мораг поднялась со стула, перерыла весь дом и наконец нашла то, что искала.

Видно, ей никогда не отделаться от этих старых фотографий. Странно, она ведь столько лет упорно старалась их потерять или по крайней мере внушала себе, что лучше бы они потерялись. Обращалась с ними кое-как, бросала на дно чемоданов, которые сто лет никто не открывал, запихивала в ящики комода, набитые рваным бельем, одна мысль о том, что следовало бы хранить их поаккуратнее, например в альбоме, вызывала у нее презрение. Фотографии пожелтевшим ворохом лежали в ветхом коричневом конверте с надписью «Нотариальная и юридическая контора «Маквайти и Пирл», Манавака, Манитоба». Этот конверт Кристи подарил ей в далеком детстве. Должно быть, нашел на свалке, на Избавиловке, как тогда называли это место, − поразительное название, если вдуматься. Когда Кристи вручил Мораг этот конверт, плотная коричневая бумага подванивала, от нее несло чем-то похожим на дерьмо и сладковатым, напоминающим эфир, запахом гнилых фруктов. Может быть, пригодится ей для фотографий, сказал Кристи, и она, поборов брезгливость, взяла конверт, потому что у нее не было другого надежного хранилища для немногочисленных фотографий, которыми она в ту пору дорожила. Выбрось она их или растеряй, они все равно остались бы с ней навсегда в самом надежном из хранилищ − в памяти, но тогда Мораг этого не понимала.

Нет, конечно же, я берегу их не случайно: то ли я подсознательно не хочу их терять, то ли что-то во мне боится с ними расстаться. Возможно, эти фотографии для меня своеобразный тотем, возможно, в них заключена частица моей души − все возможно. А может быть, они просто то, что есть, и ничего более − ворох потрепанных фотографий, которые я так и буду таскать за собой до самой старости и которые буду цепко сжимать в старушечьих пальцах, когда перееду (или меня запихнут) в богадельню Армии спасения или еще бог знает куда, где я и встречу свой смертный час.

Мораг разложила фотографии в хронологическом порядке. Что еще за хронологический порядок? Все это глупости, и, если на то пошло, никакого порядка вообще не существует. Она сама не знала, как относиться к людям на этих снимках: кто они − мифические персонажи, некогда населявшие ее сны, или существа не менее реальные, чем ее нынешние друзья и знакомые?

Беречь эти фотографии меня заставляет не то, что на них видно, а то, что они за собой скрывают.

ФОТОГРАФИЯ

Мужчина и женщина, застыв как деревянные, стоят по ту сторону калитки. Такую калитку встретишь только на ферме: очень широкая, из темного железа и старая − видно по тому, как она провисает. Мужчина и женщина не касаются друг друга даже локтями, хотя и стоят рядом. Женщина молодая, худенькая, можно сказать тщедушная, платье из набивного ситца (рисунок на ткани не разобрать), похоже, изрядно ей велико. Вглядевшись внимательно, замечаешь, что у нее выпирает живот. Мужчина наклонил голову немного вбок и смущенно улыбается человеку, который взялся запечатлеть его образ, а сам стоит по эту сторону калитки, невидимый и незапечатленный. Мужчине на вид лет тридцать с небольшим. Он высокий и, наверное, сильный, в плечах неширок, но сбит крепко. Волосы у него темные и чуть взъерошенные, будто он только что провел по ним пятерней. Далеко на заднем плане, там, где кончается дорога, видны размытые очертания дома, грубой двухэтажной коробки, которую несколько облагораживают веранда и ступеньки крыльца. Возле дома растут ели, черные и высокие. Еще дальше смутно различаются контуры какого-то строения, возможно хлева. Колин Ганн и его жена Луиза, навсегда оставшиеся в середине двадцатых годов, стоят подтянутые, давно выцветшие от времени, на фоне своего выцветшего дома и выцветшей фермы, стоят и с оптимизмом глядят в будущее, не ведая, какие испытания уготовили небеса их полям и душам.

Мораг Ганн присутствует на этой фотографии незримо, скрытая бесформенным дешевеньким платьем Луизы, скрытая в материнской утробе. Мораг пока еще похоронена заживо, похоронена в первый раз, она еще просто маленькая рыбка, существующая бездумно, и ее связь с жизнью поддерживает одна-единственная нить.

ФОТОГРАФИЯ

Ребенок сидит на ступеньках крыльца. Девочка уже утратила вероятно, свойственную ей раньше пухлость, но худышкой ее не назовешь, на вид ей года два. Волосы у нее прямые и темные, как у отца. Лицо насупленное, но не мрачное. Скорее задумчивое. На девочке простое бумазейное платьице с рукавами− фонариками и с поясом, коленки скромно прикрыты подолом, должно быть, ей подоткнул его кто-нибудь из взрослых. Рядом сидит весело скалящийся дворовый пес с высунутым языком.

По фотографии ни за что не догадаешься, что пса зовут Куся (его полное имя Кусака). Когда Мораг гуляет во дворе, Куся не отходит от нее ни на шаг и приглядывает за ней. Куся пес добрый, общительный и, несмотря на свое имя, никого не кусает. Попадись ему воры или грабители, он бы их, конечно, покусал, но воры и грабители здесь не водятся. Мама разрешает Кусе спать в детской, чтобы Мораг не было скучно одной. Многие не разрешили бы собаке спать на кровати в ногах у ребенка, но мама разрешает, мама понимает, что, когда Куся рядом, Мораг не страшно. Мама у Мораг не такая, как другие мамы, которые кричат на своих детей. И еще мама никогда не ноет. Она не похожа на Прин.

Все это, конечно, бред и сплошная выдумка. А может, наполовину выдумка, наполовину правда. Просто я сейчас вспоминаю, как рассказывала себе эту фотографию, когда жила в доме Кристи и Прин.

ФОТОГРАФИЯ

Ребенок, трехлетняя девочка, выглядывает из-за массивной, затянутой проволочной сеткой калитки. Того, кто ее фотографирует, не видно, он стоит по другую сторону. Девочка смеется, она изображает бурное веселье, она дурачится, она разыгрывает спектакль перед аудиторией всего из одного зрителя − человека с фотоаппаратом.

Но на снимке не видно того, что было потом: сфотографировав ее, отец спрашивает, может быть, Мораг хочет, чтобы он помог ей залезть на калитку. Отец всегда рад ей помочь. У него всегда есть для нее время. И вот он уже рядом с ней, он поднимает ее, сажает на калитку, на самый верх, и держит, чтобы не свалилась. Она цепляется за него и, наклонившись, почти касается щекой его шеи. Какой приятный, теплый запах! От отца пахнет чистотой. Мылом и свежим сеном. А вовсе не навозом. Хоть он и фермер, от него никогда не пахнет навозом. Отец снимает Мораг с калитки, и они идут в дом. Дом огромный, со множеством таинственных, манящих закутков. В доме есть даже столовая с красивой мебелью, там стоит буфет и большой круглый стол. В столовой Ганны обедают только по воскресеньям, зато уж каждое воскресенье непременно. А в прихожей под лестницей чулан, куда Мораг любит забираться, когда ищет спрятанные сокровища. В глубину чулан уходит очень далеко, а в высоту ей там как раз хватает места выпрямиться во весь рост. В чулане хранятся стопки книг, принадлежавших раньше деду Мораг, Алисдару Ганну, который построил этот дом и основал ферму, приехав в здешние края много-много лет назад, когда тут наверное, вообще ничего не было, только заросли бизоновой травы и индейцы. Книги все в кожаных переплетах, и от них пахнет, как от конской сбруи, даже приятнее, а названия выведены золотом. Еще в чулане стоят вазы и тарелки, разрисованные оранжевыми хризантемами и бордовыми анютиными глазками, и висят старые платья, длинные, с кружевными манжетами, из синего бархата и лилового шелка, тонкие и шуршащие. В чулане живет несколько пауков и муравьев, но Мораг их не боится, в этом доме она ничего не боится. Тут жить хорошо. Ничего страшного случиться здесь не может.

Не припомню, когда я это сочинила. Хотя, как сочиняла, помню ясно. Смотрела на фотографию и знала все, что она за собой скрывает. Должно быть, эту сказку я выдумала гораздо позже, через много-много лет после того, как случилось страшное.

ФОТОГРАФИЯ

Девочка, перегнувшись через подоконник, высовывается из окна второго этажа. Она улыбается человеку, стоящему внизу с фотоаппаратом. Лицо у нее ясное, спокойное. Прямые черные волосы коротко подстрижены и доходят ей ровно до мочек.

Кто не знает, тому фотография не расскажет, что Мораг высовывается из окна собственной спальни, комнаты не такой уж большой, но и не очень маленькой. Там стоит белый комод, а под ним, спрятанный за светло-салатовой сборчатой занавеской, − белый-белый (его моют каждый день) ночной горшок, на тот случай, если Мораг захочется ночью в уборную. Это очень удобно, зимними ночами Мораг не приходится бегать во двор в деревянный домик. А еще там покрашенная белой краской кровать, и на ней красивое одеяло: на белом фоне зеленые и розовые цветы, вышитые с большим вкусом; возможно, их вышила ее бабушка.

Я помню, как разглядывала фотографии, вот эти самые, по многу раз, и каждый раз мне казалось, будто я припоминаю что-то еще. Наша ферма наверняка не приносила ни гроша. К тому времени уже пошли засухи и началась Депрессия. Почему я на этих фотографиях так редко улыбаюсь? Не то настроение? Или неулыбчивость у меня в крови? В моих выдуманных воспоминаниях отец всегда видится мне улыбающимся, быть может, оттого, что на самом деле он улыбался редко. На той единственной его фотографии, которая у меня сохранилась, он действительно улыбается, но улыбка лишь обычная дань фотоаппарату. Колин Ганн вел свой род от шотландцев, переселившихся в Канаду из Сатерленда[1] в стародавние времена, возможно, еще в эпоху «очистки поместий»[2], его предки были люди хмурые и суровые. Разве такое изживешь?

ФОТОГРАФИЯ

Черные прямые волосы доходят девочке уже до плеч, ей четыре года. Она чинно сидит на круглой вращающейся табуретке у старомодного высокого пианино. Девочка вглядывается в стоящие перед ней ноты, и по смутно различимому слову «Розы» можно предположить, что это ноты песни «Розы Пикардии». Мораг одета в шерстяной свитер с круглым вырезом, кажется, украшенный вышивкой − возможно, на нем вышиты цветы, − и в юбку явно из шотландки. Руки ее спокойно лежат на клавишах, ноги висят, не доставая до педалей.

Сосредоточенность, с которой я уставилась в ноты, на первый взгляд свидетельствует об остром интересе и даже любви к музыке. Я тогда еще не знала, что у меня сильная близорукость, и, чтобы разглядеть ноты, чуть ли не тыкалась в них носом.

Пусть фотография расскажет о том, что за ней скрыто. Мама Мораг до замужества работала в Манаваке учительницей музыки и теперь пытается научить Мораг играть на пианино. Мораг очень любит эти уроки − она хорошо запоминает, и у нее быстро все получается. Гостиная − комната особая, не на каждый день, но Мораг с мамой очень часто приходят туда после обеда. Ковер там ярко-синий, и на нем узор из птичек, крылья у птичек золотистые, сизые и малиновые. На пианино стоят красная стеклянная ваза с васильками и крохотное деревце, сделанное из меди, а к веткам деревца подвешены маленькие колокольчики. Если табуретку возле пианино поднять на ножке до конца, а потом сесть и быстро вертануться, она будет крутиться, пока не опустится до самого низа, и ты будешь крутиться вместе с ней. Мама Мораг играет на пианино совсем не так, как учительница в воскресной школе, не бух-бух-бух, бряк-бряк-бряк, а очень мягко, очень легко.

На этом и кончаются воспоминания, выдуманные целиком. Не помню, сознавала ли я в ту пору, что все это сочиняю, но иначе откуда взяться этим сказкам? Когда я их сочиняла? Много позже? Конечно, уже в доме у Кристи, по вечерам, засыпая. В действительности я совсем не помню, как выглядели мои родители. Когда я смотрю на ту единственную фотографию, где сняты они оба, я вижу лица совершенно незнакомых мне мужчины и женщины. Много лет это меня ничуть не беспокоило. Почему же сейчас мне вдруг становится грустно? Почему хочется, чтобы они ожили? Нам с матерью было бы сейчас даже не о чем говорить. Когда мать умерла, она была почти на двадцать лет моложе меня теперешней, − сейчас она показалась бы мне такой юной, такой неискушенной.

ФОТОГРАФИЯ

Девочка стоит среди елей в нескольких шагах от дома. Она одета в комбинезон, длинные волосы растрепаны. Ей уже лет пять. Она щурится от солнца и, чтобы получиться на снимке красивой, старается не моргать, хотя это нелегко. Голову она чуть наклонила и улыбается не от радости, а от смущения, как Колин Ганн на первой фотографии. Видны только нижние лапы елей, темные, густые.

Про эти ели отдельный рассказ: они и вправду были высокие, как ангелы господни, или, лучше сказать, ангелы тьмы; сучья и твердые острые иголки были у них почти черные, и только весной на ветках появлялись мягкие зеленые побеги. Трава под елями не росла вовсе, но Мораг часто целыми охапками рвала у дороги высокую, с нее ростом, быстро жухнущую на солнце лебеду и настилала ее под деревьями. Стены своего тайного убежища, своего волшебного домика она обозначила выложенными в один ряд камнями, которые подобрала на пыльной проселочной дороге. Еловые шишки, одуванчики, цветы дикой жимолости, стебельки красной вики, дикие розовые астры служили столами, стульями, тарелками и чашками. Все это предназначалось для невидимых друзей Мораг, живших вместе с ней в волшебном домике. Гортензия. Роза Пикардия. Ковбой Джок. Синяя Речка. Старина Хлопотун. Пятнадцатый Скорый. Некоторые из этих имен она, должно быть, взяла из слышанных в детстве песен, таких, как «Ковбой Джок» и «Сошел с рельсов пятнадцатый скорый». Последняя была особенно хороша, хотя за долгие годы слова в голове перепутались, и нельзя поручиться, что песня звучала именно так.

Зимней ночью холодной безлюден вокзал,

Ветер жалобно выл и метался.

Инженер молодой на перроне стоял

И с невестою милой прощался.

«Ты прощай, дорогая, приказ отдан мне

Отправляться пятнадцатым скорым.

И невеста смахнула слезу, как во сне.

«Возвращайся скорее в наш город».

Кабы знала она, что погибнет жених,

Зарыдала б несчастная в голос.

Его тело потом меж обломков нашли,

Сошел с рельсов пятнадцатый скорый.

И так далее. Запомнила я эту песню позже, хотя, вероятно, мне ее пели и в раннем детстве. Кто же мне ее пел? Возможно, у нас было радио. Откуда я взяла остальные имена, теперь уже не догадаться. Играла я по большей части одна, потому что ходить к детям на другие фермы было далеко. Думаю, меня это не огорчало. Мне было гораздо интереснее играть с семейкой, жившей в волшебном домике, и мои невидимые друзья были все до одного наделены «индивидуальными чертами, жизненно достоверными и убедительными», как претенциозно пишут критики о героях второсортных романов. В какие только необыкновенные, захватывающие дух приключения мы с ними не попадали! Однажды пегий жеребец сбросил Ковбоя Джока в ущелье, в точности как в песне «Милый Джо, не гонять тебе больше стада», и Джок приказал бы долго жить, если бы Роза Пикардия и я, благодаря нашей удивительной интуиции, не смастерили заранее большое мягкое ложе из мха в том самом месте, куда он упал.

А в другой раз Гортензия и я, не послушав Синюю Речку, проникли в заброшенный элеватор, высокий-высокий, чуть не до неба, где жили только летучие мыши, драконы и полярные медведи (все на разных этажах, и выше всех − летучие мыши), и после многих злоключений отыскали драгоценный клад из бриллиантов, рубинов (хотя я их никогда не видела, но знала, что они красные) и изумрудов (по моим предположениям, изумруды должны были быть нарядного бледно-сиреневого цвета, того же, что степные крокусы, которые появлялись в начале весны, когда еще даже не сошел снег).

Я помню этих вымышленных друзей лучше, чем собственных родителей. Что же я за человек такой? Пятнадцатый Скорый курил трубку и иногда сплевывал гигантские пузыри в общественную плевательницу (мне очень нравилось название «общественная плевательница», и, хотя я ни разу не видела ни одной плевательницы, этот предмет представлялся мне похожим на ночной горшок, только более благородной формы и с орнаментом). У Гортензии, что вполне естественно, волосы были полная противоположность моим − светлые и вьющиеся, а губки − прелестный ярко-розовый бантик, как у недосягаемых кукол в Итонском каталоге. Роза Пикардия, мое второе «я «, была, полагаю, сложена несколько покрепче. Она совершала геройские подвиги, разила насмерть драконов и (как вариант) полярных медведей, а кроме того, была подружкой Ковбоя Джока. В отличие от дамы из песни Роза Пикардия не стала бы тихо отходить на тот свет, напевая:

Твоя любимая ждет тебя, Джок,

Быть может, напрасно ждет.

Под синим небом одна в степи

Она от тоски умрет.

Ну уж нет! Роза Пикардия была девушка с головой. Мученическая смерть, могилка, которую один только койот (я произносила «кий-ёт») оплакивает своим грустным воем, − все это не для Розы. Роза Пикардия, вот она − жива-здорова и полна сил.

Может быть, это как-то отражает характеры моих родителей, или просто я жестокая от рождения? Да, такой уж родилась! И как говорится кровь из носа, но должна за это расплачиваться. А еще можно сказать, кровь из уха, кровь из сердца и вообще мало ли откуда.

Дружбу с семейкой из волшебного домика я завела, должно быть в ту пору, когда заболела моя мать. Все произошло как-то очень тихо. Внешне совсем спокойно, без трагедий. Тогда иначе было не принято. Но я помню, помню все. Даже немного горько, что это и есть мои первые связанные с реальными людьми воспоминания, которым я могу доверять, хотя им я тоже доверяю не полностью, отчасти потому, что улавливаю в них кое-какие несообразности − в памяти пятилетнего ребенка многое должно было отложиться по-другому, в этих воспоминаниях я кажусь себе взрослее, чем даже в более поздних, когда мне было уже лет шесть-семь (и слова, которые воспроизводит моя память, тоже взрослее), − а отчасти потому, что помню только то, что происходило со мной самой. А что было со всеми остальными? Что в действительности случилось в комнате на втором этаже? Нет, не так − не в комнате, а в комнатах. Его положили отдельно от нее. В таком тяжелом состоянии люди вряд ли спят в одной постели.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «ЖИЛА-БЫЛА ДЕВОЧКА... «

С соседней фермы в дом Мораг пришла миссис Пирл. Она старая, взаправду очень-очень старая, низенькая и вся в морщинах, но не горбится нисколечко. Лицо у нее загорелое, и от этого кажется, что она очень чистая. Она готовит ужин и шаркает по кухне. Плита черная, болыиая-преболыная, огромная, просто ужас − но такая добрая, такая теплая. А вообще сейчас лето и очень жарко. Мораг должна помыть руки. Вода в раковину льется из помпы, но помпу надо сначала покачать: трюх-трюх-трюх, а Мораг до ручки еще не дотягивается. Миссис Пирл трюхает помпу, и из крана брызжет вода. Мораг берет желтый обмылок и моет руки. Перед едой. Так полагается.

− Миссис Пирл, а вы почему пришли?

− У тебя, деточка, мама болеет, а теперь еще и папа заболел, − непринужденно говорит миссис Пирл. − Вот я и пришла помочь по хозяйству. Скоро сядем с тобой ужинать, а пока иди поиграй. Когда будет готово, я тебя позову. Небось уже проголодалась, да?

Мораг не отвечает. Она пытается дотянуться до помпы, чтобы сполоснуть руки начисто, но, хотя в пять лет дети уже совсем большие, они все равно немножко маленькие. Миссис Пирл помогает ей.

− Я пойду схожу наверх, − говорит Мораг. − Посмотрю, как там мама с папой.

В доме что-то не так. Мораг это чувствует, но в чем дело, разобраться не может. Миссис Пирл уж очень старается быть доброй. Мораг страшно, и у нее разболелся живот. Если она проглотит хоть кусочек, ее вырвет.

− Нет, деточка, − говорит миссис Пирл. − Наверх тебе нельзя. Будь умницей. Сейчас приедет доктор Маклауд, и, если ты пойдешь наверх, он будет сердиться. Мама с папой плохо себя чувствуют, не надо их беспокоить.

− Я хочу к маме, − говорит Мораг. − Я пойду наверх. Я на минутку. Только посмотрю на нее и сразу уйду. Честное слово, миссис Пирл.

Но миссис Пирл хватает Мораг прежде, чем та успевает ускользнуть. Руки у миссис Пирл очень сильные, цепкие, прямо как мышеловка или капкан для сусликов, не вырвешься.

− Никуда ты не пойдешь, − строго говорит миссис Пирл. − Они очень больны, Мораг, и им сейчас не до тебя. Они не хотят, чтобы ты к ним ходила.

− Откуда вы знаете? − кричит Мораг. − Ничего вы не знаете! Они хотят! Пустите!

Но миссис Пирл держит ее за руку и не отпускает. Во двор с шумом въезжает машина доктора Маклауда. Доктор высокий, у него коричневые волосы, и он улыбается. Мораг больше не верит людям, которые улыбаются.

− Здравствуй, Мораг.

Не будет она с ним говорить и улыбаться не будет. Но она и виду не подает, что в доме неладно.

− Ничего, − говорит он, этот доктор. − Все будет хорошо. Не волнуйся.

Когда доктор возвращается со второго этажа, он идет вместе с миссис Пирл в гостиную (никто там никогда не гостит, это парадная комната) и закрывает за собой дверь. Мораг слышит их голоса, но, о чем они говорят, ей не слышно. Потом доктор Маклауд уезжает. Больше в тот день и в ту ночь ничего не происходит.

Дни медленно тянутся один за другим, а миссис Пирл все еще здесь. Утром и вечером она спрыскивает Мораг горло какой− то липкой желтой гадостью и говорит, что это хорошее лекарство и что так велел доктор Маклауд. Мораг теперь спит на кухне, а миссис Пирл ночует наверху, в комнате Мораг.

Генри, муж миссис Пирл, приезжает каждый вечер и ужинает вместе с ними. Генри старый. Он доит коров. Однажды он спрашивает, может быть, Мораг хочет пойти с ним в хлев и посмотреть, как он их доит.

− Нет, − говорит она.

Не «спасибо, нет», а просто «нет». Ей самой стыдно, что она такая грубая. Но она все равно ненавидит мистера и миссис Пирл за то, что они поселились в ее доме.

По ночам со второго этажа не долетает ни звука, а может быть, Мораг просто не слышит, потому что лестница на второй этаж идет из гостиной, а в кухне дверь вечером запирают, чтобы Мораг не вздумала среди ночи подняться наверх. Но однажды миссис Пирл забыла запереть дверь.

В тот вечер к ним приезжал доктор Маклауд, и Мораг отослали играть во двор, хотя все уже давно поужинали и было почти темно. А когда миссис Пирл укладывала Мораг спать, у нее было испуганное лицо, но она не сказала Мораг ни слова.

Мораг одна в темноте. Огонь в плите медленно догорает, плита тихо шипит и охает. Мораг встает, легонько толкает дверь в гостиную, и та открывается. Мораг стоит босиком на холодном линолеуме и прислушивается.

Со второго этажа несутся какие-то звуки. Похоже на плач. На плач? Да. Только люди так не плачут. А кто плачет? Мораг не знает. Может быть, кий-ёт? Она знает только, что это голос ее отца. А маминого голоса не слышно. Совсем не слышно.

Мораг в ужасе удирает назад на кухню, как таракан − она и есть трусливый, чуть что удирающий таракан.

Утром миссис Пирл ничего ей не говорит. И весь тот день ничего не говорит. И на следующий день тоже. Но вот наконец... Когда же именно?

− Мораг, деточка, их с нами больше нет, − говорит миссис Пирл и краснеет, будто ее уличили во лжи. − Они теперь там, где людям лучше, чем здесь.

Мораг не представляет себе, чтобы они переехали куда-то, где действительно так уж хорошо. Она знает, что они умерли. Она понимает, что значит слово мертвый. Она видела мертвых сусликов, которых подстрелили или переехали на машине, она видела на дороге их раздавленные красные кишки.

− Я хочу посмотреть! Мне надо!

− А вот это ни к чему, − твердо говорит миссис Пирл. − Ну− ну, моя милая. Лучше поплачь.

Из-за миссис Пирл Мораг так и не узнает, много ли кишок свернулось красными змеями на простынях в спальне на втором этаже. Мораг не плачет, в тот день − нет. Морщинистые руки обнимают Мораг и прижимают к плоской груди, но Мораг душно и противно, она отталкивает миссис Пирл вместе с ее сочувствием. Она смотрит перед собой не мигая, и взгляд у нее застывший, какой бывает у птенцов, выпавших из гнезда.

− Да, ты мужественная, − говорит миссис Пирл. − Что да, то да.

Они сидят и молчат, а потом миссис Пирл говорит кое-что еще:

− У них, деточка, был детский паралич.

Мораг никогда раньше не слышала слова паралич. Она спрашивает, что это, и миссис Пирл объясняет, что это такая болезнь и обычно ею болеют дети.

Нижние самые большие ветви опускаются до земли, и Моpaг под елью как в пещере, как в домике, спрятанная от всех. Здесь сейчас нет ни Ковбоя Джока, ни Розы Пикардии, ни остальных ее друзей. Они ушли. Ушли далеко. И никогда не вернутся.

Мораг занята разговором, который идет у нее в голове. Она разговаривает с Богом. Она говорит ему, что это он во всем виноват и что она на него очень сердита. Потому что он плохой, вот почему.

Если паралич − болезнь детская, тогда почему заболели они, а не она? Кто в этом доме ребенок?

На следующий день Мораг поднимается наверх и обыскивает все комнаты, но там никого нет. Они исчезли. Она не видела, как их увезли.

− Деточка, подойди-ка на минутку, − зовет ее миссис Пирл.

Мораг неохотно подходит.

− Послушай меня, − говорит миссис Пирл, вставные зубы у нее клацают, и она торопливо прикрывает рот рукой. − Ты, деточка, будешь теперь жить у Логанов, в Манаваке. У Кристи Логана, стало быть. Он с твоим папой служил в армии. Родственников у тебя в наших краях никого нет, так что Кристи и Прин предложили взять тебя к себе. Люди они, скажем прямо, не богатые, но добрые, а своих детей не завели. Маленько пообвыкнешь и заживешь с ними душа в душу, я не сомневаюсь. С их стороны это очень благородно.

Мораг молчит. Она давно поняла: пока ты ребенок, возражать бесполезно. Сначала дождись, когда вырастешь.

У мистера и миссис Пирл не машина, а настоящая развалюха − старая, черная и тарахтит, как у клоунов в цирке.

Они выезжают на дорогу, мистер Пирл останавливает машину напротив калитки и вылезает.

− Я сейчас.

Мораг сидит, не поворачивая головы, но ей слышно лязганье запора. Все, калитка закрыта.

Ну вот расплакалась, только этого не хватало; плачу, а ведь даже не знаю, насколько точны эти воспоминания и много ли я присочинила позже. Вроде бы я вспоминаю эти события всегда одинаково, но не возникают ли каждый раз какие-то новые, дополнительные штрихи? В моих воспоминаниях есть детали, которые вряд ли запомнились бы пятилетнему ребенку.

Как через много лет рассказывал мне Кристи, участок, дом и мебель пришлось продать, чтобы выплатить ссуду под закладную, но Генри Пирл ухитрился незаметно перетащить к себе домой пианино и еще кое-какие вещи, а потом без лишнего шума их продал, и хотя в Южной Вачакве и в Манаваке были люди, которые об этом знали, никто на него не донес. Вырученные деньги он положил в банк на мое имя, чтобы я получила их, когда мне исполнится восемнадцать. А пять лет спустя Генри умер от пневмонии. Так что мне не довелось поблагодарить его, когда я стала взрослой.

Вот пожалуй, и все о моих родителях. Когда мне было лет восемь или десять, Кристи однажды свозил меня к ним на могилу на манавакское кладбище. Я не желала туда ехать, я взглянула на могилу лишь мельком и не захотела класть на серую гранитную плиту букет розовых гладиолусов (цветы были очередным трофеем Кристи, добытым на Избавиловке, и, естественно, не отличались свежестью). Кристи помрачнел, но не сказал ни слова. Я бесилась от злости, что он меня туда привез. Теперь и сама не знаю, то ли я злилась на Кристи, то ли на них за то, что они оставили меня одну, то ли мне попросту было страшно, а я не понимала. Сейчас мне бы хотелось увидеть эту могилу − взглянуть на нее всего один раз, − хотя я прекрасно знаю, что она ни о чем мне не расскажет.

Часто ли они на меня сердились или только изредка? Думал ли мой отец, что он чего-то добился, или считал себя неудачником, или не думал об этом вообще? Радовалась ли моя мать при виде отца, когда он возвращался из хлева, или говорила про себя − а может быть, и вслух, − что могла бы устроить свою жизнь получше? Отвечала ли она в постели на его ласки или взяла в привычку поворачиваться спиной и бормотать, что у нее болит голова? Казалось ли отцу, что ни с одной другой женщиной ему не было так хорошо, или он скрипел зубами, с трудом подавляя в себе недовольство ее холодностью? Об этом не узнать. Да и какая теперь разница?

Они − лишь тени. Две пожелтевшие тени на старой фотографии, две еле различимые тени в моей памяти, тени двух людей, о которых я сама сочинила жалкие крохи моих воспоминаний. Может быть, я хочу только, чтобы они простили меня за то, что я их забыла.

Я помню их смерть, но не помню их жизни. И все равно они со мной, они во мне, они незримо живут у меня в крови и прячутся, нераспознанные, в моем сознании.

Глава вторая. Избавиловка

В полвосьмого утра вдруг зазвонил телефон. Ее сознание вяло всплыло из темных глубин, где безмятежно пролетели девять часов − обычно Мораг вставала поздно и с трудом.

Два звонка. Это ей. Одна линия на всю округу, мрачно подумала она, интересно, сколько людей уже протянули руку к трубке? И кому это взбрело в голову звонить ни свет ни заря?

Пик. Ну, конечно. Кто же еще. Мама, я решила вернуться домой, ты не против? С Гордом я помирилась, он меня встретит на Пристани Макконела.

А если нет? Если не Пик? Инспектор полиции из Торонто. Вы ее мать? Она сейчас спит, ей сделали укол. Приняла слишком большую дозу. ЛСД, конечно... а вы думали, касторки? Ее задержали, когда она...

Мораг помчалась вниз по лестнице, зацепилась ногой за ковровую дорожку − сколько раз говорила себе, что надо ее закрепить! − и, теряя равновесие, одной рукой пристроила на нос очки, а другой ухватилась за перила. Очки она напялила чисто инстинктивно, Мораг это понимала, дорогу вниз она нашла бы и так, но без очков она чувствовала себя совершенно беспомощной. Может быть, она в них лучше слышит?

− Алло? − голос ее прозвучал взволнованно, напряженно.

− Алло... Это миссис... то есть... э-э... мисс Ганн?

Женщина. Говорит, чуть растягивая слова. Точно, из полиции.

− Да, это я.

− Вы меня, конечно, не помните, мисс... э-э... миссис Ганн, но, понимаете, я в октябре зашла в книжный магазин, в «Драг-гет», вы там в тот день надписывали покупателям ваши книжки... Короче говоря, я купила эту вашу «Невинность и дрожащее копье».

− Книга называется «Наивности разящее копье», − с раздражением поправила Мораг. Что за идиотское название! Как ее тогда угораздило до такого додуматься? Но хотя бы не будем его коверкать, дорогуша. Дрожащее копье − ну знаете ли! Прямо по Фрейду. Хотя разящее копье, вероятно, из той же оперы.

− Да-да, я и говорю, − подхватил голос в трубке. − Понимаете, я сама тоже много пишу, мисс... э-э... миссис Ганн, вот я и подумала, дай-ка я вам позвоню... Я была бы вам очень благодарна. если бы вы мне объяснили, как вы сумели пробиться. То есть я хочу сказать, когда писателя признали, ему уже проще. В том смысле, что вы вот, например, можете теперь писать что угодно и вас автоматически будут публиковать...

Да уж, как же! Знай шлепай себе на машинке любое дерьмо и загребай миллионы − чего проще! Она думает, я беру сюжеты из телефонного справочника!

− Я, понимаете, в том смысле, − настойчиво продолжал голос, − что, может, у вас были знакомства в издательствах? Как мне на кого-нибудь выйти?

− Никаких знакомств у меня нигде не было, − медленно сказала Мораг, стараясь говорить вежливо и сочувственно. − Просто я не сдавалась и рассылала свои рассказы по редакциям, вот и все. Когда я написала роман, из первого издательства мне пришел отказ, а второе его приняло. Так что мне повезло.

− Да, я понимаю. Но все-таки, в самом начале, как вы пробились? Что вы для этого делали?

− Работала как лошадь, если вас интересует. Я ведь уже объяснила. Никакого секрета тут нет. Послушайте, зачем вы меня подняли в такую рань? Извините, но я вряд ли сумею вам помочь...

− Ах, для вас это рано? Я-то каждый день встаю в шесть и сразу сажусь за письменный стол, потому что потом надо готовить мужу завтрак и времени не остается. Вас-то издают, вы небось сами домашним хозяйством не занимаетесь.

Конечно, нет. У меня целый штат: дворецкий, повар и горничная. Негры. С Ямайки. Вкалывают за гроши. Преданные рабы.

− Вы меня, пожалуйста, извините, но...

− Что ж, теперь понимаю, − в голосе неприкрытая злоба. − Вижу, зря я вас побеспокоила.

Шмяк!

Мораг несколько секунд смотрела на трубку, потом повесила ее. Может, она была слишком резка? Ведь женщина хотела только узнать. Позвонила, наверно, от отчаяния. Надеялась получить золотой ключик в подарок от писательницы которая опубликовала уже пять книг и которая часто задается вопросом, что делать, чтобы не рухнула построенная ею мини-крепость, и что будет с ней самой, когда она не сможет больше писать. Воистину золотой ключик.

Мораг собралась было затопить дровяную плиту, но потом передумала. День скоро разгуляется, будет тепло. Все-таки середина июня, и, хотя сейчас холодно, часам к двенадцати станет жарко. Уже не верится, но, когда она сюда переехала, она поначалу даже готовила на этой плите, потому что электрическая была ей не по карману. Теперь-то она ее любит, вон какая большая и черная, но в первые дни плита была ее проклятьем: дымила, как паровоз, и на ней то ничего не прожаривалось, то все сгорало.

Поблескивающая на солнце река была сегодня цвета жидкой бронзы. Можно ли так сказать? Нет. Ну кто хоть раз видел жидкую бронзу? Мораг не видела, это уж точно. Наверное, никому не дано передать цвет реки даже красками, а словами и подавно. Идиотская профессия. Ваяние слов. Не ваяние, а перевирание. Плетение небылиц − вот чем она занимается. Но при этом с типичной для писателей псевдоубежденностью верит, что вымысел правдивее действительности. Или что действительность в действительности лишь вымысел.

С берега подошел Ройланд и встал на пороге, древний как Мафусаил. В мохнатой шерстяной куртке и грубых штанах − как он еще не растаял на солнце? Седобородый увалень. Бороду Ройланд носил по единственной разумно объяснимой причине − чтобы не бриться. Здоровенный, огромный, словно полярный медведь, он заполнил собою дверной проем.

− Доброе утро, Мораг.

− Привет. Заходи. Кофе будешь?

− Не откажусь. Я тебе щуку принес. Выбрался сегодня с утра пораньше. Так что рыбка еще живая.

Древние близорукие глаза подсмеивались над ней, однако по-доброму. Он знал, что выпотрошить рыбу было и по сей день выше ее сил. Но он все равно старался ее приучить.

− Да что ты, Ройланд, вот спасибо! Это... замечательно.

А лицо у самой, наверное, мрачнее тучи. Он засмеялся и протянул ей рыбу. Почищенную и разделанную на куски.

− Боже мой, Ройланд, − смущенно сказала она. − Ты вполне мог наплевать на мое нежное воспитание.

− В прошлый раз, когда я принес тебе живую, ты ее закинула обратно в реку.

− Откуда ты знаешь?

− Том сказал. Сынишка Смита. Он видел. Я это случайно выяснил. Он не собирался на тебя ябедничать.... Да, пока не забыл − я на этой неделе колдую.

− Где?

− У Тип-Топ Смита. Хочешь посмотреть?

− С удовольствием. Если можно.

− Договорились. В пятницу. Я заеду за тобой на лодке. В семь часов. Утра, конечно.

− Ничего, как-нибудь встану.

Тусклые желтоватые глаза Ройланда прояснились, и он пристально поглядел на нее.

− Мораг, а почему это тебя так интересует?

Она помедлила с ответом.

− Не знаю. Действительно, почему? Вроде бы понимаю, что поверить невозможно, и в то же время верю безоговорочно.

− Но ведь получается же.

− Знаю. Только это меня и убеждает. Но каждый раз думаю: а вдруг не получится? И вообще, как оно получается?

− Я думаю, совсем не обязательно понимать, как и почему, − сказал Ройланд. − Раз получается, значит, так и надо.

Господи, ну конечно. Она же знала с самого начала, но не переставала сомневаться. Отчего она не может просто верить, как он, и не искать объяснений? Иногда ей это удавалось. Но не всегда.

− Ты что-то все одна да одна, − неожиданно сказал Ройланд. − Не годится.

− А сам-то?

− Да, правда. Но я уже старый. И я не сижу, как ты, весь день и не ломаю себе голову.

− Просто я профессиональная неврастеничка, − сказала Мораг. − Ты знаешь, что Пик снова сбежала?

− Что ты за нее так волнуешься, Мораг? Она уже взрослая женщина.

− Думаешь, я не понимаю? Потому и волнуюсь.

− Тебе тоже когда-то было восемнадцать. И ничего, уцелела.

− Как сказать. Да и время было другое. Тогда считали, что самое большое зло − пиво. Представляешь? Мол, выпьет девушка с кавалером кружку пива, а там, глядишь, и забеременеет. Боже мой, Ройланд, куда все делось? «Молитва девы»... «Красная шапочка»... Самые отпетые шлюхи Манаваки были чисты, как ангелы. Мы же сейчас живем в мире, полном опасностей. Они на каждом шагу. И в самом разном обличье. Кстати, пока Пик не исполнилось четырнадцать, я относилась к наркотикам вполне либерально. Ну хорошо, марихуана. На это я еще могу закрыть глаза. Кое-как. Но все остальное... Да, я волнуюсь, я нервничаю. И главное, ничего не могу сделать, хоть тресни.

− Ты же сама ее воспитывала. Должна ей больше доверять.

− Да. − Мораг закурила десятую за утро сигарету. − И показываю ей отличный пример.

− Чего ж тогда не бросишь курить?

− Слишком поздно. Это ничего уже не даст. Ей. И вообще, когда я начала курить, губительные последствия этого порока были еще неизвестны, а пока их изучили, я успела перейти в разряд хроников.

Оправдания, отговорки.

− А что касается моей собственной молодости, − продолжала Мораг, − то, между прочим, я вышла замуж, когда была старше Пик всего на год, и Брук так меня прижал, что я и не рыпалась.

− Должно быть, это было приятно, − сухо заметил Ройланд.

Старый похабник. Заткнись. Бесстыжий.

− Да, неплохо, − чопорно ответила Мораг.

− Ах-ах, простите, мадам.

− Ничего. Пожалуйста.

Оба рассмеялись − естественно, без усилий.

Когда Ройланд ушел, Мораг завернула рыбу в фольгу (а почему не в листья или, не знаю, во что-нибудь еще?) и положила в холодильник (вот вам и жизнь на природе − нет чтобы завести погреб или сарайчик). Потом, сама себя ругая, снова достала фотографии и начала разглядывать те, что скопились за более поздние годы, начиная со времени, когда она переехала в дом Логанов.

В конце концов она убрала их и прошла через комнату к овальному зеркалу в ореховой раме, угрожающе свисавшему с гвоздя над сервантом.

Не то чтобы дылда, но, конечно, высокая. Когда-то была похудее, впрочем, толстой и сейчас не назовешь. Лицо загорелое слегка обветренное. Волевое и немного угловатое. Брови на переносице сходятся, она давно перестала их выщипывать − черт с ними, какая разница? Темные карие глаза, отчасти скрытые (вот и хорошо!) очками в массивной оправе. Длинные, совершенно прямые волосы, когда-то черные как смоль, а сейчас с равномерной проседью.

Началось. Прошлое робко раскручивалось у нее в голове, точно кинолента. Давным-давно виденные фильмы. Но она не могла поручиться за их подлинность и не могла даже предположить, сколько раз их монтировали заново − какие-то эпизоды вырезали, какие-то вклеивали. И вот фильмы снова на экране, новый сезон мы открываем ретроспективным показом старых лент.

Я снова чувствую гнусный запах пыли на Горной улице, ударявший мне в нос, едва я выходила из чудо-особняка Кристи.

Горной улица называлась потому, что она шла вдоль склона горки, на которой стояла Манавака, и спускалась в долину, где текла речка Вачаква, маслянисто-бурая, мелкая, узкая, больше похожая на ручей. В Манаваке произносили «рычей». Внизу, в долине, росли невысокие дубки и чахлые бледные тополя, а еще кусты виргинской черемухи и вербы. Трава там была высокая, густая, она росла вперемежку с желтым сладким клевером и колыхалась зелеными волнами, словно пшеница. А на Горной улице росли только два-три худосочных манитобских клена, травы же не было вообще. Горная улица, где жили выходцы из Англии и Шотландии, по сути ничем не отличалась от Поселка-за− дорогой, скопища бараков и лачуг в северном конце Манаваки, где ютились украинцы, работавшие подсобными рабочими на КТЖД[3]. Горная улица была задворками города, там обитали те, из кого не вышло и никогда не выйдет ничего путного. Эмигранты со своими чумазыми детьми, жившие на гроши, которые им присылали с родины. Пьяницы. Хронические безработные, существовавшие только на пособие. Разнорабочие, перебивавшиеся случайными заработками и зависевшие от жен, которые, чтобы содержать семью, ходили стирать и убирать в большие кирпичные дома на горке, где улицы прятались в тени мощных кленов, вязов и пирамидальных тополей. Горная улица... обитель неудачников, неприспособленных и вообще всякого отребья, по крайней мере по мнению городской публики посолиднее.

Дом Кристи Логана стоял на полпути к вершине горки и мало чем отличался от остальных здешних хибар. Квадратная двухэтажная деревянная коробка, когда-то выкрашенная коричневой краской, но ко времени моего с ней знакомства давно утратившая определенный цвет; от летней жары краска шла пузырями, а зимой осыпалась под завывание пробирающих до костей студеных метелей. Половицы парадного крыльца из занозистых шатких досок. Двор − захламленный пятачок, где морковь и петунии, редея числом, вели безнадежную битву с сурепкой, пушистыми лопухами, вьюнком, лебедой, старыми карданными валами, дряхлой черной тележкой без колеса, с тяжелыми железяками и продавленными кастрюлями, которые в один прекрасный день могли пригодиться, но этот день почему− то все не приходил; со сломанной детской коляской и двумя ветхими креслами, из которых сквозь заплесневевшую рваную обивку торчали пружины.

Такие детали не могли броситься мне в глаза с первого раза. Наверное, поначалу все сливалось в расплычатое пятно. А что я при этом ощущала?

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «ЧТО ТАКОЕ: В ГОРОДЕ? «

Пахнет. В доме пахнет. То ли как из ночного горшка, то ли еще как-то, но не как в хлеву. Хуже. Мораг все еще сидит на кухонной табуретке. А эти двое глядят на нее. Ну и пусть глядят. Она и бровью не поведет. Она не будет разговаривать.

− Привыкнешь, и тебе в городе понравится, − говорит Большая Толстая Тетка.

В городе? Здесь что-то не похоже на город. Город − это где магазины. Город − это куда изредка ходишь есть мороженое, как вчера с мистером и миссис Пирл (а может, не вчера?).

Большая Толстая Тетка вздыхает. До чего же она толстая − может, она не человек? Разве люди бывают такие? Худой Дядька тоже чудной. Какой-то криворукий или кривоногий, не поймешь. На шее у него смешной бугор, и, когда Худой Дядька разговаривает, бугор перекатывается вверх-вниз.

− Меня, милая, зовут Кристи, − говорит он. − А это Прин. Ты, голубка, небось голодная?

Мораг и бровью не ведет.

− Все будет хорошо, Кристи, − говорит Большая Толстая Тетка. − Дай ей к нам привыкнуть. Не приставай к ней сейчас.

− Я же ничего не сказал, что ты, ей-богу! − Кажется, рассердился.

− Мораг, хочешь, покажу тебе твою комнату? − спрашивает тетка.

Мораг кивает. Они поднимаются по лестнице, тетка идет очень медленно, потому что толстая. Ее комната... какая? Эта, что ли? Узкая кровать, зеленый комод, на окне тюлевая занавеска... ой, рваная, как им не стыдно! Комната маленькая. В такой комнате жить, наверно, не страшно, если, конечно, она взаправду твоя. Если они не обманывают.

− Я хочу спать, − говорит Мораг.

И ложится. Они уходят.

А затем выпадает целый год. Никаких воспоминаний. Пустота. Все, что случилось за это время, моей памяти недоступно. Помню себя потом только с шести лет.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «ЗАКОН − ЭТО ЗНАЧИТ ХОДИТЬ В ШКОЛУ

Улица длинная-предлинная, а Мораг шагает медленно. Кристи держит ее за руку, и ладошка у нее вспотела. Рука у Кристи, будто дерево гладишь, шершавая-шершавая. Теперь уже недалеко. Уж лучше бы идти еще тысячу миль.

Все дети, когда им исполняется шесть лет, должны ходить в школу. Это ЗАКОН. А что такое закон?

Большое кирпичное здание с большим двором за высоким проволочным забором, а двор − одна щебенка. Если там упасть, все коленки обдерешь. Значит, она не будет падать. Да, а если толкнут?

Сколько детей! И все кричат. Тут есть и очень большие дети. А есть как Мораг. Она знает здесь только Еву Уинклер. Ева живет в соседнем доме на Горной.

− Кристи, а это обязательно?

− Обязательно. Ты, Мораг, главное, не давай им спуску, и никто тебя не тронет. Пусть говорят, что хотят, − тебе на них плевать. Что они, что мы с тобой − все из одного дерьма слеплены. Кожа, кости да фунт потрохов.

− Ага. − Но ей непонятно.

Они с Кристи поднимаются по цементным ступеням. Сорок миль, не меньше.

СМЕХ? Почему? Она оборачивается. Смех еще громче. Смеются все и всюду. И на ступенях, и на щебенке. И большие дети, и маленькие. Одни отвернулись, а другие ха-ха-ха, хо-хо-хо.

− А платье-то, платье! До пят!

− Ну, зачем так, Эллен? Ниже колен − да, но никак не до пят!

Это про ее платье? А что в нем не так? Его сшила Прин. Из халата, который сама теперь не носит, потому что Прин очень растолстела и в него не влезает.

Девочки. Одни постарше Мораг, другие помладше. Прыгают через скакалку. Поют:

Джейми Хэлперн − воображала,

Ходит по двору с кинжалом.

Про него давно известно,

Что Джуни Фостер − его невеста.

И... ой!

Платья на них очень короткие, намного выше коленок. И такие яркие... синие, желтые, зеленые, а у некоторых совсем новые, материя только что из магазина. Даже рисунок хорошо видно, у кого в горошек, у кого в цветочек.

Ну и... ой!

На Еве Уинклер платье в точности как у Мораг.

− Ева, здравствуй! Эй, Ева!

Голос у Мораг громкий. Но Ева разревелась и орет как резаная. Стоит одна и ревет.

В длинном коридоре темный-претемный пол пахнет керосином, очень противный запах. Мальчишеские голоса. Ехидные, вредные.

− Знаешь, кто это пугало?

− Конечно, знаю. Старый Логан. Он...

− Тише, Эл Кейтс! − это уже девчоночий голос. − Твой номер восемь, тебя завтра спросим.

− А ты, Мейвис, заткнись! Он − ВЫГРЕБАЛА!

Что такое выгребала? Спросить Мораг не решается. Лицо у Кристи как каменное.

− Фу! От него так воняет, даже сюда доносится.

− Паршивцы сопливые, − бормочет Кристи.

Комната. Первый класс. Кристи ушел. Мораг одна среди всех этих детей. Нашла свободную парту, самую последнюю. Сидит, не выпуская из рук свой деревянный пенал. Плевать ей на них. Паршивцы сопливые, вот они кто. Зато, когда она сегодня вернется домой, она будет уметь читать.

Учительница очень важная. Высокая, огромная, прямо как дерево, только деревья не ходят и руками не размахивают. Дерево в очках. Мораг хихикает, но про себя.

А вдруг? От этой мысли она приходит в ужас. А вдруг захочется в уборную. Уборная-то здесь есть?

Учительница говорит очень много всякого разного: здравствуйте мальчики и девочки уверена мы с вами поладим уверена что вы будете хорошо учиться и лучше сразу вам скажу если кто будет плохо себя вести сам пожалеет и таких я буду наказывать линейкой по рукам а безобразников и хулиганов буду отправлять к директору у него есть большой ремень...

Что значит директор? Что такое ремень?

− А сейчас по очереди встаньте и назовите свое имя и фамилию. Девочка за последней партой, начнем с тебя.

Кто? Она? Мораг? Она знает, что не сможет сказать ни слова. Чего доброго, еще описается. Неуклюже вылезает из-за парты и чуть-чуть сутулится, чтобы не видели, какая она высокая. Она выше всех девочек в классе, позор!

Что-то мямлит.

− Говори громче, моя дорогая. Мы тебя не слышим.

− Мораг Ганн.

− Хорошо, Мораг. Можешь сесть. Теперь следующий.

Сразу столько имен, столько фамилий. Стейси Камерон.

Мейвис Дункан. Джулия Казлик. Росс Маквайти. Майк Лободяк. Эл Кейтс. Стив Ковальски. Ванесса Маклауд. Джейми Хэлперн. Ева Уинклер. И так далее, и так далее.

Учительницу зовут мисс Кроуви.

− Мисс Корова, − шепотом говорит Джейми Хэлперн.

У Евы Уинклер слезы падают на тетрадку, кап-кап-кап. Мораг тоже хочется заплакать. Но она не плачет. Мисс Корова снова говорит всякое разное... так что мальчики и девочки если вам понадобится выйти из класса сначала попросите разрешения для этого надо поднять руку и показать один пальчик или два надеюсь вы меня понимаете...

Что значит выйти из класса? Неужели, если захочешь, можешь и взаправду уйти домой? Мораг в этом не уверена. Один пальчик? Два? А это зачем?

− Один − по-маленькому, а два − по-большому, − шепчет кто-то. − Если по-большому, она сразу разрешает. Мне мой брат говорил.

Мораг вдруг понимает, что не видит буквы, написанные на доске. Зато она слышит даже самый тихий шепот. Может, это ее выручит, ведь у нее нет брата, который все бы ей объяснял.

А у Евы Уинклер все братья меньше ее. И в школу ни один еще не ходит.

Как гадко запахло. Кто? Ева Уинклер снова орет как резаная. Все на нее смотрят. Мораг держится за живот и терпит. Нельзя. Она не сможет поднять руку. При всех. А сейчас тем более.

− Ева... у тебя несчастье? − спрашивает мисс Корова.

Ева плачет-заливается. Кое-кто смеется.

− Дети, прекратите! Ева, почему ты не попросилась? Надо было выйти из класса.

− Я не зна-а-а-ла-а-а...

− Но я же объясняла. Ева, выйди из-за парты.

− Не могу! Говяшки на пол попадают.

− Как тебе не стыдно! Чтобы больше я от тебя таких выражений не слышала! Ну ладно, Ева, отправляйся-ка сейчас в туалет, а потом иди домой. Приведешь себя в порядок и после обеда можешь вернуться в школу. Не плачь. Ничего страшного. В другой раз будешь знать.

Ева с шумом вылезает из-за парты. Бежит по проходу, а за ней на пол плюх-плюх-плюх, и так там и остается, желтовато− коричневое, вонючее.

− Джейми Хэлперн, − говорит учительница. − Сходи за уборщиком. Это внизу.

Вскоре в класс входит уборщик. Косматый, лицо темное. Глядит на детей и усмехается. Он хороший? Мистер Догерти. Когда учительница не смотрит, он им подмигивает. У него с собой мешочек, швабра, совок. Высыпает из мешочка зеленый порошок на... ай-я-яй, Ева Уинклер! Мораг знает, что это за порошок. Парижская зелень. Это яд, но как красиво называется. Мистер Догерти заметает все в совок и уходит.

Перемена. Перемена − это значит все выходят во двор на щебенку. Дети разбились на группки, кто с кем дружит, а Мораг слоняется среди них и слушает. О выгребале никто больше не говорит. Все только о Еве.... Уинклер-Обосринклер... а лицо-то белое-белое... а волосы желтые-прежелтые... Дети говорят много всякого разного:... не попросилась побоялась прямо на пол наделала во здорово подожди после обеда придет будет ходить вся красная как майская роза... только роза не так пахнет... ты бы Росс помолчал думаешь очень умный... сама ты дура Стейси и не задавайся... И еще много всякого другого.

Мораг слушает, а голова ее думает, соображает, прикидывает.

В четыре часа можно идти домой. Она так и не научилась читать. Ну и школа! Зато два правила она усвоила навсегда.

Не хочешь оказаться в дерьме − лопни, но терпи. И еще: никогда не подавай виду, что боишься.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «МОРАГ ТЕПЕРЬ НАМНОГО СТАРШЕ»

Семь лет − это намного старше, чем шесть. В семь лет человек знает уже на целую чертову прорву больше. И умеет читать. Некоторые дети читать еще так и не научились. Потому что они тупые, глупые и неразвитые. А Мораг читает совсем как взрослая. Правда, в школе она это не всегда показывает. Смотря какое настроение. Вот так-то.

Когда Мораг приходит из школы, Прин сидит на кухне. Прин все толстеет и толстеет, она похожа на большую, прямо− таки огромную грушу. Она покупает в булочной Парсонса пончики с повидлом и иногда дает один пончик Мораг. Но обычно к приходу Мораг кулек уже пуст. Прин это не нарочно, она не жадина. Она сидит весь день на кухне в продавленном кожаном кресле и жует, а потом смотрит − о боже! − пончиков уже и не осталось.

Родители Прин были англичане. Она Мораг про это рассказывала. Отец Прин был эмигрант. Это значит, что родные в Англии не больно-то его любили, они были вредные и всякое такое, а он был самый что ни на есть настоящий джентльмен, и они, стало быть, заставили его уехать сюда, а он вовсе даже не хотел, и они сначала посылали ему деньги, а потом перестали. Фермер из него был никудышный, говорит Прин, но он хотел как лучше. Она была в семье единственным ребенком, умом не блестела (правильно говорить не блистала, но Прин этого не знает) и мало чем могла помочь отцу, да и потом он все равно скоро умер. Мать Прин умерла раньше. Это когда же? Давным-давно, в старые времена. Прин вышла замуж за Кристи, когда тот вернулся с войны. В городе говорили: вот и молодцы, лучше два дурака в одной семье, чем по одному − в двух. Это, конечно, нехорошая шутка. Но все равно смешно.

По-настоящему ее имя не Прин, а Принсес, то есть Принцесса. Мораг кажется, что это очень смешно. Как-то раз она сказала Кристи, что такой смехоты в жизни не слышала, но Кристи велел ей заткнуться и помалкивать.

− Привет, − говорит Мораг. − Дашь чего-нибудь поесть?

− Конечно. Хлеб с сахаром будешь?

Мораг кивает и идет к буфету. Посыпает коричневым сахарным песком белый магазинный хлеб. Такой хлеб она любит больше всего. Прин раньше сама пекла хлеб, но потом бросила. Летом печь слишком жарко, а зимой в доме не найдешь, куда поставить тесто, чтобы поднялось как следует, − тут слишком холодно, там слишком тепло. А Мораг этому только рада. Мягкий, пышный хлеб из булочной Парсонса вкуснее. Он − нежный. Мораг очень любит все нежное. Она этим гордится, но, конечно, и виду не подает. Ванесса, Мейвис и которые вроде них такой хлеб едят каждый день. Она, правда, у них дома не была, но ей так кажется; Они едят только этот хлеб и ни к чему другому даже не притрагиваются, упаси бог! А вот магазинное печенье − это не то. Она уверена, что уж их-то матери пекут печенье сами, потому что, когда в день святого Валентина в школе был праздник, Ванесса с Мейвис и кое-кто еще принесли из дома вкусные хрустящие сердечки с розовой глазурью. А магазинное печенье все презирают.

Ну и пошли они к черту! В задницу их всех! Дуры набитые!

Мораг любит ругаться, но в школе не ругается, потому что за это порют ремнем или надолго ставят в угол за вешалку в коридоре.

− Кристи опять ехать собрался, телегу запрягает. А зачем, никак в толк не возьму. Сверхурочные ему все равно никто платить не будет, это уж голову на отсечение даю.

Голос у Прин плаксивый и тоненький, как у ребенка. Прин взаправду любит Кристи. Но она самая настоящая хныкалка.

Кристи выходит из конюшни, где стоят Рыжий и телега, и поднимается в дом. Смахивает пот со лба и с усмешкой глядит на Мораг.

− Здорово, голубка. Ну что, изучили тебя сегодня чему новому?

Он знает, что так говорить неправильно. Он нарочно. Это шутка. А Прин и не нарочно может такое сказать.

Кристи маленького роста, худой, сразу не скажешь, что он сильный. Внешность у него необычная. Голова при ходьбе вроде как забегает вперед, будто он куда-то спешит. Но Кристи не спешит никогда. Волосы, вернее, то, что от них осталось, рыжеватые. Глаза голубые, но немного мутные, и там, где у других только белое, у него все в красную сеточку. Из подбородка торчат жесткие проволочки (на самом деле это волосы) − Кристи бреется не каждый день. Бугор, который перекатывается у него в горле, называется адамово яблоко − ну и названьице! Зубы плохие, и спереди одного нету, но Кристи никогда не прикрывает рот рукой и не улыбается только губами − он не стесняется, не такой он человек. Ходит он в грубой синей рубашке и в комбинезоне, а комбинезон так ему велик, что болтается на нем, как мешок, и от этого Кристи похож на дурака.

Это хуже всего. То, что он похож на дурака. Нет, хуже всего, что от него пахнет. Он не грязнуля, он моется. Но запах все равно не проходит. А другие замечают? Даже очень. Еще бы. От него пахнет навозом и помоями, какой-то вонючей кислятиной, гнилыми овощами и всякой другой дрянью, тухлыми яйцами и старыми тряпками.

− Попросили вывезти из кузницы кучу лома, − говорит Кристи. − Хочешь со мной покататься?

Мораг колеблется. Она еще никогда не ездила с Кристи на телеге. Один разок, наверно, можно, ей хочется посмотреть Избавиловку. Она кивает головой.

− Тогда поехали, − говорит он. − Некогда мне прохлаждаться.

Коня зовут Рыжий, он цвета ржавчины. Он − мерин. А Мораг знает, что это значит (ха-ха). Он тощий, и у него сквозь кожаные бока выпирают кости. Мораг залезает в телегу и садится на козлы рядом с Кристи.

Почему Кристи называют выгребалой? Этого Мораг еще не знает, а спрашивать не хочет. Она знает, какая у Кристи работа: он собирает в городе мусор и возит его на свалку, на Избавиловку. Но все-таки что на самом деле значит выгребала? Спрашивать страшно. И почему Избавиловка? Потому что все это дрянное старье и вонючее гнилье никому не нужно и приличные люди хотят от него избавиться?

Цок-цок, цок-цок. Деревянная телега тащится вверх по Горной улице и сворачивает на Проспект, направо. Все магазины в другом конце Проспекта. А здесь только гранитная мастерская, в ней делают могильные плиты двух цветов, красные или черные в крапинку, для одних совсем гладкие, а для других − с рисунком: разные там цветы, завитушки... Кристи натягивает вожжи, и телега останавливается у темной-претемной кирпичной пещеры, над которой вывеска «В. Сондерс. Кузнечные работы». Мораг туда спускаться не будет. Она сидит на телеге и смотрит вниз, в черноту. Там, в самой глубине, горит красноватый огонь, но от него, похоже, никакого света, потому что вокруг мрачно и темно. Чем тут пахнет? Жарой, лошадьми, потом. У входа сидит на перевернутом бочонке какой-то старик, а в пещере дядька помоложе бьет с размаху большим молотком по железному столу, и во все стороны разлетаются яркие звездочки, но тут же гаснут. Кристи загружает телегу разным ломом, старыми подковами, кривыми, ржавыми, липкими железяками, и телега едет дальше. Мораг думает об искрах, о звездочках, и они снова вспыхивают у нее в голове. Звезды! Огненные звезды! Как это получается? Ей хочется спросить, но она не спросит. Кристи подумает, что она неразвитая. Это Кристи неразвитый. А не она.

Теперь они едут по улице, где есть и большие дома, одни из желтого кирпича, другие деревянные, но покрашены очень красиво. Газоны перед домами все такие аккуратные, подстриженные, и там крутятся брызгалки-поливалки, они брызгаются, и над ними радуги. На клумбах розовые и малиновые петунии, львиный зев с цветами, как красный бархат − как дорогой бархат, − и оранжевые лилии с веснушками в горлышке. Окна в домах затянуты шторами, чтобы не пускать в дом жару. Шторы кремовые, с кружевными оборками и с кисточками. Окна − это глаза, только закрытые, а шторы − их веки, кремовые веки с кружевными ресницами. И дома ничего не видят, потому что на окнах шторы, как на лошадях − шоры. Ха-ха.

Мораг нравится эта поездка, она не думала, что будет так интересно. И тут вдруг − какой ужас! Дети, целая компания. Из ее класса тоже есть. Кричат. Орут. Свистят.

− Гляди-ка. Старый Логан на своей колымаге!

− Тр-р-р, пошел, пошел! А ну бегом, кляча дохлая!

− А с ним-то кто, видишь? Нашли себе помощницу, мистер Логан? Эй, Кристи, ты ее нанял, что ли?

Кричат только мальчишки. Росс Маквайти. Эл Кейтс. Джейми Хэлперн. А девочки отворачиваются, будто не видят. Но сами хихикают. Это они так к мальчишкам подлизываются. Мейвис Дункан. Ванесса Маклауд. Стейси Камерон.

− Эй! Хочешь про себя послушать?

Это как песенка, как стишок, только очень гадкий стишок:

Кристи Логан, выгребала,

Жрет с помойки что попало!

И смеются, смеются-заливаются. Ха-ха-ха, хо-хо-хо. Правда, кто-то из девочек (кто?) говорит, чтобы они перестали. Перестанут они, как же!

− А я еще лучше придумал. Ребята, послушайте! Эй, Росс... слушай!

А Мораг как чучело,

Чучело-вонючело!

Мораг не дышит. Совсем не дышит, она это чувствует. И не слышит. Она не хочет ничего слышать. Сидит неподвижно и на Кристи не смотрит. Потом, неожиданно поняв, что он остановил телегу, поворачивается и глядит на него.

Ой! Кристи ухмыляется. И корчит страшные рожи. Язык у него высунут, как у собаки. Он скосил глаза к переносице, изо рта текут слюни. Потом он начинает смеяться. Фу. Это даже не похоже на смех. Кваканье какое-то, будто он сумасшедший.

Вокруг тишина. Дети ничего больше не выкрикивают. Лицо у Кристи становится таким, как всегда.

− Что, нагляделись? − говорит он. − В следующий раз буду брать с вас деньги.

Потом очень медленно протягивает руку к кнуту, который всегда лежит в телеге, хотя Кристи Рыжего не бьет. Заносит кнут над головой.

Так их, Кристи! Отлупи их! Но вслух она этого не говорит.

Дети разбегаются в разные стороны. Кристи бросает кнут на место и смеется. Смех у него теперь нормальный, обычный. Мораг плачет, но, чтобы никто не увидел, она опустила голову. Кристи кладет ей на плечо руку, но она ее скидывает.

− Зачем ты так делал, Кристи? Будто ты дурак какой. Зачем?

Кристи отхаркивается и сплевывает на дорогу.

− Да ну... Они ведь этого ждали. Им только это и нужно, понимаешь?

Она не понимает.

− Давай рассуждать так, − говорит Кристи. − Видишь, сколько тут домов? И в каждом живут люди. Я знаю, что они про меня говорят, ну, может, не все, конечно. Но дети-то повторяют то, что слышат от них. Многие думают, что если я выгребаю за ними грязь, то, значит, я и сам грязь. Да, я − грязь, но и они такие же. Загляни в душу любому − не родился еще на земле человек, у которого хоть в каком-нибудь закоулке его бессмертной души не пряталась бы грязь. Только они, сукины дети несчастные, этого не разумеют. Вместе с их мусором я вывожу на свалку и частицу их самих, понимаешь?

Нет. Она не понимает. Она другое понимает. Кристи себя заводит, и сейчас его понесет так, что не остановишь. Обычно с ним это бывает, когда он накачается виски. Так Прин говорит. Да Мораг и сама видела. Но сейчас-то он виски не пил.

Лицо у Кристи как-то смешно расползлось. Оно у него обожжено солнцем, и красная кожа покрыта мелкими капельками пота. Кристи − краснокожий. Ха-ха. Но Мораг не смеется. Она ненавидит их, этих детей: как они смели говорить про нее такое! И про Кристи. Его она сейчас тоже ненавидит за то, что его понесло и он как сумасшедший.

− Итак, по мусору их узнаете их![4] − вопит Кристи, будто проповедник, будто клоун, изображающий проповедника. − Клянусь Ущельем слез, клянусь доблестью моих предков и истинно тебе говорю, о Мораг Ганн, голубка, что по мусору их, по их поганому дерьмовому мусору, узнаете их как облупленных. Тех, которые жрут только консервы. Тех, которые заворачивают бутылки из-под виски в старые газеты, чтобы скрыть, что бутылок этих чертова прорва. Тех, которые за неделю глушат по сто пузырьков таблеток. Тех, которые, не успеет бабушка отправиться на тот свет, выкидывают семейные альбомы. Тех, которые боятся спускать презервативы в унитаз − если, конечно, сортир у них с унитазом, − не дай бог, засорится и надо будет вызывать Мэла Макларена, а тот вдруг увидит, хотя Мэлу на них сто раз чихать. Поверь мне, девочка моя, они прячутся в свою скорлупу, как улитки, и они еще глупее, чем улитки. Верно, я вижу, что они выбрасывают, и плевать я хотел на их секреты, но они-то думают, что мне не все равно, и им стыдно смотреть мне в глаза. Они думают, мусор грязный. Но он не грязнее, чем их мысли. Или мои мысли. Он, ей-богу, почище многого другого. Но раз им так хочется − пожалуйста! Могу доставить им это удовольствие. Могу вываляться в грязи по уши. Надо будет, в дерьме изваляюсь, как свинья, и грязнее не стану. Но им-то, недоумкам несчастным, не понять.

Кристи утирает рукой пот.

− Что это я, Мораг? − говорит он уже спокойно. − Наговорил тебе тут черт-те чего. Не мешало бы, наверное, к доктору сходить, пусть проверит, что у меня с головой, ей-богу. Ты знаешь, я эту работу сам выбрал, потому что она мне нравится. Могли, конечно, и на железную дорогу взять. А ничего получше мне не светило, образования у меня маловато. В школе-то я не доучился, но это долго объяснять. В мусорщики я нанялся, когда пришел с войны. Во Франции я грязи много насмотрелся, там в основном...

Он замолкает на полуслове. Солнце жарко припекает Мораг затылок, по ложбинке между лопаток течет струйка пота.

Кристи выбрал эту работу сам, потому что она ему нравится.

− Кристи, я лучше слезу и пойду домой.

− Тебе что, плохо?

− Жарко, − говорит она. − Меня чего-то тошнит.

− Ну как знаешь.

Вот и получается, что Мораг снова не увидит Избавиловку. Кристи едет дальше один.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «САМОЕ ПРОТИВНОЕ В ГОРОДЕ − ЭТО БУЛОЧНАЯ ПАРСОНСА»

Август. В школу не ходить еще целый месяц. Жара стоит ужасная. Прин терпеть не может жару, а на Мораг она не действует. Мух в доме тысячи, но от жары они тупые и сонные. Сетка на двери продрана, вот мухи в дом и залетают. А починить сетку Кристи каждый раз забывает. Этих мух в Манаваке называют радужками − с чего это им дали такое красивое имя? Они же уродины. У некоторых в животе столько яиц, что, кажется, вот− вот лопнут. Они ползают по стоящей на столе банке с арахисовым маслом или пытаются зарыться с головой в буханку хлеба. Мораг сидит за кухонным столом и, положив локти на клеенку, наблюдает за мухами.

Наклонившись поближе, она видит, что крылышки у них синие и в то же время зеленые. Если мухи красивые, то разве они могут разносить заразу? Может быть, согнать их со стола? Потом налетит еще больше.

Клеенка на столе грязная. Иногда Мораг вытирает ее тряпкой, но чаще оставляет как есть. Все равно снова запачкается. Ни Кристи, ни Прин не замечают, что клеенка грязная, а если и замечают, виду не подают. В общем-то, нельзя сказать, что Прин неряха. Просто она теперь мало что замечает. Сидит себе весь день в кресле, и больше ничего. Глаза у нее открыты, но, может быть, она спит? А почему бы нет? Спать с открытыми глазами − это очень легко, Мораг сама знает. Может быть, Прин снится, что она молодая и красивая. И богатая. Прин богатая?! Красивая?! Нет, такое ей присниться не может.

В доме Мораг больше всего любит кухню. Дубовая скамья с высокими вешалками по бокам похожа на огромного рогатого лося, как на картинке в хрестоматии. На вешалках до сих пор висят зимняя куртка Кристи, шарфы, рукавицы, и там развелось ужас сколько моли. А на самой скамье свалены в кучу старые газеты, и еще там стоит жестяная коробка, в которой Мораг носит в школу завтрак. У Кристи кресло такое же, как у Прин: старое, кожаное и внутри набито конским волосом (неужели правда конским волосом? Кристи говорит, что да). Когда кто-нибудь садится в эти кресла, они пискливо вздыхают пю-ю-ю... пф-ф-ф... и этот звук Мораг очень нравится, потому что он смешной. В кухне много разных запахов, но есть вещи, которые пахнут даже приятно: топленое масло, жара, пыль, мыло. А вот кислое молоко и ноги пахнут неприятно.

Большая комната ей тоже нравится, хотя туда никто и не заглядывает. У многих большие комнаты, конечно, получше, и ими пользуются каждый день, но зато здесь полно всякой всячины, которую Кристи навез с Избавиловки. Как, например:

старая черная печка... маленькая, круглая и пузатая синий диван... но такой рваный, что узора на обивке не разглядеть лампа... хоть и без абажура, зато из бронзы, и на ножке у нее бронзовая дама с бронзовой лилией

настоящие деревянные резные шахматы... но без ферзей (что такое ферзь?)

семейный альбом из красного бархата (весь в плесени)... но чей он, неизвестно, потому что фамилия семьи нигде не написана, хотя на черных листах под фотографиями сделаны белыми чернилами разные надписи: Агнесса в костюме феи на школьном утреннике; мама и Мэриголд, 1901

синяя плюшевая подушечка Сплю-ю-ш, очень роскошное слово, хотя вообще-то плюш то же самое, что бархат, только дешевле и, когда по нему рукой проводишь, не такой гладкий)... на ней красками нарисован король Эдвард Седьмой

очень хорошее фарфоровое блюдечко... очень хорошее, потому что если смотреть сквозь него на свет, то почти видно (у отца Прин были в точности такие же; может, это его блюдечко?), и оно все в малюсеньких палевых фиалках, но без чашки

книги... старые-престарые книги, и одна даже в переплете из настоящей кожи, а буквы в ней золотые, или, может, раньше были золотые, потому что сейчас их еле видно; книгу эту прочитать нельзя, потому что она на другом языке, но Кристи говорит, что это − Библия на гэльском[5]. Выкинуть Библию − как не стыдно! Но, может, если бы Бог узнал, что она на гэльском, он не очень бы рассердился? (Что значит гэльский?)

Кристи все время тащит домой разный хлам. Он ничего с этими вещами не делает. Но и не выбрасывает. Он говорит, что это − хорошее барахло. Так говорить неправильно, барахло не может быть хорошим, потому и называется барахло. Мораг это знает точно.

Прин пыхтит и сопит. Туфли сняла, сидит босиком.

− Жара-то какая, господи, прямо как в печке. Правда, Мораг? Мораг не отвечает. Она следит за парой мух, которые слепились вместе и жужжат (она знает, как это называется).

− Мораг, была бы ты хорошей девочкой, сходила бы сейчас вместо меня в магазин. Сходишь?

− А очень нужно?

− Я бы и сама сходила, да меня вены мои проклятые замучили. − Прин вздыхает. − Не дай тебе бог узнать, что это за хвороба. До того иной раз горят и зудят, будто у меня там осы гнездо свили. А в такую жару мне с моими ногами и шагу не ступить.

И Мораг идет в город. Поднимается по Горной и сворачивает на Проспект. К булочной Парсонса.

На открытых полках здесь держат только хлеб. Пирожные и печенье лежат под стеклом. Мораг глядит на маленькие, совсем крошечные пирожные, покрытые розовой, или зеленой, или белой глазурью, на одних сверху зернышко миндаля, на других − вишенка.

− Четыре пончика с повидлом, пожалуйста.

− Сию минуту, − говорит мистер Парсонс.

В другом конце булочной стоят миссис Маквайти и миссис Камерон. Мораг узнала их сразу же, как только вошла. Иногда ей приходится долго щурить глаза, чтобы кого-то узнать, потому что, пока не подойдешь близко, лица видны плохо, но она все равно всегда старается их рассмотреть. Это необходимо. Мало ли что. Мать Росса и мать Стейси разглядывают ореховые палочки и песочные коржики. Нет. Это они ее разглядывают. Может быть, они не догадываются, что она слышит, о чем они говорят?

− Удивляюсь, откуда у некоторых берутся деньги на пончики с повидлом. − Это говорит миссис Маквайти.

− А вы разве не замечали, что именно такие транжирят деньги, будто у них этих денег куры не клюют? − Это говорит миссис Камерон.

− Несчастный ребенок, неужели они не могут раз в жизни ее подстричь? − Это снова миссис Маквайти.

− И такое кошмарное платье! Чуть не до полу. − Это миссис Камерон.

Мораг берет кулек, платит и поворачивается. Ей почему-то кажется, что волосы у нее грязные, сальные. Но они нисколько не грязные − Прин только вчера мыла ей голову. На обеих женщинах пестрые шифоновые платья. И шляпы. С настоящими искусственными цветами.

Мораг показывает им язык. И убегает. Домой.

− Я туда больше ни за что в жизни не пойду, Прин. Я эту дурацкую булочную ненавижу.

Ну почему Прин сама не ходит за своими вшивыми, погаными, дерьмовыми, тухлыми пончиками?

Прин приподнимается в кресле. Тяжело опирается на подлокотник, чтобы встать.

− Что стряслось, золотко? Может, расскажешь?

Ну и пожалуйста. Если ей так хочется, Мораг скажет − пожалуйста! У Мораг память хорошая. И она слово в слово повторяет все, что говорили в булочной те две.

Лицо у Прин становится какое-то чудное. Будто в гармошку собралось.

− Ты, золотко, думаешь, я это из-за ног туда не хожу? − говорит Прин. − Оно конечно, но уж кое-как дотащилась бы. Просто не хочется мне, чтобы люди видели меня такую. И все равно, уж лучше бы они сказали мне, чем тебе.

− Что сказали? Ты о чем. Прин?

− Я ведь такая раньше не была, − говорит Прин. − Да, знаю, распустила я себя. Знаю. Очень даже знаю. Но просто... Вроде как чего ради было мне фигуру блюсти? Мы с Кристи вроде как в люди-то и не выбились. Он-то хоть поумнее, а я ведь только до пятого класса доучилась. Это еще мое счастье, что он на мне женился. До сих пор в толк не возьму, чего он во мне увидел. Да и самого его тоже по сей день не пойму. Другие стараются, как получше жизнь свою устроить, а он об том и думать не думал. Да я его и не виню. Видать, такой уж он человек. Ну, а теперь-то... теперь вроде я и сама не знаю, как по-другому. Оттого, видать, и об тебе плохо забочусь. Ты уж прости меня, Мораг.

Мораг плачет. Прижалась к безобразному толстому животу, обтянутому коричневым халатом, и плачет. Прин хорошая... хорошая... хорошая...

− Прин, я не хотела! Я не нарочно!

Пухлые теплые руки вытирают ей глаза.

− Я ведь тебя люблю, Мораг, господь свидетель. Своего-то единственного я схоронила.

− Схоронила? Кого?

− Его пуповиной задушило. Мальчик был. Мертвеньким родился.

Как это? Какая такая пуповина? Что значит пуповина? Родился мертвеньким? Разве можно сразу и родиться и умереть? Ох, бедная...

− Зря я тебе сказала, − говорит Прин. − Ты об этом не думай.

Мораг молчит. Не говорит ни слова. Ни слова. Ни единого.

Вечер. Они сидят втроем на крыльце. Кристи и Прин сидят на кухонных стульях, а Мораг − на верхней ступеньке. На Горной улице по-летнему шумно. Ватаги детей гоняют консервные банки, играют в «Кто первый добежит» и в «Не подглядывай». Собаки справляют в канавах свадьбы или дерутся и, когда кто-нибудь поддаст им ногой, жалобно взвизгивают. Женщины сплетничают, перегнувшись через заборы.

В соседнем доме, у Уинклеров, поднимается крик. Это орет старый Гас. Быть беде. Вернон выскакивает на улицу и бежит. Вернон младше Мораг. Он до сих пор писается. И еще Вернон сопливый, у него из носа все время кап-кап-кап. Он худющий, и у него смешная голова (волосы, как у Евы, − светлые-светлые, почти белые), потому что, когда мать его стрижет, она надевает ему на голову горшок, и что из-под горшка торчит, то ножницами и чикает. Но он же еще ребенок и не виноват, что писается. Что же это делает его отец?

Гас Уинклер ухватил Вернона за плечо. В руке у Гаса палка, и он этой палкой колотит Вернона. По ногам, по попе... ой, и по лицу. Вернон визжит, визжит... Как собачонка, когда ее больно ударят.

Мораг вглядывается. Лицо у Вернона в крови. Кровь течет из носа. Мораг поднимает глаза на Кристи.

Кристи сидит неподвижно. Обхватил руками колени и сидит. Кристи отворачивается от Мораг. Он ничего не сделает, так она и знала. Ты, Кристи, трусливый пес, вот ты кто.

Гас заталкивает Вернона обратно в дом. И на Горной вдруг такая тишина. Но почти сразу же улица снова наполняется привычным шумом, будто ничего не случилось. Будто совсем ничего не случилось. Кристи не двигается. Потом начинает говорить, но голос у него чужой.

− А я и пальцем не пошевелил. И пальцем не пошевелил, верно? Куда мне. Гас Уинклер мужик сильный. Да порази господь...

Он замолкает. Прин тихонько квохчет, как курица.

− Это к тебе не касалось, Кристи.

Кристи встает и уходит в дом.

− Сейчас у него припадок будет, − говорит Прин. − Уж давно не было.

Когда они возвращаются в дом, Кристи сидит на дубовой скамье. Глаза у него голубые-голубые, но как у слепого. Он весь трясется. И так очень долго. Потом перестает трястись, но с места не двигается. Когда Мораг идет спать, он все еще неподвижно сидит на скамье.

− Прин, что с ним такое?

− Ш-ш-ш... Ничего страшного. Само пройдет. Доктор Маклауд говорит, это не лечат. Контузия, говорит.

− Чего-чего?

− Это на войне, − объясняет Прин. − Больно крепко его тогда тряхануло. И все вроде как в нервах засело. Уж сколько лет прошло, а его и до сих пор иной раз прихватит. Он-то не признается, а я думаю, потому его никуда и не брали, кроме как в мусорщики. Он ведь и сам не знает, когда его прихватит, понимаешь?

− Но... он мне говорил, ему эта работа нравится.

− Уж он наговорит. − Голос у Прин сердитый.

− А Гас Уинклер... за что он Верна так?

Прин качает головой.

− Один господь бог знает. Не человек он, этот Гас, а чистый дьявол.

Мораг лежит в постели и думает. Кристи не стал бы ее бить. От Кристи воняет, и вид у него, как у дурака, но он не бил ее ни разу. Он бы так никогда. А во двор к Уинклерам не пошел. Гаса побоялся.

Бедный Кристи. Как он сидел там на кухне. Как весь трясся.

Мораг плачет.

из ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «КРИСТИ ПОД ГРАДУСОМ»

Мораг девять лет. Зима. Снегу навалило фута на четыре, и, чтобы добраться до школы, надо идти по самой середине дороги, где проехал снегоочиститель. Мороз разрисовал стекла перьями и папоротниками, на эти узоры приятно смотреть, и даже не жалко, что в окно ничего не видно. Плита в кухне хорошо греет, и они не мерзнут, хотя, чтобы им хватало дров, Кристи приходится ловчить. Тем, которые на пособии, настоящие дрова купить не на что, и они толпами ходят на Избавиловку искать старые деревянные ящики, но Кристи всегда собирает урожай первым. Кристи не на пособии. Пособие − это когда из-за депрессии теряешь работу и правительство кормит тебя жидким супом. фу! А депрессия − это когда работы нет нигде... или почти нигде... или что-то вроде того.

Кристи пьет красненькое, которое он добыл в Поселке-за− дорогой, и объясняет Мораг про дрова и вообще про Избавиловку. Красненькое − с Градусом, а Прин сердится на Кристи, когда он под Градусом, и потому повернула свое кресло к ним спиной.

− Я ведь им кое-что оставляю, Мораг, − говорит Кристи. − По справедливости только так и должно быть, понимаешь? Мусор принадлежит всем. Так сказать, общественная собственность. Хлам, произведенный одним, принадлежит всем. Социализм помойки. Но все равно, каждая профессия обязана давать человеку какие-то преимущества перед другими, ему должно перепадать что-то такое, пусть совсем пустяковое, чего другим не достается. Мне, например, перепадают эти деревяшки. Избавиловка нас согревает. Что на свалку упало, то к нам в печку попало. Сегодня вот приволок целую кучу отличных ящиков. Из-под масла, с маслозавода.

Он отпивает из стакана еще глоток красненького, кашляет и, как бывает всякий раз, когда он дает Градусу сесть себе на голову, заводит разговор на свою любимую тему.

− Конноры, Маквайти, Камероны, Саймон Пирл − да все они, которые в кирпичных домах на горке, все они могут презирать таких, как Кристи Логан, сколько влезет. Ну и пусть презирают. Но истинно говорю тебе, Мораг, девочка моя, ни холоду их голосов, ни вечному льду их взоров не остудить огонь в моем сердце. Их презрение меня не трогает, Мораг. Ибо мой клан и род не хуже, чем их собственный, и истина сия непреложна, будь то день или ночь, понедельник или суббота, зима или лето, ныне, и присно, и во веки веков.

Он снова отпивает. Глотает. Градус, похоже, крепко на него насел. Глаза у Кристи блестят. Он сжимает правую руку в кулак и вскидывает вверх. Изображает, будто он шотландский горец с палашом. Мораг знает, потому что Кристи сам ей однажды сказал и потом смеялся. Но сейчас смеяться еще нельзя.

− Кто, как не я, родился в горах, в Истер-Россе? Кто, как не я, происходит от северных Логанов? Клана древнего, рода стародавнего. И не наш ли девиз эти гордые слова? Чту Доблесть Моих Предков. Таков девиз Логанов, Мораг, а наш боевой клич − Помни Ущелье слез. Ущелье слез! Дриум-нан деур, хотя не уверен, что произношу правильно, потому что гэльского не знаю. Клич скорбный, ибо в нем скорбь моего народа. Клич, огласивший Куллодин в черные дни великой битвы, когда кланы в последний раз пошли в бой все вместе и их сокрушили проклятые пушки и ружья подлых англичан в красных мундирах[6]. Они, голубка, не зная жалости, косили своими пулями клан за кланом, и то было зрелище, от которого разбились сердца и помутились умы оставшихся в живых, даже самых сильных из них и самых бесстрастных, потому что горцы были попросту нищими землепашцами и вовсе не хотели вести войны, затеянные вождями их кланов. Но они верили, что власть вождям ниспослана с неба, Мораг. Они верили, что вожди царствуют над ними по воле божьей. А тех, кто в это не верил, все равно сгоняли с земли огнем и мечом, и они шли воевать, как того требовал от них Чарли[7], зеленый юнец из Франции, который свой народ не знал и думал вовсе не о нем, а только как бы заполучить корону, золотой блеск которой грезился ему во сне и наяву.

Кристи, спотыкаясь, проходит через кухню к комоду и вытягивает нижний ящик. Достает оттуда книгу «Кланы и полки горцев Шотландии» и ищет про Логанов.

− Вот, смотри! − кричит он. − Герб Логанов. И какой же у них герб, Мораг? Можешь ты правильно сказать мне, что на этом гербе?

Она знает наизусть.

− Сердце пронзенное гвоздем с креста господня. Насквозь.

Кристи грохает кулаком по столу.

− Верно! Северные Логаны − древний род, господь не даст соврать.

Градус давит на него, и он понемногу мрачнеет.

− Ну да черт с ним, какая теперь разница? Живем-то мы здесь а не там, и от славы нашей ничего не осталось, а может, никакой славы и отродясь не было.

− Кристи, расскажи про Ганна Волынщика.

Кристи вздыхает, наливает себе еще. Сидит и о чем-то думает. Ничего, сейчас помолчит, а потом будет рассказывать. Мораг знает, что написано в той книге под фамилией Ганн. Обидно, но, наверное, это правда, иначе бы в книге такое не напечатали.

Достоверных сведений о вождях клана Ганнов в настоящее время не

имеется, и их гербы в матрикул не занесены.

Когда Мораг впервые нашла в книге это место, она показала его Кристи; он прочитал, засмеялся и спросил, неужели она никогда не слышала о самом знаменитом из всех Ганнов, а потом рассказал ей несколько историй. Он и сейчас изредка их рассказывает, когда под Градусом.

Кристи молча сидит за столом и смотрит на бутылку, потом вдруг откидывается на спинку стула.

− Ну хорошо, тогда слушай. Я расскажу тебе первую историю о твоем предке.

Первая история Кристи о Ганне Волынщике

Случилось это давным-давно, в незапамятные времена, после боя средь вересковых пустошей, когда кланы были разбиты, и живые разбрелись кто куда, а мертвых побросали в узкие могилы, и в местах тех перестал расти и никогда больше не вырастет вереск, ибо стал край тот краем уныния и скорби. И вот тогда-то нашла на земли и пашни Сатерленда мрачная тьма. Жила там в то время Гадина-Герцогиня, и это она насылала на землю мрак и сеяла тьму, а золото пожинала, ибо сердце у нее было черное, как крыло ворона, и холодное, как звон монет, и не любила она ни одной живой души, а любила только золото. И слуги ее объезжали на конях тот край, жгли поля и гнали людей с насиженных мест, где жил тот народ от сотворения мира. Среди народа того были и старики, и высохшие старухи, и мужчины в расцвете лет, и женщины, носившие во чреве младенцев, и великое множество малых детей; и всех их, стало быть, подняли с земли их отцов и загнали к морю, на дикие скалы, чтобы они искали себе там пропитание, учась ловить рыбу и обдирая ракушки с камней.

А тем временем Гадина-Герцогиня все расхаживала, стало быть, по своему замку, все мерила его шагами, и, казалось бы, господь милосердный должен был навек лишить мерзавку сна − ан нет, потому что стоило ей захотеть, и она засыпала и спала крепко. Не знала она стыда, и не мучила ее совесть, что люди скребутся о камни, будто звери, и ползают, будто крабы, по скалам. И сказала эта дьяволица: «На всех, − говорит, − землях Сатерленда надобно развести овец, потому что выгоды от них больше, чем от людей».

А теперь слушай: жил среди народа, изгнанного на скалы, один волынщик из клана Ганнов, потому что немало Ганнов лишились родного крова и ютились теперь под ненастным небом меж голых камней. Ганн Волынщик был высокий и сильный, голос его гремел, как барабан, сердце было доброе, как у ребенка, смелости у него было на десятерых, и обладал он великой крепостью духа. Когда выходил он со своей волынкой к морю, то играл там пиброки[8], полные скорби о тех, кто убит или умер, и о тех, кому некуда преклонить голову, разве что на прибрежные камни. Даже чайки вторили его грустным песням, а люди и подавно рыдали. Ганн Волынщик играл там все пиброки, которые знал, − и «Лесные Цветы»[9], и все другие. И только каменное сердце не разрывалось от печали при этих звуках.

И вот Ганн Волынщик держит речь перед своим народом. «Болваны вы, олухи и недотепы безмозглые, трусливые, как куцые зайцы! − говорит он, и голос его гудит, словно ветер северных морей. − Что вы, − говорит, − сидите на этих скалах и льете слезы? Знайте же, − говорит, − что на крыльях зари мчится сюда корабль, и я слышу звон его колокола, и надобно собрать нам наши чайники, сковородки и пледы, и взять с собой детей наших малых, и отправиться на том корабле в новый мир, что за морем».

Но люди боялись, понимаешь? Они робели. Уж лучше умереть на знакомых камнях в краю наших предков, говорили одни. А другие говорили, что страна за морем плохая, что там страхи, ужасы и демоны, а в лесах живут звери-людоеды − как увидят человека, так мигом и проглотят. «Что ж, − говорит тогда Ганн Волынщик, − раз так, то пусть Господь сгноит здесь ваши хлипкие душонки, а я и жена моя возьмем с собой дочерей и сыновей и поплывем в ту далекую землю, и станет она нашей, а вы оставайтесь здесь, и пусть Гадина-Герцогиня соберет с этих скал ваши белые кости и вырежет себе из них шахматы, и пусть играет вами после смерти вашей, как играет она вами сейчас, когда вы еще живы».

А потом Ганн Волынщик взял свою волынку и заиграл, но на этот раз играл он не грустные пиброки, а боевые песни. Он играл «Все синие береты границу перешли», и «Эй, Джонни Коуп», и «Марш Камеронов», и еще играл «Клятву Ганнов», которая была песней его родного клана. И так он, говорят, играл, что словно налетели буйные северные ветры, словно поднялись из могил волынщики всех времен и волынки их загудели и заскрипели, вновь призывая кланы идти на бой.

А жена у Ганна Волынщика была женщина рослая и сильная, смелая была, как сокол, прекрасная, как олень, добрая, как огонь домашнего очага, непреклонная в вере, как святые мученики, и сейчас я скажу тебе, как ее звали. Имя ее было Мораг.

Это имя древнее, и этим именем все называли жену Ганна Волынщика, а волосы у нее были длинные, до самого пояса, и стояла она рядом с мужем своим на скалах и смотрела, как в бухту заходит тот корабль. А когда спустили трап и капитан окликнул людей, что собрались на берегу, Ганн Волынщик двинулся к кораблю, и следом за ним двинулась Мораг, а под сердцем несла она дитя, и, пока они шли, Ганн Волынщик все играл и играл «Клятву Ганнов».

Ну, и что же было потом, спросишь ты. Что случилось с теми несчастными и обездоленными, что остались на скалах? А то случилось, что все они поднялись и пошли следом за Ганном Волынщиком и его женой. Встали и пошли! Да, встали и пошли, ибо музыка Ганна Волынщика вселяла отвагу в их сердца и под звуки его волынки они пошли бы за ним и в рай, и в ад.

Вот так все они, весь народ, и перебрались в эту страну и в конце концов обосновались у Ред-Ривер, но это уже другая история.

− Ты, Мораг, иди-ка лучше ложись, − говорит Прин. – Этот-то сейчас прямо за столом задрыхнет.

Мораг идет наверх. Ее комната и вправду ее собственная, она здесь хозяйка. Так уж повелось с самого начала. Ей нравится что комната маленькая − здесь едва хватает места для медной кровати и зеленого комода. Она сидит на кровати и дрожит. Холод просачивается сквозь закрытое окно. Она не раздевается и все сидит. Прин вскоре поднимается наверх и начинает ее бранить.

− Ты что же это, Мораг, как лунатик какой?

Тогда она надевает ночную рубашку и залезает в постель. Лежит и думает.

Лунатик. Хорошее, красивое слово. Она знает, что оно значит. Правда, то, что называют этим словом, вовсе не так уж хорошо и красиво. Лунатиком называют того, кто слоняется где попало и думает неизвестно о чем. Но для нее в этом слове есть и другой смысл. Лунатик для нее − существо из неведомого мира, с другой планеты. Существо, которое осталось здесь случайно.

Она думает о тетрадке в верхнем ящике зеленого комода. Эту тетрадку она ни за что в жизни никому не покажет, никогда. Это ее тетрадка, ее, и больше ничья. Завтра она туда кое-что запишет. И она молча рассказывает сама себе.

История Мораг о жене Ганна Волынщика

Однажды, давным-давно, жила-была красавица по имени Мораг, и была она женой Ганна Волынщика, и они поехали вместе в новые края, и Мораг никогда ничего на свете не боялась, хоть тебе тут целая чертова прорва всяких ужасов! Вот зашли бы они, например, в лес, разве Мораг испугалась бы? Да ни за что в жизни! Она бы только засмеялась и сказала: «Лес меня не обидит, ибо я наделена силой, и даром ясновидения, и зоркими глазами, и крепостью духа».

Что такое крепость духа!..

Мораг засыпает.

Глава третья

Сегодня эта мука кончится. Сегодня Пик позвонит или от нее придет письмо, в котором будет написано, что она отменила свое путешествие или что она помирилась с Гордом и они ненадолго махнут на Запад вдвоем, но в общем все в порядке.

Мораг спустилась вниз, сварила кофе и, сев за стол, глядела в окно на реку. В небе разрастался свет. Вот сейчас слова подобраны совершенно точно. Свет именно разрастался, он рос, как будто еще невидимое солнце было растением и пущенные им усики ползли по галактике к Земле.

Почему она, как идиотка, поднялась в такую рань? Чем ближе старость, тем меньше спишь. Может, она теперь всегда будет рано вставать? И два часа работать до завтрака? Размечталась.

Ласточки, конечно, уже проснулись: они вылетали из прилепившегося над самым окном гнезда, проносились над водой, потом вдруг словно падали и опять взмывали вверх, выуживая из воздуха насекомых на прокорм своим только что оперившимся птенцам. Много лет Мораг почти не замечала птиц, поглощенная личными проблемами и всевозможными неожиданными событиями. Но в последние годы она начала сознавать, что, кроме людей, есть и другие существа, живущие в этом же мире, бедняги. Сострадания заслуживали даже растения, вынужденные делить сферу обитания с безволосыми приматами.

С той стороны к берегу приближалась лодка, сбивчиво тарахтя подвесным мотором. Тип-Топ Смит и К0. Моди и Томас. Под руководством Моди Том научился читать, когда ему, вероятно, не было еще и пяти лет, и в первом классе дети подвергали его остракизму. А сейчас, в восемь лет, Том был настоящим кладезем знаний. Смиты вообще были просвещенными чуть ли не до противности. Мораг очень их любила, но часто рядом с ними чувствовала себя невеждой, и тогда в ней прорывалось раздражение. Смиты, кроме того, трогательно верили, что благодаря их просвещенности между ними и Томом не возникнет барьера, когда Том повзрослеет. В далеком прошлом Мораг тоже верила в эту теорию. Перевалив за сорок, помимо прочих огорчений этого возраста, открываешь еще одну прискорбную истину: большинство разочарований, выпадающих на долю другим, в конечном счете не обходят и тебя.

Лодка, качнувшись, пристала к мосткам, Смиты выбрались на берег, и клан зашагал к дому Мораг. Похожий на херувимчика Том громко заявил, что сначала сходит к Ройланду. Слава тебе господи! Может, ей повезет и она на целый час будет избавлена от его устрашающе авторитетных высказываний. Это никакие не скворцы, Мораг. Розовые скворцы, правда, на них похожи, но они поменьше и хвост и лапки у них короче. А это − грачи. Вульгарные грачи. И можете быть уверены, Том располагает точными сведениями об их гнездовании и размножении, ему известны мельчайшие (и часто весьма неаппетитные) подробности поведения вульгарных грачей от зачатия до самой смерти. Возможно, он решил выпытать у Ройланда все, что тот знает, о поведении щук, окуней и других пород рыб, населяющих воды Южного Онтарио.

− Привет, Мораг.

Смиты вошли без стука, такие мелочи Мораг им прощала. Как-никак они жили в ее доме почти весь прошлый год, пока не обзавелись собственным жильем на том берегу. Но одно дело Тип-Топ и Моди, а вот провести безвыездно целую зиму в обществе энциклопедиста Томаса вряд ли кому-нибудь пожелаешь. Странно, что теперь, вопреки здравому смыслу, ей порой так недостает присутствия этого мальчишки.

− Я тут привез тебе кое-какие стишки, − с обычной для него шутливой серьезностью сказал Тип-Топ, тщетно пытаясь придать безразличие своему молодому голосу.

− Альф мне вчера вечером их читал, − сообщила Мода таким тоном, будто давала присягу. − Мне кажется − класс!

Класс! Боже праведный, что бы это могло значить? Вероятно, то же самое, что сила\ или блеск\ То есть ровным счетом ничего.

Я и сама не лучше. Даже когда понимаю, что стихи − дрянь, все равно сперва обязательно говорю: «Очень интересно», − и только после этого разношу их в пух и прах, откровенно высказывая свое мнение. Боженька милый, сделай так, чтобы эти стихи были поприличнее, чем те, которые он приносил раньше. Впрочем, даже из тех три-четыре могли бы быть вполне «тип− топ», если бы он над ними больше работал.

Тип-Топ сунул ей в руки несколько мятых листочков. Высокий и нескладный, он в свои без малого тридцать лет был все еще угловат и неловок, как подросток. Нередко он в совершенно трезвом виде налетал на столы и замечал их, только когда они уже валялись на полу вверх ногами, а по части неумышленного битья посуды ему вообще не было равных. Несмотря на явную близорукость, он почти никогда не надевал очки, считая, что они выдают подсознательное стремление человека отдалить себя от других. В результате он отдалял себя и от людей, и от разнообразных неодушевленных предметов даже больше, чем требовалось. Но это все ерунда. Главное, что у него было благородное и отважное сердце настоящего друга, рыцаря без страха и упрека. Неофициальный опекун Мораг, он полагал, будто она нуждается в надежном защитнике, что, впрочем, иногда соответствовало действительности.

− Спасибо, Тип-Топ, − сказала Мораг. − Только я их лучше потом прочту. Ты же знаешь, я не умею судить по первому впечатлению. Я, кстати, и так собиралась на днях к вам заглянуть. Приеду с Ройландом, когда он будет искать колодец. Ничего?

− Тип-топ, − ответил Тип-Топ, подтверждая свое прозвище. Моди всегда называла его только Альф. А он звал ее Мод, хотя, по мнению Мораг, это имя ей не подходило. Войди же в сад зеленый, Мод[10]. Уменьшительный вариант − Моди − звучал естественнее. Моди была маленькая и хрупкая, такие, наверно, и в пятьдесят выглядят девочками; простое, неприметное лицо, светлые волосы, распущенные по плечам или заплетенные в косу, платья в большинстве до щиколоток и какого-то старушечьего фасона − Моди принципиально шила их сама, из дешевых бумажных тканей, на допотопной швейной машинке. Удивительно, что она не шьет вручную, иголкой, надев на палец крошечный серебряный наперсток. Поздними вечерами. При свете коптилки.

− Можно я сварю кофе, Мораг?

− Конечно, Моди. Ты знаешь, где что стоит.

− От Пик что-нибудь есть?

− Пока ничего.

− Что ж, она правильно сделала, что сбежала. − Голос у Моди был как у жаворонка − звонкий, мелодичный. − Ты ведь это понимаешь?

− М-да.

Да, она понимает. Действительно понимает. Только не надо ей ничего вдалбливать.

− И она правильно делает, что не звонит и не пишет. − Моди, как Шекспир, знала все на свете. − Со временем она, конечно, объявится, но сначала ей необходимо найти самое себя.

− Что ты несешь, Моди! − сказала Мораг, стыдясь своего раздражения, но не в силах больше сдерживаться. − Черкнуть матери пару строчек, мне кажется, вовсе не означает, что человек не в состоянии обрести собственное «я».

− Но психологически она, возможно, расценивает это именно так.

− Да, может быть, − согласилась Мораг, но не очень уверенно.

Между тем Моди уже сварила кофе, натуральный, из зерен, − Мораг за это время не успела бы приготовить и чашку растворимого.

− У меня тут одна мысль насчет твоего огорода, Мораг, − сказал Тип-Топ. − Как ты посмотришь, если я тебе его еще раз вскопаю? А то он слегка зарос без присмотра... то есть с тех пор, как мы переехали. Ты только не обижайся... это я просто неудачно выразился. Сейчас, конечно, не ранняя весна, но салат и еще какую-нибудь зелень ты бы подсеять могла.

Мораг поняла, что попалась в ловушку. Сказочное лето, когда на грядках за домом Смиты выращивали овощи, было давно в прошлом. Сейчас у нее в огороде росли одни сорняки.

− Дорогой мой Тип-Топ, никакая сила не заставит меня ползать по этому необъятному огороду, пока есть возможность возить продукты с Пристани Макконела.

Смиты в смущении отвели глаза. Растерялись. Тревожатся за нее. Она − предательница. Она − прислужница Системы.

− И ездить туда на такси? − пробормотал Тип-Топ.

− А ты хотел бы, чтоб на лошади? Между прочим, такси еще существуют. И если на то пошло, такси не отравляют воздух миазмами навоза.

Короткий миг торжества. И вслед за тем саморазоблачение: на такси она ездит только потому, что ей страшно сесть за руль, учиться водить машину она решительно отказывается.

− Да, конечно, − кивнул Тип-Топ. − Но я вообще-то имел в виду другое. Такси теперь стало дорого.

− Сам подумай, − продолжала Мораг. − Если я буду с утра до вечера возиться в огороде, то когда же мне, черт возьми, писать книги? Ты скажешь, невелика потеря, но для меня это будет потеря, и, кроме того, какой-то заработок мне нужен даже в этой глуши. Что бы там ни писала Сюзанна Муди[11] о прелестях жизни в лесу, я не собираюсь варить кофе из жареных одуванчиков.

− Вполне достаточно тратить на огород час в день, − терпеливо сказал Тип-Топ. − Польза все равно будет.

Правильно. Совершенно верно. Мораг Ганн − сельская жительница, которую при виде червяка передергивает от омерзения. Любит ласточек, иволг и краснокрылых дроздов. Ненавидит физический труд. Любит реки и большие деревья. Терпеть не может топоры и лопаты. Комедия! И все же за упорство Тип− Топу следовало поставить «отлично» с плюсом − он не терял надежды обратить ее в истинную веру.

− Бог свидетель, ребята, я целиком одобряю ваш героизм, − сказала Мораг. − Я им восхищаюсь. То, что вы делаете, − замечательно. Но как хотите, а мне не верится, что пара ферм и огород способны затормозить процесс урбанизации.

Молчание. Кто ее тянул за язык? Будто они сами не понимают. Все это им известно куда лучше, чем ей. Для Смитов, в отличие от нее, город всегда, с самого детства, был частью их жизни. А она чувствовала себя в городах так, словно ненадолго оказалась там проездом. Даже когда она жила в каком-нибудь городе по нескольку лет, бетонные джунгли не порабощали ее сознание. Детство Мораг прошло в другом мире − Тип-Топ и Моди о нем и понятия не имели и не смогли бы его себе представить, − в мире, который, как ни трудно было в это поверить, больше не существовал. Эти ребята родились и выросли в Торонто. Город не внушал им того страха, который испытывала она. Они умели жить в городе, они знали, как там уцелеть. Но именно потому, что они знали о городе все, он вызывал у них гораздо большую ненависть, чем у Мораг. Тип-Топ в свое время преподавал в колледже программирование. Решение Смитов порвать с городом было бесповоротным и далось нелегко. Мораг познакомилась с ними через общих друзей в Торонто как раз в те дни, когда Смиты твердо решили повернуть свою жизнь по-новому. Она предложила им попробовать для начала пожить у нее, и они двинулись в эти края, расплачиваясь с теми, кто их подвозил, где деньгами, а где своим трудом. И теперь, даже если порой их одолевали сомнения, Смиты держались, просто обязаны были держаться так, будто принятое ими решение − единственно верное и ничто не может его поколебать.

− Извините, ребята, − искренне сказала Мораг. − Я не хотела вас обидеть. Ляпнула не подумав.

− Не в том дело, − сказал вдруг Тип-Топ. − Просто, когда мы с тобой говорим, мы почему-то слушаем только себя. Разве нет? И, по-моему, так уже давно, с тех пор, как мы обзавелись собственным домом. Никто нам этого права не давал.

− Знаешь, Тип-Топ, в тебе все-таки есть что-то от проповедника.

А в Моди еще больше. Но вслух она ничего не сказала.

− В самом деле, твоя настоящая работа − писать книги, − с обескураживающей преданностью, искренне веря в то, что он говорит продолжал Тип-Топ. − Только так ты сможешь полностью себя выразить.

Или не сможет. В любом случае не ради этого она пишет. Герои ее книг всегда были для нее реальными людьми. Она слышала их живое дыхание.

Телефон! Два звонка − ей. Мораг сорвалась с места и, подскочив к буфету, схватила трубку. Это Пик. Спокойно, Мораг, спокойно.

− Алло?

− Мораг, ты?

О, господи. Он. Может, послышалось? Нет, и правда он. Когда она с ним в последний раз виделась? Три года назад, не так уж давно. Перед приездом Смитов. Они не видели его никогда и почти ничего о нем не знали, потому что Мораг говорила о нем только с Пик, да и то не часто.

− Да, это я. Слушаю.

В трубке раскатился хриплый смех.

− Не делай вид, что ты меня не узнала.

− Почему же, узнала. Просто думала, ты давно умер, вот и удивилась.

− Да? Ты разве не знаешь, что я буду жить вечно?

Знаю. Ты мне говорил, что раньше в это верил, а теперь не веришь. Как ты там?

− Как ты там? У тебя все нормально?

− Нет, конечно, − сказал он. − С чего ты взяла? Меня посадили за торговлю наркотиками. Самыми опасными, естественно. Я тебе звоню из Кингстонской тюрьмы. У меня камера с телефоном.

Что ж, по крайней мере у него все нормально.

− О-о, как я могла поставить под сомнение твою безупречную репутацию? Извини. Что это ты вдруг позвонил?

И помнишь ли ты, что было и чего не было, когда мы с тобой виделись в последний раз?

− Я звоню, чтобы задать тебе один вопрос, − сказал он. − Объясни мне, дура сумасшедшая, ты хоть соображаешь, черт тебя дери, на что ты толкаешь девчонку?

У него было несколько голосов, и в обычной жизни он пользовался двумя: один был как скрежет гравия в бетономешалке, другой − очень низкий и тихий. Его он пускал в ход, когда злился. Как сейчас.

− На что я ее толкаю?! − взорвалась Мораг. − Что ты хочешь этим сказать? Постой... так ты ее видел?

− Видел, конечно. Она быстро сюда добралась.

− Куда это сюда?

− В Торонто. Вчера. Понятия не имею, как она узнала, где меня искать. Спросишь у нее сама. Но голова у девчонки варит хорошо, этого не отнять.

− А что... как она хоть? − Мораг опустилась на высокий табурет возле телефона.

− С ней все в порядке, − сказал он. − За три года она здорово изменилась, верно?

− Да.

− Этот парень, с которым она поругалась... что он натворил?

− Горд? Он хотел, чтобы они поженились. А она в семейную жизнь не верит.

− Берет пример с мамочки. Ну и ну! − Он засмеялся, но в голосе было даже одобрение. − Какого черта ты ее отпустила? Не понимаешь, чем это может кончиться? Ты же знаешь, что из этого может выйти! Если ее занесет в Ванкувер, я тебя удавлю, Мораг, клянусь! Зачем ты ее отпустила?

− Отпустила?! − в бешенстве закричала Мораг. − Никто ее не отпускал! Что я, по-твоему, должна была сделать? Посадить ее на цепь?

В трубке снова наступило молчание.

− Да, − наконец сказал он. − Наверно, она иначе не могла. Это в крови. Ты тут, наверно, не виновата.

− Не извиняйся. Ты тоже не виноват.

− Да, я знаю, − сказал он. − Но я все время думаю... о них... там. Ты меня понимаешь.

− Понимаю. Старайся об этом не думать. Не думай, и все. А что, она уже, значит, уехала?

− Да. На Запад. Не знаю, куда именно. У нее какая-то своя цель. Может, потому меня и отыскала. Попросила дать ей мои песни.

− Ты дал?

− А ты как думала? Дал, конечно.

− Понятно... Но, в общем, вчера у нее было все в порядке?

− Да.... Мораг, слушай, а ты по-прежнему произносишь мое имя неправильно?

− Я... у меня давно не было случая проверить.

− ... Да, догадываюсь.

Когда он повесил трубку, Мораг неподвижно застыла на табурете. Она боялась, что ее сейчас начнет трясти, точно так же, как иногда случалось с Кристи. На лицах Смитов сквозь тревогу проглядывало любопытство и недоумение.

− Это отец моей дочери, − наконец сказала Мораг. − Я вам уже говорила. Мало того, что я сама выросла без отца, так умудрилась оставить без отца еще и свою дочь. Правда, неумышленно. В те годы, как мне кажется, я мало что делала с умыслом.

Моди поднялась и толкнула локтем Тип-Топа.

− Пожалуй, мы пойдем, − сказал Тип-Топ. − Мораг, ты как, ничего? Если что...

− Все нормально. Честное слово.

Оставшись одна, Мораг еще полчаса сидела не двигаясь, но потом все-таки заставила себя достать блокнот и начала писать.

Не знаю, что происходит с Пик, но в любом случае не то, что я думаю. И со мной в свое время происходило совсем не то, что думали другие, и даже не то, что думала я сама. Существует распространенное заблуждение, будто прошлое изменить нельзя, − каждый из нас, вспоминая и пересматривая свое прошлое, изменяет его постоянно. Что было в действительности? Бессмысленный вопрос. Но именно на него я пытаюсь ответить, хотя знаю, что ответа нет.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «ЧЕРТОПОЛОХ, ТРИЛИСТНИК И РОЗА, С ЛИСТОМ КЛЕНОВЫМ СПЛЕЛИСЬ ВЫ НАВЕК»

Мораг двенадцать лет, и она знает себе цену. Она теперь не горбится, как раньше, когда была маленькая. Еще чего не хватало! Да она высокая, ну и что ей плевать! Грудь у нее уже торчит как у взрослой, и, чтобы все видели, Мораг нарочно ходит выпрямив спину и даже чуть поводит плечами. А большинство девчонок в ее классе еще плоские как доски. Месячные у нее тоже уже начались, и иногда, будто случайно, она намекает на это в разговорах с Мейвис, Ванессой и другими девчонками, у которых пока не началось. Они еще соплячки, а она уже женщина.

Но ведет себя она совсем как мальчишка. Только так и надо. Когда доходит до драки, она не то что другие девчонки, она царапаться не будет. Она дерется кулаками. Не дает спуску ни мальчишкам, ни девчонкам − ей все равно, с кем драться. Пусть только какой-нибудь мальчишка к ней сунется, сразу получит. Мальчишек лучше всего бить коленом между ног. Они тогда сгибаются пополам, орут и с позором отступают. Почти никто из мальчишек ее больше не дразнит.

Еву Уинклер теперь тоже дразнят редко, потому что Мораг за нее кому хочешь морду набьет. Ева ее подруга, ее единственный настоящий друг. Мораг любит Еву. Хотя и немного презирает, потому что Ева − жалкая трусиха и боится всего на свете. Какой, наверно, ужас быть такой трусихой. Гас Уинклер по− прежнему лупит своих детей, и Еву тоже. Он их лупит, даже когда трезвый. Вообще-то он пьет мало, да и то только пиво. Просто ему нравится лупить своих детей. А иначе чего бы он стал бить Еву − она вся такая тихая, вся такая беленькая, чуть что: «Ой, извините, я не хотела», − даже когда ни в чем не виновата. Может, Гас потому и бьет ее: и Ева, и миссис Уинклер, и весь уинклеровский выводок − все они жалкие, трусливые зайцы. Мораг, пожалуй, даже понимает Гаса, хотя ей самой страшно от этой мысли. Если ты трус, тебе же и достанется. Но она все равно заступается за Еву, потому что Ева ее подруга. Правда, когда Еву бьет Гас, Мораг не вмешивается. К Уинклерам она не заходит. Они с Кристи сидят на крыльце и только слушают, как со двора Уинклеров несутся крики. Когда такое случается, Мораг и Кристи не смотрят друг на друга.

На спортплощадке Мораг лучше всех девочек подает мяч и, кроме того, хорошо играет в защите. Она даже умеет играть в бейсбол и часто играет с мальчишками. Девчонки тогда ее дразнят и выкрикивают разные гадости, но Мораг на них чихать. Ничего они ей не сделают. Пусть только попробуют − сами же первые пожалеют. А когда начинают смеяться мальчишки, она ехидно ухмыляется во весь рот и посылает им крученую подачу, резко и сильно.

Училки ее терпеть не могут. Ха-ха. Это потому, что она далеко не ангелочек. И пусть не рассчитывают, подлизываться она к ним не станет, хоть они все тут сдохни. Разговор, подслушанный под дверью учительской, когда училки чесали языки на перемене Мисс Макмертри: Кишка, конечно, тоже наказанье господне, но он неделями не бывает в школе, и, честно говоря, меня это мало огорчает. А Мораг никогда не прогуливает, и порой я просто не знаю, что мне с ней делать. Этель, ты тоже замечала?

Мисс Плаурайт: Не понимаю, о чем ты.

Мисс Макмертри: То она вертится, болтает, жует на уроках резинку, с кем-то шепчется, рисует всякие гадости, ну ты меня понимаешь... А то вдруг ни с того ни с сего сидит мрачная, ни с кем не разговаривает, слова из нее не вытянешь, на вопросы не отвечает, сидит, смотрит на стенку и молчит, до того угрюмая... ты меня понимаешь?

Мисс Плаурайт: Да, да, конечно. У меня она вела себя точно так же. Я даже думала, может быть, она больная, может быть, у нее что-то с головой.

Мисс Кроуви: В первом классе она была удивительно застенчивой девчушкой. Но читать научилась на редкость быстро. Может быть, «застенчивая» не совсем то слово, но она была очень тихая, все больше молчала, разговаривала только с этой бедняжкой Евой − забыла, как ее фамилия.

Мисс Макмертри: Уверяю вас, от ее застенчивости давно ничего не осталось. Но девочка она умная, и, думаю, Этель, ты ошибаешься: она вполне развита и умна, просто ей на все наплевать.

Мистер Тейт: Влияние семьи... Все зависит от семьи...

Старый Кристи и эта его слабоумная жена...

Мораг и бровью не ведет. Выдашь себя хоть раз − и тебе конец.

− Как прошел день, Мораг? − спрашивает Кристи. − Что ты там переписываешь?

Зубы у Кристи коричневые, щербатые и будто в крапинку. Как старый чайник. Ха-ха. Он берет книгу, читает и ухмыляется − тут-то сразу и видно, какие у него зубы.

− Что еще за ерунда? Как тучка я скитался одиноко. Этот твой Уордсворт, он что, кисейная барышня? Ишь ты, какие сопли развел! Где ты видела, чтобы тучки, язви их в кочерыжку, скитались одиноко? Такое только придурок мог выдумать, я бы на его месте сходил к врачу, мозги проверил. Давай-ка лучше покажу тебе настоящие стихи.

Она никогда раньше не видела у Кристи эти две толстые, напечатанные очень мелким шрифтом книги в красном покоробившемся переплете.

− Человек этот жил давным-давно, − строго говорит Кристи, − и был он величайшим из поэтов. А эти две книги появились на свет много позже, в них собраны по крупинкам его песни и стихи, те, что переходили из поколения в поколение − понимаешь? − и сохранились в памяти стариков и старух, которые жили в далекой глуши на раскиданных там и сям хуторках. Но англичане, понимаешь ли, заявили, что, мол, это не настоящие старые песни, а подделки, и тут прямо так и написано, вот здесь, в этой части, которая называется «Введение», только кто же англичанам поверит − уж как они умеют врать, никому и не снилось. Я тебе сейчас почитаю немного, чтобы ты поняла, какие у него стихи.

Колесница великой войны

В поле брани и смерти несется.

Колесницу ведет Кухуллин,

Сын Семо, сын полководца.

А за нею клубится след,

Как туман на горных отрогах,

И блеск драгоценных каменьев

Подобен лунной дорожке.

Из тиса сделано дышло,

Из сверкающей кости − сиденья,

Летит колесница героев,

Щитов, мечей и сраженья.

Справа в нее впряжен

Жеребец широкогрудый,

Он высок и породой и статью –

Мощный сын великого Бена;

Он пружинит ноги гнедые,

Высоко несет свою челку,

Гордо держит крепкую холку

И сияет, росе подобен;

Си-фодда его называют.

А второй жеребец запряжен

В колесницу великую − слева,

Он дугой выгибает шею;

Тонкогривый и быстроногий,

Раздувает он гневные ноздри,

Сын гор, вершин и ущелий –

Дю-стрен-джель его называют.

Тысяча легких ударов,

Легких ударов кнутом –

Колесница летит все быстрее.

Как солнце горят удила,

И блестят белопенные хлопья

Жемчугами − символом власти,

Не считая каменьев в гривах.

Мчатся лошади, как ураган,

И несут повелителя к власти

Быстрее проворной лани,

Сильнее орла в поднебесье.

Их трепет подобен буре

На громаде, покрытой снегом.

В колеснице сидит Кухуллин,

Храбрый сын своих славных предков,

Чей щит испещрен был синим,

Сын Семо, воскресший в песне[12].

Оссиан[13]. Кристи произносит «Оу-сян». И показывает ей строчки на гэльском, но прочитать их не может.

− Да, Мораг, на нашем старом языке небось звучало будь здоров. Мой отец немного говорил по-гэльски, и я кое-какие слова до сих пор помню; должно быть, выучил их, еще когда под стол пешком ходил, должно быть, еще в Истер-Россе: мы там жили, пока отец не сыграл в ящик, а потом мать перебралась со мной в Канаду и ходила убирать в приличных домах Новой Шотландии, а когда она отдала концы − мне было лет пятнадцать, − я двинул на Запад, чего уж теперь говорить, пропади оно все пропадом! Короче, гэльский я так и не выучил, о чем и по сей день жалею.

Они вместе глядят на диковинные слова, смысл которых им непонятен и, как кажется Мораг, превратился в загадку для всего человечества, они читают забытые людьми слова, некогда воспевавшие чудо-колесницу Кухулллина.

Carbad! Саrbad garbh a’chômhraig

Gluasas thar comhnaird le bas;

Carbad suimir, luath Chuchullin,

Sar-mhac Sheuma nan cruaidh chas.

− Во здорово! Кристи, ты только подумай! Здорово! Почихай мне еще на нашем языке.

Но Прин уже ковыляет к столу, накрывает ужин, и они едят вареную капусту, вареную картошку и колбасу. Кристи жует с открытым ртом, и видно, как колбаса, капуста и картошка превращаются у него во рту в розово-зеленую кашу, в жидкое липкое месиво. Ох, до чего же Мораг хочется дать ему по зубам, да так, чтобы он кровью захлебнулся. Она пристально смотрит на него, но он ничего не замечает. А может, просто не подает виду.

Комната их шестого класса тесно заставлена кленовыми партами, на каждой металлическая чернильница. На крышках парт темнеют инициалы ребят, которые тоже когда-то здесь учились; буквы можно вырезать перочинным ножом, но можно и написать, а потом долго, по многу раз с нажимом обводить каждую черточку карандашом, пока графит не въестся в дерево. Второй способ проще, и Мораг именно так увековечила на своей парте инициалы М. Г. Впереди, за учительским столом, висит на стене черная доска, и ты обязан все время на нее смотреть. Только на самом деле доска вовсе не черная, а серая, потому что она вечно вымазана мелом. Что написано на доске, Мораг не видит, она и в первом классе не могла разглядеть на доске ни слова, но она это скрывает. Если она себя выдаст, ее пересадят на первую парту, а ей больше нравится на последней. Потому что за спиной у тебя никто не сидит и в затылок тебе не смотрит.

Справа и сзади на стенах висят большущие картины в рамах. Они нарисованы всего двумя красками: темно-коричневой и черной, так что очень мрачно. На одной картине изображены двое людей − мужчина и женщина, одетые в старинные костюмы бедняков, стоят на коленях. Называется «Благовест». Это значит, что звонит колокол и пора молиться. А вторая картина еще хуже: целая прорва солдат, у всех жуткий вид, английский флаг повис как тряпка, а посредине какой-то человек то ли споткнулся, то ли падает в обморок (на самом-то деле он умирает), и глаза у него закатились, одни белки видно. Называется «Смерть генерала Вулфа[14]».

− Доброе утро, шестой класс. Здравствуйте.

− Доброе утро, мисс Макмертри.

− Сейчас мы с вами споем «О, Канада».

Шестой класс с шумом встает из-за парт.

О, Ка − на − да,

Земля родная наша,

Заботливая мать,

Сынов своих отрада...

Они разучивают это еще и по-французски. Дирекция школы вначале колебалась − стоит ли, рассказала в классе мисс Макмертри, но она − хи-хи − настояла на своем.

О, Ка − на − да,

Тиера да нос а ю-у-у...

Вторая строчка каждый раз вызывает у них смех. Они знают, что эти слова переводятся как «земля наших предков», но похоже на что-то такое про нос. Мораг поет громко. Она любит петь, и у нее хороший звонкий голос. Она теперь не стесняется вставать из-за парты во весь рост, по крайней мере на уроках пения, когда все ребята тоже стоят. И платья у нее теперь вовсе не до пят, это уж фиг вам, потому что она отчекрыживает подол хозяйственными ножницами и иногда даже подшивает его; конечно, это очень нудная работа, но если делать большие размашистые стежки, то управляешься довольно быстро. У нее теперь самые короткие платья в классе, потому что пусть другие девчонки не задаются, вот почему. Правда, платья эти Прин по− прежнему шьет ей из старья. На новую материю в наше время ни у кого денег не хватит, говорит Прин. (У некоторых все же хватает.) Рукава у Прин получаются не ахти, поэтому она чаще всего не шьет их совсем, и в холодную погоду Мораг поддевает под платье свитер. Когда тепло, Мораг ходит в тапочках, а зимой носит галоши, надевает их прямо на носки, без туфель, так что приходится ходить в галошах целый день − от этого у кого хочешь ноги будут вонять. И пусть воняют, язви их в кочерыжку, ей наплевать! Она теперь одета не хуже всех. Ева одета хуже ее: платья у Евы и сейчас чуть ли не до пят, а обкорнать их она боится − что отец скажет? Одна из сестер Кишки Тоннера, полукровка из нижней долины, тоже одета хуже Мораг; у нее в ноге туберкулез, и она часто пропускает уроки, но зато уж когда приходит в школу, то выглядит хуже всех, потому что платья у нее какие-то идиотские − длинные и грязные, и к тому же она хромает.

Они снова садятся, и начинается урок английского правописания.

− Мораг!

Она вздрагивает и поднимает глаза. Училка, оказывается, что-то ее спросила, а она даже не слышала.

− Хватит, успокойтесь, − говорит мисс Макмертри, потому что класс продолжает хихикать. − Мораг, встань, когда к тебе обращаются.

Она неуклюже поднимается из-за парты. Что будет дальше, она не знает, но ничего хорошего не ждет. Расправляет плечи и встает очень прямо, чтобы из-под платья торчала грудь.

− Мораг, ты ведь не слушала, о чем я говорила?

Мораг молчит. Не может выдавить ни слова. Горло забито чем-то скользким и липким. Она дерзко смотрит на мисс Макмертри в упор, пусть училка думает, что она молчит нарочно.

− Мораг, ты что, язык проглотила?

Но Мораг ее не слышит. Мораг сейчас далеко, в долине речки Вачаквы, и высокая трава скрывает ее почти с головой. Неподалеку растут несколько чахлых дубков, залезть на них проще простого; а вокруг, куда ни глянь, густые кусты виргинской черемухи. В укромном тенистом местечке, где прячется Мораг, тепло, и хорошо слышно, как без устали, точно заведенные, жужжат пчелы, суетясь среди розовых полевых астр и ярко− желтых, как солнце, ярко-оранжевых, как апельсин, колокольцев первоцвета. Первоцвет − самый хороший цветок. Для пчел. В нем много меда.

− Мораг! − окрик рассекает тишину, будто топором. − Я спрашиваю: ты что, язык проглотила?

Мораг в ярости. От гнева у нее щиплет в горле − как от стыда.

− Ничего я не проглотила. Будто сами не знаете. − Она говорит это очень громко.

Лицо у мисс Макмертри побагровело и пошло пятнами.

− Вот как? Прекрасно. В таком случае будь любезна, ответь на вопрос, который я задала тебе десять минут назад. Мораг, ты задерживаешь весь класс. Насколько я понимаю, мне придется повторить вопрос. На уроках нужно слушать, а не витать в облаках. Как пишется слово «Египет»? Скажи по буквам.

Египет. Коварная красавица Клеопатра умирает от укуса змеи. Положила змею себе на грудь. Бр-р-р! В прошлом году мисс Плаурайт читала им «Отрывки из произведений Шекспира». А Шекспир был в Египте? Неужели он видел, как змею кладут прямо на голое тело? Клеопатра плавала по реке Нил на корабле, похожем на огромную птицу (цветная картинка в хрестоматии), и рабы обмахивали ее веерами, сделанными из перьев − розовых, зеленых, синих. Называется опахало. Это же кому сказать! Шик!

− Я жду, Мораг.

Если бы можно было сначала написать, она бы ответила правильно. Но когда надо сказать слово по буквам, она всегда ошибается. Вопрос устный и писать ничего нельзя.

− И − г...

− Неправильно. Попробуй еще раз.

− Е − г-е-п-и -...

Мисс Макмертри качает белой, будто накрахмаленной головой. Не столько злится, сколько расстраивается, как она сама любит говорить.

− Нет, Мораг. Садись. Может кто-нибудь правильно сказать, как пишется слово «Египет»?.. Росс?

− Е − г − и − п − е-т.

Воображала. Ишь, умник выискался, Росс Маквайти. Чихать ей на него! Мораг опускается на место и сидит не поворачивая головы. Потом быстро оглядывается по сторонам, чтобы проверить, перестали на нее глазеть или нет. Я им поглазею, пусть только попробуют! Она ловит на себе взгляд Тоннера − Кишка Тоннер сидит за последней партой тоже по собственному желанию.

Он смотрит на нее и улыбается. Подумать только! Его улыбка словно говорит: «Да пошли они знаешь куда! Верно?» От изумления Мораг тоже улыбается ему.

Мальчишки вообще-то все вредные и противные. Некоторые девочки надеются им понравиться и нарочно подлизываются. А те, которые уже ни на что не надеются, держатся от мальчишек подальше или ведут себя с ними очень грубо и стараются первыми поддеть их. Кишка такой же, как все остальные мальчишки. Он противный. Он знает много ругательных слов и, чтобы девочки чувствовали себя последними дурами и сгорали от стыда, орет ругательства во все горло. Эй, Ванесса, ну у тебя и ж...! Приходи ко мне, я тебя...! Ей, Мораг, он, правда, ничего подобного ни разу не кричал: понимает, наверно, что это ему даром не пройдет. А может быть, решил, что она не больно-то красива и цепляться к ней − только время терять. В их классе с Кишкой не связывается даже Майк Лободяк, а уж на что длинный верзила. О других мальчишках и говорить нечего. Они все его боятся. А кроме того, считают, что Кишка им не ровня, что они вроде лучше. Кишка в их классе самый высокий парень, и у него самые крепкие мускулы. Он года на три старше всех остальных и потому оказался в одном классе со своей сестрой Пикеттой. И он и его сестра − второгодники, они много прогуливают. Иногда Кишка пропадает сразу на несколько недель: говорят, уходит со своим отцом, старым Лазарусом Тоннером, ставить капканы где-то на Скачущей Горе. Тоннеров (а их целая куча) в Манаваке называют метисами-полукровками, хотя метис и полукровка − это одно и то же. Они наполовину индейцы, наполовину французы. Очень таинственная семья. В Манаваке про них идет много разговоров, но с самими Тоннерами не разговаривает никто. Они живут внизу, на берегу Вачаквы. Лазарус варит в своей развалюхе самодельное пиво, и по субботам Лазаруса часто забирают в полицию. Мораг это точно знает. Ей говорили. Все Тоннеры грязные и непотребные.

Кишка очень тощий, а глаза у него темные-претемные и раскосые. Смотрит он всегда исподлобья. Ходит в старых драных джинсах: если б не кожаный ремень с большой медной пряжкой, джинсы давно бы с него свалились. Раньше Мораг думала, что Кишка до того ненавидит всех остальных ребят, что даже не слышит. какие гадости они говорят про него, про его колченогую сестру и про всех других Тоннеров (про их мать тоже, потому что она их бросила и пошла кухаркой к сумасшедшему старику, который живет где-то на ферме совсем один, − вот стыд-то!).

Но может быть, Кишка все слышит? Может быть, он просто виду не подает? Как она.

Ну уж нет, нашла с кем себя сравнивать! И до конца урока Мораг больше не глядит в его сторону.

Без десяти четыре мисс Макмертри запевает «С листом кленовым навек», и класс подхватывает:

Вда − лекие − дни Сбри − танской − земли

Приплыл лен-ген-дар-ный герой, (По-собачьи, что ли, приплыл? Ха-ха. И что такое ленгендарный?)

И над-Ка-на дойгордо расцвел

Англии флаг родной.

Пустьонре-ет-все-гда Высоко как − звез − да,

Ипустьзна − етлюбой человек:

ЧЕРТОПОЛОХ, ТРИЛИСТНИК и РОЗА,

С ЛИСТОМ КЛЕНОВЫМ сплелись вы НА-А-ВЕК!

Мораг любит эту песню и поет во все горло. К тому же она знает, что обозначает каждый символ. Чертополох − это шотландцы, это она и Кристи (другие, конечно, тоже, включая даже некоторых задавак, но уж она-то − точно шотландка, и не дай бог им об этом забыть). Трилистник − это ирландцы: Конноры, Рейли и вся их братия. Роза − англичане, как, например, Прин, бывшая дочь приличных родителей. Неожиданно для себя она косится на Кишку Тоннера, чтобы проверить, поет он или нет. Голос у него лучше всех в классе, Кишка знает много ковбойских песен, и похабных песен тоже знает уйму, иногда по дороге из школы домой он распевает их прямо на улице.

Но сейчас он не поет.

Он без роду, без племени. Он − никто. Сама не зная почему, она перестает петь. Но потом решает, что молчать глупо, и снова поет.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «КРИСТИ И ЕГО ДАР ГАДАТЬ НА МУСОРЕ»

Мораг идет на Избавиловку. Идет туда без Кристи. Совсем одна. Ева тоже хотела пойти, но Мораг ее не взяла. Надо же хоть раз посмотреть, что там такое. И компания ей не нужна.

Где находится Избавиловка, Мораг знает. Это все знают. Совсем близко от города. На второй горке, там же, где манавакское кладбище. Все мертвое и ненужное свозят в одно место. Но на кладбище, конечно, очень пристойно и чинно, там растут большие ели, трава аккуратно подстрижена, на многих могилах цветы − их там специально сажают и потом за ними ухаживают. А у Ганнов только простая каменная плита и вокруг трава, никаких цветов нет. Мораг была на могиле всего один раз, тогда, давно, и больше ходить туда не хочет.

Избавиловка раскинулась за кладбищем на большом плоском пустыре, и деревья здесь не растут, хотя пустырь со всех сторон окружен тополями, кустами виргинской черемухи и бузины, загораживающими это безобразие. Мораг тихонько, осторожно пробирается вперед, оглядываясь по сторонам. Все в порядке. Никого нет. Солнце посыпает горячей пылью ее голые руки и ноги, ей чудится, будто волосы у нее спутались, будто они доходят до пояса − летом с такими длинными волосами замучаешься. Она вся мокрая от духоты, заполняющей тесную площадку Избавиловки. На самом деле здесь совсем не тесно, просто так кажется. Может быть, не стоило сюда приходить?

Ой! На Избавиловке тысячи миллионов куч всякого хлама. Чего здесь только нет! Например:

ржавый автомобиль без покрышек, одна дверца оторвана

горы пустых консервных банок, некоторые еще с наклейками

проеденные молью свитера и рваные пальто

целый ворох пружин от кроватей

зеленая плесень, пушистая, как мех

гнилые фрукты... апельсины... бананы... расползшаяся

мякоть, и в ней копошатся

черные МУХИ

автомобильная ось, но без автомобиля

дырявые жестянки из-под кленового сиропа

кастрюли и чайники, тоже дырявые

швейная машинка без колеса и без ручки

битые бутылки (из-под пива, молока, джина и детской смеси)

еще какая-то гниль... капуста... фу!

разбитый унитаз старые туфли, у некоторых бугор над тем местом, где большой палец

пачки неиспользованных «резиновых изделий» − она знает,

для чего они, ей Ева говорила (почему же их выбросили?

потому что они дырявые, вот почему; иначе можно было бы

кого-нибудь здорово одурачить, ха-ха)

куча тряпья и старых газет... ГОРИТ

и разные противные, сладковатые, мерзопакостные запахи

ВОНИЩА и мух здесь ползает МИЛЛИОН МИЛЛИАРДОВ

Что это за тень мелькнула? Здесь кто-то есть. Мораг резко поворачивается. Он смеется (что-то недоброе задумал?), и зубы у него блестят на солнце. Он стоит совсем рядом, она чувствует, как от него пахнет потом и дымом. Хорошие запахи, остальное здесь пахнет хуже. Но ей страшно. В руках у него погнутый лом и плоскогубцы. Кишка Тоннер.

− Эй, ты чего? − говорит он. − Думаешь, я тебя сейчас...

− Заткнись, − говорит Мораг. − Ты-то здесь откуда?

− А ты? Сама чего сюда приперлась?

− Не твое дело.

− Пришла поглядеть, где твой папашка работает?

Он произносит не «где», а «де». И вообще у него какой-то забавный выговор. Он всегда так говорит. Интересно, почему? Но тут до Мораг доходит, что он сейчас сказал, и она злится по− настоящему.

− Кристи мне вовсе не отец. Мой отец умер.

− Да я знаю. Кристи теперь заместо него, стало быть, он твой папашка. Какая разница-то?

− Большая. Даже очень. И вообще.

Кишка смеется. Смех у него хриплый. Будто ворона каркает.

− Ладно тебе. Делов-то. Чего ты вдруг взбесилась?

− Моя фамилия Ганн, понял? Советую не забывать.

Глаза у Кишки суживаются. Взгляд жесткий. Враждебный.

− Вот как? Думаешь, ты особенная? Сопля ты недоделанная, и больше никто!

− Слушай, ты! − шипит Мораг. − Ганны первые сюда перебрались. Мой род самый древний во всем городе. Понял?

− Не древнее моего. − Кишка ухмыляется.

− Как же! Я, между прочим, из клана Ганна Волынщика! Так что помалкивай.

− Что еще за волынщик?

− Он... − Мораг робеет: а вдруг Кристи напутал? Но отступать некуда. − Он был родом из Шотландии, и он повел за собой народ на корабль, а они все жили там на скалах и голодали, потому что земли у них не было, потому что Гадина-Герцогиня отобрала у них и землю, и вообще все, и они боялись бросить родной край, но Ганн Волынщик заиграл на своей волынке, и к ним вернулась храбрость.

Кишка обалдело глядит на нее и молчит. Потом снова ухмыляется.

− Кто это тебе наплел?

− Никто! Так и было. Это правда!

Он смотрит на нее с сомнением. Потом, не боясь вымазать джинсы, садится на пустую бочку из-под смолы. Вытягивает длинные ноги и достает из кармана пачку сигарет.

− Курить будешь?

Она мотает головой, и он смеется. Не будь она такой гордой, выхватила бы у него сейчас сигарету и немедленно закурила.

− Ты мой дом видела?

− Видела. Издали. Раза два проходила мимо.

Дом Тоннеров стоит внизу, в долине, возле самой речки: квадратная хибара из неотесанных стволов тополя, стены обмазаны глиной. И много разных пристроек: какие-то лачуги, сараи, навесы − все сколочено из старых гнилых досок, дыры залатаны расплющенными консервными банками и лоскутами толя. Вокруг валяются ржавые автомобильные запчасти, куски проволочной сетки, прохудившиеся резиновые покрышки и всякое другое в том же духе. Теперь Мораг догадывается, почему Кишка пришел на Избавиловку. Что-нибудь ищет. Собирает старый хлам.

− Наш дом, самый первый, построил еще мой дед, − говорит Кишка. − И было это, я тебе скажу, черт-те знает как давно. Дед тогда вернулся с Беспорядков.

− Откуда?

− Ну, это на Западе, далеко. Ты все равно не знаешь. Ты вообще ни черта не знаешь. Моему деду еще повезло, что его там не убили. Как говорит мой папашка, мог бы и без задницы вернуться. Но никто его не убил, потому что он стрелял лучше, чем те солдаты. Я тоже очень хорошо стреляю. Меня и назвали в честь деда, поняла? Это значит, что я...

Он замолкает на полуслове. Ни с того ни с сего. Молчит. Отводит глаза.

− Твоего деда тоже звали Кишка? Так, что ли? − спрашивает Мораг.

− Ну и дура ты! Его звали Жюль. И меня тоже зовут Жюль. Кишка − это не имя.

− Почему же все тебя так называют?

− Одни − потому что я раньше был очень худой и длинный. А другие − потому что на охоте я умею здорово разделывать добычу. И шкуру сдеру, и все кишки вытащу. Любого зверя могу разделать − и кролика, и ондатру, и даже оленя. Хочешь, поймаю сейчас суслика и покажу?

Ее всю передергивает. Нет... не надо. Только не суслика. Если он это сделает, ее вырвет. Кишка смотрит на нее и смеется.

− Что, испугалась?

− Расскажи еще про твоего деда. Хватит смеяться.

Он вскакивает на ноги и перепрыгивает через бочку.

− Чего рассказывать-то? Я все перезабыл. Ерунда это. Да и тебе я все равно не стал бы рассказывать.

− Это почему же?

− Потому что не твое собачье дело. Могу только сказать, что, когда моего деда еще на свете не было, здесь уже жил один Тоннер, которого все звали Шевалье, а уж как он на лошади ездил, никому и не снилось. И стрелял он тоже лучше всех. Дед рассказывал про него моему папашке.

− А что значит «Шевалье»?

− Наездник. Который на лошади ездит. Так Лазарус говорит. А вообще − тебя не касается.

Кишка поворачивается и идет прочь, распевая «Загрустил мой чалый конь»: очень громко поет, и вроде как не только горлом, но и носом − получается в точности, как у ковбоев по радио.

Цок-цок, трень-брень... Медленно стучат копыта, скрипят колеса − ой, это же Кристи едет! Мораг вздрагивает и поскорее бежит в кусты, но Кристи уже увидел ее.

− Пресвятые задрыги-угодники, матерь наша на небесах! Мораг, голубка моя, что ты здесь делаешь? И что это еще за фрукт такой, язви его в кочерыжку? A-а... это ты, Кишка. Привет. Ну как, нашел сегодня что-нибудь дельное?

Кишка смотрит на него исподлобья и молчит. Лом и плоскогубцы по-прежнему валяются возле бочки. Воздух пропитан дымом и вонью. Мораг чувствует, как капли пота ползут у нее по спине и ногам.

Рукава синей рабочей рубашки у Кристи закатаны, и ручейки пота стекают от плечей к запястьям, пробивая себе дорогу сквозь поросль рыжеватых волос. Кристи принимается разгружать телегу, от напряжения он то и дело глотает слюну, и адамово яблоко дрыгается у него в горле. Он поддевает лопатой и сбрасывает на землю целую гору яичной скорлупы, картофельных очистков, апельсиновых корок, костей с остатками жареного мяса. Кишка и Мораг стоят рядом и молча наблюдают.

− Мораг, я не говорил тебе, что на мусоре можно гадать, как на картах? − спрашивает Кристи.

− Чего-чего?

Кишка давится от смеха и фыркает. Ох, до чего же Мораг ненавидит Кристи! Хорошо бы у него сейчас, вот прямо сейчас, прихватило сердце, хорошо бы он повалился на землю и замолчал. Но Кристи и не думает никуда валиться. Только пыхтит, посмеивается и очень собой доволен. Он любит сам себя слушать. С ним каждый раз так: то он ля-ля-ля, аж голова трещит, а то весь день молчит, слова из него не вытянешь. Но сейчас он молчать не будет. Вот ведь наказанье! А если бы вместо Кишки здесь оказался кто-нибудь другой, например Джейми Хэлперн или Стейси Камерон? Было бы еще хуже. Что ж, возблагодарим господа и за малые радости, как любит говорить Прин.

− Некоторые, знаешь ли, наделены даром ясновидения, − не унимается Кристи. − А меня природа наградила даром гадать на мусоре. Вот смотри.

Он забрасывает мусор лопатой на высокую кучу, потом наклоняется, прямо руками поднимает с земли какие-то кости и кидает их туда же.

Мораг не в силах даже пошевелиться. Будто ее кто-то держит. Она не желает здесь оставаться, но ей все равно хочется послушать. Кишка больше не ухмыляется. Просто наблюдает. Стоит, смотрит на Кристи. И слушает.

Кристи начинает говорить. Похоже, его опять понесло. Но не так, как обычно.

− Видишь эти кости? А что они означают, тебе понятно? Они то означают, что у Саймона Пирла, это который адвокат, хватает деньжонок на хороший бифштекс. Ну, может, конечно, и не каждый день, но раз в неделю он себе позволяет. Хоть и притворяется, что живет не лучше других, а на деле не такой уж он и бедный, нет-нет, вовсе не бедный и оттого, стало быть, еще больше переживает. По мусору их, по вонючему их жалкому мусору, узнаете вы их в час их славы, истинно говорю тебе, и да поразят меня святые задрыги-угодники! А вот эти косточки − все, что осталось от цыплят, которых в благодарность за лечение поднес доктору Маклауду какой-нибудь бедолага фермер, потому что денег ему даже на собственные похороны не наскрести, вот и решил курями расплатиться − все одно лучше, чем та колбаса, которую несметное наше нищее племя ест и в обед и в ужин. Эта прорва яблочной кожуры − из помойного ведра преподобного Джорджа Маккея, и означает она, что сестрица преподобного шлет ему из Оканагана яблоки целыми ящиками, так что его семейство каждое лето трескает у себя в особнячке яблочное повидло, но собственный сад они пока не завели, иначе пустили бы кожуру на компост; и стало быть, когда преподобный возглашает: «Господь позаботится о пропитании нашем», − он и сам в это верит. Что у нас тут еще есть? Банки из-под краски... Это с помойки Конноров, и значит, на старого Коннора опять дурь накатила, опять он красит все подряд: и столы, и стулья, и все, что под руку попадется, − это он хочет показать, что, мол, кроме него, все вокруг бездельники и грешные лодыри, но на самом-то деле он потому бесится, что не жизнь у него, а дерьмо.

Все. Иссяк.

− Забирайтесь на телегу, − говорит Кристи. − Пора домой.

Мораг не хочет ехать на телеге. Лучше пойдет пешком. Но сказать это при Кишке вслух она не может. Кристи вытаскивает самокрутку и предлагает Кишке. Тот берет. Даже «спасибо» не сказал. Но Кристи ноль внимания. Ему все равно.

− Знаешь, я один раз такое видел, что и вспоминать жутко, − говорит Кристи, когда они проезжают мимо кладбища. − Сколько здесь живу, а ничего страшнее не видывал. Хотя, конечно, когда во Франции воевал, и не такого насмотрелся, но то время не в счет. Странные все-таки бывают люди − неужто они и в самом деле думают, что я не вижу, чем они набивают свои мусорные баки? Выбросили, крышку закрыли и думают, дело с концом. Но я-то потом все за ними выгребаю, понимаешь?

Мало ему гаданья на мусоре, теперь еще и это! И чего его опять понесло? Заткнулся бы лучше. Кристи все же ненормальный. Заткнуться он уже не может. С ним такое бывает − не может замолчать, хоть ты тут умри. Она это давно поняла. Поняла, а толку-то? Ну и что же он тогда увидел, такое страшное? Но спрашивать у него она не станет. Очень нужно!

− Ну и что же ты такое увидел? − спрашивает она, хотя ей совсем даже не интересно, и вообще, не желает она ничего знать!

Это он только говорит, что страшнее ничего не видел. Но она нисколько не испугается, она знает. Он это нарочно, просто у него характер такой.

− В бумагу было завернуто... в старую газету, − говорит Кристи.

Неожиданно он замолкает, поворачивается и смотрит на них обоих. Мораг сидит рядом с ним на козлах. Застыла и молчит. Кишка сидит на полу телеги, ближе к краю, в том месте, откуда Кристи только что скидывал лопатой всю эту вонючую гадость; сидит и бровью не ведет, будто ему наплевать, что тут ехало до него. Он глядит на Кристи и ждет. Лицо как каменное.

− Зря я вам все это рассказываю, ей-богу, − говорит Кристи. − В общем, ребенок это был. Новорожденный. Его в газету завернули, а он из нее выпал. Мертвый, конечно. Раньше времени родился. Худенький, маленький... как кроличья тушка.

− Ну и что же ты сделал? − спрашивает Кишка.

− Я ее похоронил. Это девочка была.

− Где! − кричит Мораг и захлебывается. − Похоронил где!

− На Избавиловке. − Кристи сплевывает на пыльную дорогу. − От ребенка избавиться хотели, вот я и похоронил его на Избавиловке. Провались они все со своей освященной землей!

Мораг замерла. Пытается представить себе все, к чему прикасались руки Кристи. Нет, об этом лучше не думать. Раньше, когда они с Кристи переходили через дорогу, она брала его за руку. Правда, тогда она была маленькая, а теперь взрослая, но все равно: если бы она знала, никогда бы его за руку не взяла. Мертвый ребенок. Родился мертвым? Или?.. И вообще, что такое мертвый! Когда люди умирают, они хоть знают, что они мертвые?

− Кристи, а ты что, никому потом не сказал? Ведь это же... ведь...

− А зачем? Кому это было надо? Я ведь знал, чей ребенок. Девушку ту родители и так наверняка поедом ели с утра до вечера. Зато теперь она замуж вышла. И, как говорят, удачно.

− Но кто она?

− А уж это, голубка, тебя не касается.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «КАК СЛАДОСТНО ИМЯ ХРИСТА НА УСТАХ»

Иисуса Христа Мораг любит. Даже очень. Потому что он добрый и не задавака, вот почему. А Бога она не любит. Потому что именно Бог решает, кто должен умереть и когда. В воскресной школе миссис Маккей говорит, что Бог есть ЛЮБОВЬ, только это чепуха на постном масле. Бог вредный, он наказывает людей неизвестно за что, на него нельзя ни в чем положиться, и Мораг не верит ему ни на грош. Но в то же время она его побаивается. Когда перед сном молишься, вначале надо обязательно сказать: «Дорогой Боженька... «, − будто письмо пишешь, − но никакой он не «дорогой», это просто на всякий случай добавляют, а то как бы чего не вышло. Неужели Бог и вправду знает, кто о чем думает? Это уж совсем нечестно и даже как-то страшно.

А вот Иисус − совсем другое дело. Что бы там ни говорили, но ведь это Бог решил, что Иисус должен умереть такой страшной смертью. Кто, спрашивается, надоумил того римского воина пронзить Иисусу бок копьем? (Пронзить. Слово-то какое! Кровь во все стороны, как бывает, когда суслика пристрелят...) Нет, но правда, кто? Ведь это и ежу понятно. Да, Иисус здорово намучился. Зато, пока он был жив, он был хорошим парнем и дружил со всеми − и с грешниками, и с бедняками, и с этими, как их... с мытарями.

Кристи наплевать, ходит Мораг в воскресную школу или нет. Ему-то что? Сам он никогда не ходит в церковь. Хоть и верующий. Просто он не любит преподобного Маккея. А Прин в церковь ходит. И обязательно в пальто. Даже в хорошую погоду, даже летом. Потому что в пальто не видно, какая она толстая. Прин любит петь псалмы, она говорит, что от пения ей легчает. Когда они с Прин приходят в церковь, Мораг спускается в подвал − там воскресная школа, а Прин поднимается наверх, где идет служба.

Зима. У дверей церкви Мораг топает ногами, чтобы стряхнуть с галош снег. Дергает вниз шарф, намотанный до самых глаз, и стягивает рукавички, покрытые твердыми красными бусинками заледеневшей на морозе шерсти. Холодина, как в сортире для великомучеников. Это у Кристи присловье такое. Миссис Маккей (в воскресной школе Мораг учится в ее классе) наверняка сказала бы, что это вовсе не смешно. А вообще-то миссис Маккей ничего тетка: не орет, не смотрит, кто как одет. Да и сама тоже не скажешь, что очень расфуфыренная: ходит в старых твидовых юбках и обвислых «двойках» − шерстяной свитерок, а сверху такого же цвета размахайка. Интересно, миссис Маккей нравится быть женой священника? Мораг лучше бы утопилась. А миссис Маккей, хотя у нее всегда очень усталый вид, вроде бы ни о чем не жалеет. Мораг не знает, показывать миссис Маккей стихотворение, которое она специально для нее принесла, или не показывать? А вдруг она будет смеяться. Нет, миссис Маккей не такая. Ладно, посмотрим.

Стулья в подвале расставлены аккуратными рядами. На стенах давно знакомые цветные картинки − их как здесь повесили, так ни разу и не меняли. Но Мораг не надоедает на них смотреть. Ей нравится, что она знает все картинки наизусть. «Матери Иерусалима приводят своих детей к Иисусу» − большая компания женщин в белых простынях, рядом бегает детвора, а Иисус (он тоже в белой простыне, и у него такая красивая, такая симпатичная бородка) стоит посредине и, подняв руку, глаголет (глаголет —?), что, мол, не препятствуйте им приходить ко мне[15]. «Добрый самаритянин» − старый дядька в желтосинем полосатом халате (может, и не халат, но очень похоже) ведет за собой осла, а на спине у осла лежит, свесившись поперек, худющий парень: глаза у него закрыты, весь он в ужасных ранах и истекает кровью. «Насыщение семью хлебами и несколькими рыбами» − огромная-преогромная толпа народа: бородатые мужчины (бороды у них разного цвета, у кого черные, у кого светлые), женщины с младенцами на руках, вокруг носятся дети постарше; лица у апостолов нахмуренные, видно, что здорово нервничают, зато Иисус не волнуется ни капельки, ни вот столечко. Стоит себе спокойно, свеженький как огурчик, и одна рука у него поднята, чтобы сотворить чудо, а внизу, у его ног, две корзины: в одной несколько хлебов, а в другой кучка крошечных рыбок, − но он сейчас взмахнет рукой − и сразу будет миллион миллиардов хлебов и целое море рыбы, потому что Он может все.

Миссис Маккей стоит у дверей и разговаривает с директором воскресной школы. Мораг проскальзывает в класс и ждет. Миссис Маккей поворачивается. Улыбается.

− Ты, Мораг, сегодня раньше всех.

Мораг кивает.

− Миссис Маккей, можно вас на минутку?

− Да? Что ты хотела? − Миссис Маккей подходит к Мораг.

Мораг протягивает ей листок из тетрадки. Стихотворение переписано очень аккуратно и красиво.

Мудрые волхвы Стихи Мораг Ганн

Стих первый:

Несмотря на снег, мороз и метели,

Они в Вифлеем добраться сумели.

И там, средь соломы и сена, в яслях

Младенца Иисуса увидели − ах!

− Очень хорошо, Мораг. Умница. Я и не знала, что ты пишешь стихи. − Миссис Маккей удивлена.

− Я много чего пишу. У меня дома еще есть. И стихи, и рассказы. Может быть, вы...

− Только, понимаешь ли, милая... − говорит миссис Маккей. − Это ведь происходило на Востоке, в жаркой пустыне, так что, мне кажется, там не могло быть мороза, снега и метелей. Ты со мной согласна?

Лицо у Мораг горит − какой стыд, какой позор! Она выхватывает у миссис Маккей листок.

− Я исправлю... Я сейчас.

Она проходит в глубь класса, туда, где стоят столы и стулья. Садится. Достает карандаш.

Хотя в пустыне солнце налило,

Прийти в Вифлеем им хватило силы.

Нет, не годится. Какое еще солнце? Была же ночь, было темно.

Несмотря на зной, жару и... (что?),

Они в Вифлеем пришли в ночи.

В ночи... Кирпичи? Палачи? Лучи? Саранчи? Ну, конечно же. Лучи! Лучи вифлеемской звезды. И черт с ней, с погодой.

Вели за собой их звезды лучи,

И они в Вифлеем пришли в ночи.

Совсем другое дело. Прекрасно. Гораздо лучше. Мораг идет к миссис Маккей и вручает ей новый вариант. Миссис Маккей смотрит на листок. Быстро пробегает глазами.

− Гораздо лучше, милая. А теперь иди, садись на место. Нам пора начинать.

Пока Мораг переделывала стихотворение, остальные ученики успели рассесться. Она только сейчас заметила, что все уже пришли.

− Мораг, ты чего это там? Сто раз написала: «Не буду больше врать», да? К старой кошелке подлизываешься? − Это говорит Джейми Хэлперн. Очки у него сейчас так и запрыгают на носу от смеха.

Мораг ничего не отвечает. Комкает листок и прячет его в карман.

Они поют. Рождественские гимны. Мораг поет громко, ей нравятся и стихи, и музыка.

Ликуйте, братья-христиа-а-а-не,

Ликуйте сердцем и-и-и душой...

Когда они доходят до слов: «И склонились перед ним и быки, и мулы», Росс Маквайти приставляет себе к заду руку, будто у него вырос хвост. Мораг бросает на него гневный взгляд. Дурак невежественный!

Потом миссис Маккей говорит, что на рождественской службе для взрослых кто-то один из их класса будет петь соло, а остальные будут хором подпевать. Те, кто хочет попробоваться на солиста, должны сейчас по очереди спеть. К пианино подходят пять учеников − они все хотят петь соло, − среди них и Мораг. Голос у нее хороший, звонкий. И она умеет долго тянуть одну ноту, не фальшивя. Кристи говорит, из нее вышел бы хороший гудок, но Кристи ничего не понимает, он невежественный. Каждый из них поет по куплету из «Был у Христа-младенца сад».

− Я подумаю и через неделю скажу вам, кого выбрала, − говорит миссис Маккей.

Мораг знает, что миссис Маккей выберет ее. Она почти уверена. По крайней мере надежда есть. Хоть какая-то.

− А сегодня, дети, я хочу прочесть вам одно стихотворение, − говорит миссис Маккей, когда все снова рассаживаются.

У Мораг замирает сердце. Неужели? Она сейчас упадет в обморок. Талантливое стихотворение, написанное одной из учениц нашего класса. Все обалдеют. Кто бы мог подумать? Ну, Мораг и дает! Ишь ты!

− Это стихотворение написал английский поэт Хилари Беллок[16], − сахарным голосом говорит миссис Маккей и открывает книгу.

И серебро, и золото,

И дивные каменья

Подарили ангелы

Иисусу в день рожденья.

Но из глины простой

Иисус птичку слепил,

В нес душу вдохнул

И летать отпустил...

Стихотворенье на этом не кончается, дальше идут еще какие− то слова по-латыни, но Мораг больше не слушает. Вернувшись домой, она снимает пальто и галоши. Идет к плите.

− Что ты там жжешь, Мораг? − встревоженно спрашивает Прин.

− Ничего. Просто так.

Мораг идет в свою комнату. Садится и думает. Ей хочется плакать, но она не заплачет, ни за что не заплачет. В нее душу вдохнул и летать отпустил. До чего красиво. Ей так хорошо никогда не написать.

Зря она показала миссис Маккей «Мудрых волхвов», но что сделано, то сделано.

Неделя проходит, в воскресенье объявляется приговор. Соло будет петь Ванесса Маклауд.

Ванесса Маклауд! Даже охрипшая ворона поет лучше. У старой жабы, которая квакает в Вачакве, и то голос приятнее. Нечестно.

− Но, Кристи, это же нечестно! − бушует Мораг дома.

Кристи ковыряет свои жуткие зубы соломинкой из веника − странно, что у него еще десны не сгнили, веник такой грязный и старый.

− Эх, голубка, пока дождешься, чтобы все в мире было честно, рак на горе свистеть устанет. А у нее и правда такой дрянной голос?

− В общем-то нет. Но у меня ничуть не хуже.

А может быть, миссис Маккей прикинула, как Мораг будет выглядеть, если ее поставить перед хором на виду у всех? Неужели миссис Маккей такая? Конечно. Наверняка. Они все такие. Нет, что ли?

Рождественский вечер. Мораг решает, что все же пойдет в церковь и будет петь в хоре. Ванесса выходит вперед петь соло, на ней клетчатая плиссированная юбочка с лямками, белая блузка, на груди оборка − вырядилась! Мораг замечает, что руки у Ванессы дрожат. Волнуется. Ха-ха. Хорошо бы с Ванессой случилось что-нибудь ужасное. Но с Ванессой ничего не случается. Песенку она поет препоганую, но, правда, ни разу не фальшивит.

Когда Христос был маленький,

Как мы с тобой сейчас...

Тьфу! Такую песню мог написать только круглый дурак. Так Ванессе и надо − не песня, а дерьмо.

Месяц спустя. В школе. Перекличка. Ванесса Маклауд? Отсутствует. Девчонки на перемене шепчутся. Мораг прислушивается.

− У нее отец умер.

Дома. Кристи сморкается в руку, выходит на крыльцо стряхнуть сопли на замаранный желтыми собачьими струйками снег, возвращается в кухню и объявляет:

− Вот так-то. Доктор Маклауд, стало быть, отправился к праотцам. От воспаленья легких умер. Неплохой был человек. Бывают хуже.

Потрескивает плита, Мораг сидит за столом в теплой кухне. Но, услышав, что сказал Кристи, она поднимается в свою промерзшую комнату.

Она же не хотела, чтобы так... она не хотела... не хотела... и тогда давно... что?., в тот день, когда... и доктор Маклауд тоже тогда был и...

Господь бог знает все, о чем ты думаешь. Да, Он знает, знает, конечно. Но Он злой. Ему наплевать. И Он не понимает.

Ванесса снова ходит в школу. Мораг в ее сторону не глядит и с ней не разговаривает. Хочет заговорить, но не может. Ванесса ничего не замечает. Она и раньше-то с Мораг почти не разговаривала. А теперь вообще мало с кем разговаривает. Так продолжается довольно долго. Мораг наблюдает за Ванессой. Издали.

из ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «КРИСТИ И КРАСНЕНЬКОЕ, ГАНН ВОЛЫНЩИК И ДУРАЛЕЙ МАКФЕРСОН»

Перед Кристи стоит бутыль красненького. Прин этим недовольна и уковыляла спать. Мораг делает уроки. Лампочка в кухне тусклая, и, чтобы разглядеть прыгающие перед глазами буквы, Мораг согнулась над учебником географии в три погибели. Кристи сидит напротив нее и вдруг с размаху шарахает по столу кулаком − бац! Другой рукой он осторожно придерживает серую бутыль, в которую когда-то давно наливали уксус.

− Ну что, голубка, рассказать тебе про Ганна Волынщика дальше? Про то, что случилось с теми людьми, когда их корабль причалил на севере?

Мораг закрывает учебник. Улыбается.

− Конечно, Кристи. Расскажи.

− Это, значит, я в одной книге читал, так что, сама понимаешь, в книгах, стало быть, про это тоже написано, только мало ли что в книгах пишут, язви их в кочерыжку, и всему подряд верить нельзя. А вот когда сам наверняка знаешь, тогда другое дело.

О чем это он? Ей же нравятся его истории. Он наливает себе еще стакан.

Рассказ Кристи о Ганне Волынщике и о Долгом походе

И вот, стало быть, плыл этот корабль, кто ж теперь знает, как он там назывался, и люди те, из Сатерленда, стало быть, морской болезнью мучились, и лихорадка их донимала, и чуму на них дьявол насылал, и вот, значит, плыл этот корабль, а дети на нем от лихорадки мерли, и пересек он, понимаешь, океан, и пристал в новом краю, то есть здесь, значит, только подальше, на севере. И что же? Какая же, спрашивается, настигла его беда? Первая беда была та, что капитаном на том корабле был самый настоящий придурок. И завел он свою посудину далеко на север, да не туда, куда надо. Стало быть, не в том месте причалил. Можешь себе представить? Все эти люди − и Ганн Волынщик, и жена его Мораг, и все остальные − думали, что высадятся не там, а на Гудзоновом заливе (это вроде как море, понимаешь?). Но дурак капитан причалил совсем в другом месте. Вот так-то. Ему, придурку, какая печаль? Он ведь как рассуждал: высажу их мол, где придется, и дело с концом. Вот и высадил их не в том месте, уж и не припомню сейчас, как оно называется, но, в общем, за Гудзоновым заливом, еще севернее. Холодина там был, как в сортире для великомучеников.

Но уж раз высадились, деваться некуда. Собрал тогда Ганн Волынщик свои жалкие пожитки, взял, значит, чайник свой, плед, топор и говорит жене своей Мораг: «Прибыли мы сюда, а стало быть, Христом-богом клянусь, здесь и останемся». Тогда Мораг перетянула веревкой пару одеял и другой их нехитрый скарб, взвалила себе на спину и двинулась за мужем, неся под сердцем первенца их, еще не рожденного. Двинулись они в путь, только чуют, чего-то вроде как не хватает.

Волынка! Почему ж волынки-то не слышно?

Тогда и говорит жена Ганна: «Если уж, − говорит, − нам суждено жить в этом богом забытом краю, где тебе и звери страшные, и один лед кругом, и скалы круче, чем на прежней нашей родине, то, − говорит, − пусть хотя бы ведет нас за собой волынка».

Достал тогда Ганн Волынщик свою волынку, задудел, и пошли за ним люди искать пристанище в этом новом краю, в страшном, холодном краю, где вся земля один лед, куда ни плюнь, и под музыку волынки построили они из глины хибарки и лачуги.

Поселились они, значит, там, и поначалу тяжело им пришлось, а потом еще тяжелее стало, страдали они там долгими днями и долгими ночами, и страданьям их, казалось, конца не будет. Но они не сдавались. Чтобы с голоду не умереть, ходили на охоту.

(− Кристи, а на кого они охотились?)

На кого? На полярных медведей, огромных, как сугробы, только с зубами и с когтями; на больших диких лис с горящими глазами, и...

(− Они что же − и лис ели?)

Может, и не ели. Им, главное, лисий мех был нужен, понимаешь? Зато ели всякое другое − и не расскажешь; то было для них черное время, но они не отступались, потому что были храбрые. А весной снялись с места и двинулись дальше. Пешком. Да, двинулись пешком искать себе новое жилье, где еды будет вдоволь. Ох, и долгий же был путь. Тысячу миль они прошли или того больше.

(− Пешком? Тысячу миль? Кристи, они бы не смогли.)

Ну, может, и не тысячу, может, поменьше, но, одним словом, долгий был поход. Шли они сквозь снег, сквозь грязь, шли и шли. А кто же их за собой вел, спрошу я тебя? Кто шел первым? Кто в этот поход повел и мужчин, и женщин, и детей? Не кто иной, как Ганн Волынщик. Волынка его гудела, и народ шел за ним. Росту в нем было шесть футов девять дюймов, и наградил его господь могучей силой. А уж на волынке-то как играл! То нежно, будто ангел с небес слетел, а то свирепо и яростно, будто дьявол из ада выскочил, и игрой своей поддерживал он в людях храбрость, сердца их стучали, как барабан, бились, как крылья отважных диких птиц, застигнутых снежным бураном, потому что был он непреклонен в вере, как святые мученики, сердце у него было кроткое, как у ребенка, смелости у него было на десятерых и обладал он великой крепостью духа.

Вот, значит, так они и шли − по замерзшей земле, по болотам, сквозь грязь и раскисший снег, а иной раз и по твердому насту, хотя, в общем-то, уже была весна. И до того было им тяжело, что даже сам Ганн Волынщик впал в сомнения − можно его понять. Засомневался он, значит, и говорит жене своей Мораг: «Какого черта-дьявола занесло нас в эту глухомань? Что мы здесь делаем?» Поглядела на него Мораг − а была она наделена мудростью и прозорливостью, добрая была, как огонь домашнего очага, и славилась своей тихой непреклонностью, − поглядела она, значит, на него и говорит: «Мы идем обживать новые края, дитя твое тоже идет с нами, так играй же, пусть волынка не молчит». И он заиграл снова. Да, взял и заиграл.

А потом наконец добрались они до того места, где всего было вдоволь. Сели в лодки, широкие плоскодонки, больше похожие на плоты, и поплыли на юг до самой Ред-Ривер, одним словом, приплыли сюда, неподалеку от тех краев, где мы с тобой сейчас живем. Там и остались.

(− А что было потом?)

Охо-хо... потом тяжко им было. Так тяжко, что и не придумаешь. Саранча. Град. Наводнения. Бури. Индейцы. Метисы. Летом жара, как в геенне огненной, и москиты величиной с воробьев. Зимой такой холод, что ни вздохнуть, ни охнуть, кровь в красный лед превращалась. В те времена погода здесь была не для слабаков. Да и в наши дни, скажу тебе, не намного она лучше.

(− Кристи, а они воевали с индейцами и метисами?)

Еще как. Разили их наповал сотнями. Тысячами.

(− Значит, метисы и индейцы были плохие, да?)

Что?

Вот рассказ и кончился. Кристи смотрит на нее голубыми водянистыми глазами, но Мораг не уверена, что он ее видит.

− Плохие? − повторяет он, словно пытается сообразить, что означает это слово. − Нет, − говорит он наконец. − Не в том дело, что плохие. Просто... просто они там жили.

Он устало машет ей рукой, чтобы она шла к себе. И она снова видит, до чего он нелепый, несуразный, − когда он рассказывает, она об этом забывает. Ну почему он выглядит таким дураком? Но вслух она ничего не говорит. Кристи сонно зевает − а-аввв-а-а, − локти его разъезжаются по столу в разные стороны, голова опускается на руки.

Мораг сидит в своей комнате. Пишет. Тетрадка уже кончается, в ней едва хватило места для длинного рассказа о том, как жена Ганна Волынщика, когда у нее родился на Ред-Ривер ребенок, пошла в лес и построила колесницу, чтобы все они − Ганн Волынщик, она сама и их малютка дочь − могли ездить, куда им вздумается. Она срубила много деревьев и выстругала из них колесницу. Не как телегу, а гораздо красивее. И у этой колесницы были: четыре огромных колеса большая высокая спинка с сиденьем, а сиденье покрыто зеленой плесенью (вначале она написала «бархатом», но откуда бы у них взялся бархат?)

острый нос, как у корабля, в форме птицы

по всей длине завитки из березовой коры

деревянные украшения: резные олени, лисы и медведи

резные жаворонки

резная высокая трава

резные ели и еловые шишки

по бокам и на осях полированные камешки, будто драгоценные медный крючок для волынки Ганна Волынщика

Кроме того, Мораг пишет еще один рассказ. В другой тетрадке. Она не знает, откуда взялся этот рассказ. Просто приходит в голову разное, а когда потом записываешь, то даже удивляешься, потому что, пока не напишешь, сама не знаешь, что будет дальше.

Пишет она в постели, аккуратно подоткнув со всех сторон пуховое одеяло, укутывающее ее почти до подбородка.

В ее новом рассказе говорится про одного человека, который был вместе с Ганном Волынщиком. Маленький такой, тощий мужичонка. Хотя на самом деле очень крепкий и сильный. Его звали... Дуралей Макферсон, потому что все над ним потешались, потому что у него был дурацкий вид. Один Ганн Волынщик не смеялся над Дуралеем, потому что Ганну Волынщику было доподлинно известно, что Дуралей Макферсон отличный лесоруб и...

Дальше она напишет завтра.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «ВОСПОМИНАНИЯ И ПОДАРКИ КРИСТИ»

Кристи роется в комоде на кухне, ищет свои кальсоны. В спальне у Кристи и Прин комода нет. Вместо комода там неизвестно почему стоит большой патефон (чтобы он заиграл, надо долго крутить ручку), а в шкафчике под ним лежит куча старых пластинок, но их никто никогда не ставит.

− Куда ж они пропали, черт их побери? То ли кто украл, то ли сами сбежали, − бормочет Кристи. − Прин, ты куда задевала мои подштанники?

Прин разволновалась и не может вспомнить.

− Да вроде как в верхний ящик положила. Или, может...

− Не помнишь, так лучше молчи! − орет Кристи. − На Избавиловке и то больше порядка, чем в этом доме! Хоть бы раз что-нибудь на место положила, неряха несчастная!

− На себя оборотись, − плаксиво отзывается Прин. Ей трудно дышать, и после каждого слова она пыхтит.

Кристи перестает расшвыривать по кухне вытащенные из комода вещи и смотрит на Прин. Лицо у него какое-то странное.

− Про себя я и сам все знаю, бог свидетель. Тебе, Прин, нужно было выйти за кого-нибудь другого. Истинная правда.

− Мне было не выбирать. − Прин говорит тихо, почти шепотом, но Кристи все слышит.

А вот это уже подло, думает Мораг. И чувствует, что сейчас она на стороне Кристи. Кристи хмурится.

− В этом мире каждый должен решать за себя сам! − зло кричит Кристи. − А иначе ничего не добьешься. Вот я, например. Жалкий неудачник. Стою сейчас перед тобой в моих единственных подштанниках. Чтобы стать таким, нужен труд всей жизни, поверь.

Голос его срывается.

− Хотя, в общем, не правда это, конечно. И правда и неправда. Поди тут разберись.

− Не понимаю я тебя, Кристи Логан, − говорит Прин. − И никогда не понимала.

− Ты не одна такая. Я и сам себя не понимаю. Что за совершенное созданье человек![17] Кто это сказал? Какой-то большой умник.

Он продолжает рыться в комоде и бормочет себе под нос:

− Что за совершенное созданье человек, что за страшенное созданье человек... такое страшенное, что, когда подумаешь, от страху в штаны наложишь, хотя в общем, если с Другой точки зрения, то тоже правильно... хм... хм...

Он замолкает.

− А это еще что? − внезапно говорит он.

Книга. Он листает ее, потом кладет на стол перед Мораг. Красный переплет по краям выцвел, стал грязновато-розовым, заглавие вытиснено тусклыми золотыми буквами.

Полевая артиллерийская батарея 60-го канадского полка − Это с войны, − говорит Кристи. − Полковой журнал. Мы с твоим отцом служили в этом полку три года, с шестнадцатого по девятнадцатый. В девятнадцатом вернулись домой.

Он открывает книгу.

СОДЕРЖАНИЕ

I. В Канаде.

II. В Англии.

III. Первые дни во Франции.

IV. Позиционная война.

V. Открытые боевые действия − Битва при Амьене.

VI. Открытые боевые действия − от Арраса до Камбре.

VII. Открытые боевые действия − от Камбре до Валансьенна.

VIII. Открытые боевые действия − от Валансьенна до Монса[18].

IX. Переход к Рейну.

X. Лошади.

XI. Убитые и раненые.

По всей книге то и дело попадаются очень бледные размытые фотографии.

Виз-ан-Артуа (разрушенные кирпичные дома все повалились в кучу)

Батарея входит в Валансьенн (улица, дома разрушены, люди бегут)

Спасение лошадей (глубокая канава, в грязи стоят двое мужчин и несколько лошадей)

Батарея (много рядов, один над другим, мужчины, но очень молодые, похожие на мальчишек-старшеклассников)

− Кристи, а на этой фотографии есть мой отец?

− Есть. Мы все тут.

− А где он? Который?

Кристи и Мораг вглядываются вдвоем в фотографию. Ряд за рядом, блеклые, далекие лица. На фотографии они все такие мелкие. И все одинаковые, потому что ни одно лицо толком не разглядеть.

− Дай-ка посмотрю, − говорит Кристи. − Вот этот? Нет. По-моему, нет. Может, вот этот? А сам я где? Господи, Мораг, я даже себя тут найти не могу.

Мораг глядит на древнюю фотографию. Один из этих людей Колин Ганн, ее отец. Но который? Она молчит.

− Твой отец однажды спас мне жизнь, − говорит Кристи.

− Правда? Когда? Как?

− В Буарлонском лесу.

Он ищет в книге нужную страницу. Они вместе читают:

«Вечером 26 сентября орудия были установлены на позициях. Начало наступления было назначено на 5 часов утра, и ровно в 5. 00 орудия открыли огонь и продолжали обстрел до 12. 10.

Несмотря на то что батарея готовилась к бою в условиях строжайшей секретности, ее позиции, вероятно, были засечены, поскольку, едва батарея открыла массированный огонь, противник обстрелял орудия тяжелыми снарядами; если бы орудия не были установлены в траншеях, батарея понесла бы значительные потери. Но даже с учетом этого факта личный состав батареи уцелел чудом. Снаряды снова и снова ложились вокруг батареи, взяв ее в плотное кольцо с радиусом всего в несколько ярдов, и когда дым взрывов медленно таял в воздухе, артиллеристы с тревогой осматривались по сторонам, почти не надеясь, что их товарищи из других орудийных расчетов остались в живых. Данный этап наступления включал в себя также захват Буарлонского леса».

− Понаписали черт-те чего, − говорит Кристи. − Можно подумать, не война, а воскресный пикник для школьников.

− А на самом деле как было?

Кристи садится за стол и сворачивает самокрутку.

Рассказ Кристи о Битве в Буарлонском лесу

− Понимаешь, все вроде было так, как в этой книжке написано, − так, да не совсем. В том-то и загвоздка.

Утром, значит, пушки как загрохотали разом − боже ты мой господи, небо словно загорелось. Почему я сказал «словно»? Небо в самом деле горело, кругом один огонь был. Мы стреляли из траншеи. Ох уж эти траншеи! Слышала когда-нибудь, что такое «траншейная стопа»? В траншеях у солдат ноги гнить начинают. Еще бы они не гнили, когда с утра до ночи по колено в грязи, в слякоти, в дерьме и в лошадиной моче. Пока эти чертовы пушки выравняешь, сволочуги восемнадцатифунтовые, извозишься в грязи, мягко выражаясь, по самый пуп.

А про лошадей и говорить нечего − ужас. Бывало, лошади попадали в воронки. От взрыва воронка остается − понимаешь? − и там жидкой этой грязи до самых краев. Однажды я видел, как лошадь туда засосало, от страха у нее вся морда в пене была, глаза дикие, безумные, а уж кричала как. Не ржала, не выла, а кричала. Так и утонула в грязи. Что с войны больше всего запомнилось, так это грязь, честное слово.

(− Кристи, но в тот день-то что случилось? Почему ты не рассказываешь?)

Мы с твоим отцом оба были канонирами. Он в моем расчете был, понимаешь? Вместе стреляли из большой пушки.

(− Ганн Канонир... ган − кан... Смешно, да?)

Не сказал бы, нам тогда не до смеху было. Я был постарше Колина и соображал, пожалуй, не так быстро. В общем, только мы с ним приготовились пальнуть из нашей старушки, а тут вдруг взрыв, да так близко, что я подумал: все, язви его в кочерыжку, конец тебе, Кристи Логан. А грохот-то какой. Не приведи бог. А потом смотрю, в воздухе...

(− Что в воздухе? Кристи, ты почему замолчал?)

Ну в общем, человека какого-то на части разорвало. Разлетелся в клочья. Здесь нога. Там рука. Кишки, мокрые такие, красные... И все это в воздухе повисло.

(− Ой!..)

Господи, думаю, это же Колин! И тут вдруг меня то ли взрывной волной накрыло, то ли еще что. Затрясло всего, и не могу с места сдвинуться. Потом... потом ничего не помню, должно быть, сознание потерял. Когда пришел в себя, было уже за полночь, и такая кругом тишина, что слышно, как сердце в груди стучит. В небе яркие звезды − помню, я вначале даже испугался. Думал, опять снаряды рвутся, понимаешь? Но они не двигались и не приближались. А потом твой отец дал мне воды. Он, как я понимаю, вынес меня из-под огня и затащил в нашу землянку. Вода у меня пролилась. Я пить не мог. Меня все еще трясло, как последнего дурака.

(− А что потом?)

Но рассказ уже кончился. Кристи встает из-за стола. Мораг видит, что его трясет.

− Надо же было мне наткнуться на эту чертову книгу, язви ее в кочерыжку! − говорит он.

И уходит спать.

− Прин, можно я возьму эту книжку себе? − говорит Мораг. − Она ему все равно не нужна, а я бы ее себе оставила.

− Тс-с-с, − шепчет Прин. − Думаю, он не захочет с ней расстаться. Только ты сейчас его не спрашивай, ладно?

Но Кристи все слышал. В тот вечер он больше не вернулся на кухню, но на следующее утро сам завел с Мораг разговор.

− Книжку эту я тебе подарить не могу, − говорит он. − А из вещей твоего отца у меня ничего нет. Если хочешь, подарю тебе вот это.

Он протягивает ей нож. Примерно восемь дюймов в длину, если считать вместе с рукояткой, а рукоятка темно-коричневая и вроде как из кожи. Лезвие широкое, с очень острым концом. Это охотничий нож. Мораг берет его. Рассматривает. На рукоятке что-то выжжено, будто какой-то знак: --I

− Кристи, а что это за знак?

− Не знаю. Нож, наверно, не очень подходящий подарок для девочки. Я его нашел в том же ящике, что и книгу. Уж сколько лет он мне на глаза не попадался. В свое время один молодой прохвост предложил мне его в обмен на пачку сигарет, я с ним и поменялся. Он, когда мальчишкой был, любому мог зубы заговорить, не то что потом, когда повзрослел. Год назад погиб, врезался на своей машине в грузовик − шалый был, бедолага... и за руль-то небось пьяный сел. Одним словом, не бог весть какой подарок к рождеству.

− Не купил бы себе этого пойла паршивого, хватило бы на конфеты, − говорит Прин.

− Да что ты пристала? Думаешь, я сам не знаю?

− Мне нравится, − говорит Мораг. − Даже очень нравится, Кристи. Честно.

Кристи никогда раньше не дарил ей подарков, разве что иногда конфеты. А такой подарок, чтобы остался надолго, − ни разу. Ей стыдно, что подарок нелепый, и ей стыдно за себя, что она так думает. Она прячет нож в ящик своего комода, на самое дно.

Глава четвертая

Едва рассвело, скворцы и грачи затеяли свой утренний концерт: пронзительный, дерущий уши галдеж сопровождался тяжеловесными плясками на крыше. Мораг вздохнула. Казалось бы, у птиц должна быть легкая поступь. Эти же топают, как ломовые лошади − пум-пум-пум. Восход солнца превращает их на час в крохотных лосей. А вот ласточки на крыше не толкутся, тут и сомневаться нечего. Уж они бы расхаживали красиво и чинно, но ласточки − птицы разумные и предпочитают летать.

Если бы на втором этаже были потолки, топот птиц доносился бы тише. Но потолков там нет, только голые стропила. Мораг так больше нравится, потому что, глядя на стропила, легко себе представить, как почти сто лет назад фермер-переселенец по фамилии Купер построил этот дом. Сыновья и внуки Купера долгие годы пытались возделывать живописно поросшую деревьями и, увы, очень каменистую землю, но в конце концов отчаялись, продали участок и перебрались в город. Дом − деревянный сруб − до сих пор прочен и надежен, как сто лет назад. Дверные рамы и подоконники вытесаны вручную, а половицы и двери сделаны на заказ на лесопилке. Комнаты в доме маленькие. Обстановку − старомодные стулья с прямыми спинками, сосновые комоды, длинный стол на кухне − Мораг купила по частям на Пристани Макконела в магазинчиках, торгующих подержанной мебелью. В детстве Мораг возненавидела бы этот дом за его преклонный возраст и грубоватую простоту. Но сейчас она ценила в нем именно эти качества.

Как ни старалась она отвлечься, шум птичьей возни все равно лез в уши, и, потеряв терпенье, Мораг поднялась с постели. В кухне было по-утреннему свежо, днем здесь тоже будет прохладно. Толстые стены не пускали в дом жару. Мораг выглянула за дверь. Река была неподвижна. Ни ветерка. Деревья на том берегу отражались в воде так отчетливо, что казалось, это не отражение, а другой, фантастический мир, подводный лес, где растут свои ивы, свои дубы, клены, и по стволам их карабкаются дети реки − эльфы, а меж ветвей, пошевеливая плавниками, скользят щуки и желтые окуни. Ох и жарища будет, мысленно предсказала она.

Ройланд заедет за ней примерно через час. Сегодня тот самый день.

Все-таки интересный они были народ, эти люди, вроде Куперов, много лет назад. Переселялись сюда, за тридевять земель от родного дома, обживать выделенные им участки. Бездорожье. Леса. Дорогу приходилось прокладывать топором. А как они сюда добирались? На телегах? Верхом? Большую часть пути, наверно, все же по реке. Перегруженные баржи кренились набок. Добравшись, люди вырубали на участках подлесок. Расчищали ноля от камней, выкладывали каменные стены, огораживая землю, которую собирались возделывать. Немыслимый, изнуряющий душу и тело труд. Женщины работали как лошади. И наверняка почти постоянно беременные. Выпекали хлеб в чреве кирпичных печей, а в собственном чреве у них подходил, как на дрожжах, замешенный ими живой хлеб. Растили выводки цыплят и выводки детей. Ужас. Кошмар.

Зато здоровая жизнь. Никто не умирал от рака легких. Сильные были, крепкие, загорелые и толковые. Одно слово − пионеры. Первопроходцы.

Да, но если вдруг гнойный аппендицит? Или опасно заболели дети? Или лихорадка? Тяжелые роды, когда ребенок пошел не головкой, а ножками? Или другие аномалии при беременности? На пригорке, на маленьком кладбище, под одной из гранитных плит, лежала первая жена Саймона Купера.

Сара Купер

умерла в родах 20 июня 1880 года в возрасте 24 лет

Обрела ты покой в лоне Господнем

Несчастная, вероятно, была рада-радешенька наконец-то передохнуть и обрести покой пусть даже в лоне Господнем. А сколько женщин сходило с ума. Одиночество, глушь, тревоги, отчаяние, непосильный труд, страх. Выйдешь из дома − лес. Войдешь в дом − молчаливый, угрюмый, отупевший от работы муж, вопящие дети, огонь очага, не закрытый даже решеткой − сгорим завтра или через неделю? Зимой − снегу по пояс. Уборная во дворе. Надо подоить корову − тащись через сугробы в хлев. Очень весело. Здоровая жизнь, воистину. Удивительно, как они все не кончали буйным помешательством. Хотя со многими, наверно, так и случалось.... Сегодня же полнолуние, Джордж... миссис Купер в полнолуние всегда так рычит, ничего страшного... утром у нее пройдет, будет как огурчик... ну ладно, Сара, хватит стоять в углу на четвереньках, и перестань щелкать зубами... мы с Джорджем проголодались, дала бы нам лучше чего-нибудь пожевать. Вперед, вперед, о воины Христовы! Господь укажет путь во тьме!

Но они все-таки прорубили себе дорогу и поселились здесь − факт остается фактом. И выжили. Так же, как некто, известный нам под именем Ганна Волынщика, и другие переселенцы из Сатерленда, осевшие западнее. Ну, а как здесь живется сейчас, лучше или хуже? И лучше, и хуже. И лучше. И хуже. По крайней мере их дети не сбегали от них бог знает куда. Навстречу неизведанной судьбе и почти верной погибели. А если и сбегали, то в те времена хотя бы не было телефона, да и почтовая служба вряд ли отличалась большой расторопностью. И кроме того, им, чтобы сводить концы с концами, не приходилось выворачивать наизнанку свою душу, сердце и прочие потроха и аккуратно переносить это на бумагу. Писательством они не занимались, и, думается. правильно делали. Впрочем, некоторые все же писали. И даже женщины. Катарина Парр Трейл − середина XIX века − ботаник, зарисовывала дикие цветы и давала им названия; так сказать, одной рукой писала наставления для колонистов-новоселов, а другой − воспитывала кучу детей и вкалывала в доме как каторжник на галерах.

Из березы можно сделать множество полезной домашней утвари.

Несколько советов садоводам (включая совет, с чего начинать закладку сада − начинать закладку!)

Как собственноручно изготовить:

Дешевый торт на всю семью

Горячие булочки к чаю

Сладкий йоркширский пудинг

Кленовый уксус

Рыбное жаркое в горшочке

Щелочное мыло

Коврики из лоскутов

Свечи

Вкусный домашний сыр

Лекарства от малярии и дизентерии

И так далее. Как подумаешь, оторопь берет. Что до Мораг, то она в своем доме-срубе управляется с хозяйством на удивление легко и просто, хотя, конечно, ей в этом чуть-чуть помогают холодильник, электрический чайник, тостер, электроплита, электроутюг, напольные обогреватели, электрическое освещение, не говоря уж о местном супермаркете и о такси, которое можно вызвать в любую минуту, набрав номер услужливого Рона Джуита. Боже праведный!

За окном на невысоком вязе распевался щегол. Содержание его песенки поражало своей конкретностью.

Прес-прес-прес-прес-пресвитериане!

Когда Мораг и Пик въехали в этот дом, к ним по-соседски заглянула жившая в нескольких милях от них миссис Юла Маккан и, угостив новоселов домашними булочками с изюмом, спросила, слышала ли Мораг птичку, которая возглашает истинную веру. Раньше Мораг казалось, что щегол лишь мило чирикает. Но с того дня смысл его послания миру больше не вызывал у нее никаких сомнений.

А вот Катарину Парр Трейл − это уж будьте уверены − никто не застал бы ранним утром за четвертой чашкой кофе, предающейся размышлениям и с опаской гадающей, как сложится день. Ни в коем случае. Подобная праздность не для К. П. Трейл.

ВСТАВНОЙ ЭПИЗОД: В УСАДЬБЕ ТРЕЙЛОВ (примерно 1840 г.)

К. П. Т. встает с постели, сна ни в одном глазу, босые ноги ступают на шаткие занозистые половицы − нет, так не годится, отснимем еще один дубль. Босые ноги на самодельном плетеном коврике. Готовит завтрак на сто человек. Выходит во двор покормить цыплят, на обратном пути на минуту задерживается в огороде, выдирает с грядок четырнадцать охапок сорняков и, возможно, мимоходом подрезает ветви старой яблони. Проводит утренний урок с детьми:... наддать малюток с шепелявым энтузиазмом постигают азы наук. Подметает, моет полы, выпекает двести караваев вкуснейшего хлеба, консервирует полтонны слив, груш, вишен и т. д. И все это до обеда.

О, Катарина Парр Трейл, где же ты сейчас, когда ты так нам нужна? Отзовись, незабвенная!

Куда все-таки пропала Пик, и почему она, черт ее побери, не звонит и не пишет? Если Пик не взяла с собой никаких документов (а скорее всего, не взяла), как узнают, кто она, и как сообщат Мораг, если что-нибудь случится? Может быть, попытаться ее разыскать? Еще совсем недавно Пик была жива-здорова. Звонок ее отца это подтвердил. Но где она сейчас и почему не может хотя бы сказать где? Может быть, Мораг просто сама себя накручивает? Без сомнения. Но все равно. Как тут не волноваться? Девочке восемнадцать лет. Лишь восемнадцать. Что там советовала Катарина в случае непредвиденной беды?

Мораг метнулась к книжным полкам, до потолка закрывавшим две стены гостиной, куда редко кто заходил. Нашла нужную книгу.

В случае непредвиденной беды неразумно сидеть сложа руки и стенать от малодушного страха. Куда разумнее сохранять присутствие духа, быть на ногах и заниматься делом.

(Советы канадским поселенцам, 1855)

Мораг: Спасибо за совет, миссис Трейл.

Катарина Парр Трейл: Это, моя дорогая, я писала, когда нас со всех сторон окружали лесные пожары, грозившие погубить урожай, изгородь, скот, конюшни, дом, мебель и, конечно, детей. Ваша беда, не в обиду будь сказано, не выдерживает и сравнения с тем, что пережили мы.

Мораг: М-да, наверно, вы правы. Но все же не спешите с выводами. Посмотрела бы я на вас, миссис Трейл, если бы ваш единственный ребенок сбежал сами знаете куда. И если бы рядом с вами не было в это время человека, которой служил бы вам надежной или хотя бы шаткой опорой. Да-да, я знаю, что вы сейчас скажете. Вы бы, конечно, не сидели сложа руки, а пошли бы сажать репу, чтобы по крайней мере не голодать зимой. Вы бы отправились собирать чернику или не знаю что еще. Основали бы фабрику по производству повидла. Делали бы пеммикан из мяса старой клячи, которая околела от усталости на мельнице. Можете мне не рассказывать. Я сама знаю.

Стук в дверь кухни затих (Мораг услышала его только сейчас), и в дом вошел Ройланд. По неспешным, но легким шагам она сразу определила, что это он.

− Уже сама с собой разговариваешь? Я слышал, это первый признак.

Смутившись, она поставила книгу на место и прошла в кухню.

− А ты разве никогда не задаешь себе вопросы вслух?

− Бывает. Но это еще не так страшно. Страшнее, когда начинаешь сам себе отвечать.

Ха-ха. Шутка столетней давности.

− Я и не думала себе отвечать, − сказала Мораг. − Просто вела вежливую, хотя и несколько полемическую беседу с одной моей приятельницей, которая более не проживает в нашей юдоли слез.

− Привет тебе от Жанны д’Арк, − Ройланд хрипловато хохотнул в седые лохмы, густым кустарником скрывавшие его подбородок.

− Приятельница Жанны д’Арк была... м-м... более высокопоставленной дамой, чем моя знакомая. Кофе хочешь?

− Не откажусь. Ты сейчас над чем-нибудь работаешь, Мораг?

Работаешь. Теперь он говорит правильно. Раньше обычно спрашивал, пишет ли она что-нибудь. Но потом наконец понял, что слово «работать» имеет для нее только одно значение − «писать» и что писать книги для нее единственный труд, от которого она получает удовольствие, хотя, впрочем, когда книга пишется легко, то это не труд, а скорее неожиданный подарок.

− Не знаю. То есть не знаю, получится или нет, и стоит ли, и надо ли. Идея довольно сомнительная во многих отношениях, но, наверно, я от нее не откажусь. Может быть, что-то уже и зреет. В общем, сама пока толком не знаю.

− От Пик вести есть?

− Нет. − И отвернулась, чтобы старик не видел, как она сейчас нуждается в поддержке.

− Я так и думал. Хватит тебе из-за нее нервничать. Я тебе уже говорил.

Мораг резко повернулась и посмотрела на него в упор.

− Ройланд, пойми меня правильно. Я вовсе не хочу, чтобы она по-прежнему жила здесь со мной. Она так не может. Да это и не нужно. Она должна жить своей жизнью. Другие варианты не устроят ни ее, ни меня. Я просто хочу, чтобы время от времени она звонила или писала... чтобы я знала, что с ней ничего не случилось.

− А ты думаешь, случилось?

− Помнишь, год назад она бросила школу и тоже сбежала?

− Да. Но она же вернулась. И сейчас она все-таки на целый год старше.

− В тот раз она месяц пролежала в Торонто в психиатрической больнице. Не рассчитала дозу, как обтекаемо выражаются врачи. Да, Ройланд, девочке выдалась нелегкая жизнь. Из-за меня она лишилась нормального детства, и вся эта идиотская ситуация, конечно, здорово шарахнула ее по голове, хотя я никоим образом того не желала. Хорошо, допустим, ее как следует шарахнуло и многое другое, в концов концов, я не господь бог и не могу одна отвечать за все. Но начнем с того, что ведь это я решила произвести ее на свет, а, наверно, мне следовало бы сообразить, как ей будет трудно. Но в таких случаях об этом почему-то не задумываешься. По крайней мере я не задумывалась.

Пик в больнице: длинные черные волосы разметались по подушке, отвернулась от Мораг, голос тихий, злой. Неужели ты не видишь, что я тебя презираю? Я хочу, чтобы ты ушла, − не понимаешь? Ты мне не мать. У меня нет матери. Медсестра: приторный голос, говорит, что Мораг сейчас лучше уйти, а через недельку-другую будет видно. Мораг: бредет по улицам, не понимая, где она, наталкивается на прохожих, перед глазами лишь яркие четкие кадры фильмов, которые снова и снова прокручиваются в мозгу. Пик пять лет: Мам, расскажи, как у нас в саду жила птичка-малиновка, прямо на кизиловом дереве, ну расскажи пожалуйста. Пик первый раз летит на самолете: Мам, а мы не разобьемся? И Мораг отвечает: Конечно, нет, − надеясь, что говорит правду. Пик в Англии: Мы едем домой? − а сама не знает, что считать домом и где он, этот дом. И позже: А мы правда будем жить на настоящей ферме? Можно у меня будет собака? Пик в дни, когда приезжал ее отец − в тот первый раз и, через десять лет, во второй; Пик, когда он должен был снова уехать; Пик не говорит ни слова. Ни слова. Лежит отвернувшись, волосы разметались по белому крахмальному насту больничной постели, шепчет: Я тебя презираю.

− Знаешь, Ройланд, у меня такое ощущение, что она иногда меня презирает. И порой я могу ее понять.

− О том, что с ней было в Торонто, я знаю, − сказал Ройланд. − Она мне рассказала.

− Сама?

− Да. Она сказала, что не может ручаться, что с ней такое больше не повторится, но хочет на это надеяться. Потому что ей надо, как она выразилась, дойти до всего своей головой. И тебя она нисколько не презирает. У нее к тебе сложное отношение, она сама не может в нем разобраться. С тобой такого разве не бывало?

Кристи. Прин. Брук. Отец Пик. Дэн Макрейт. Пик.

− Конечно, бывало. Естественно.

− Не береди ты себе душу, − посоветовал Ройланд. − Ну что, поедем? Ты готова?

Поднялся сильный южный ветер, река потемнела, и лодку подбрасывало волнами.

− А если пойдет дождь? − спросила Мораг.

− Ну и что? Вода все равно никуда из-под земли не денется.

У причала, сколоченного Тип-Топом из ветхих серых досок и приблудившихся к берегу бревен, Ройланд вытянул лодку на песок, привязал ее, и они зашагали к стоявшему на пригорке дому.

Дом у Смитов был кирпичный, темно-красный, с остроконечной крышей; Тип-Топ уже отреставрировал деревянную резьбу карнизов, и Моди, хотя на стремянке у нее от высоты кружилась голова, выкрасила их в белый цвет, ни разу даже не вскрикнув: «Ой, мне плохо!» или «Падаю! «. Смиты арендовали эту ферму в расчете на то, что впоследствии они ее купят, − их не покидала надежда, что гонорары, получаемые Тип-Топом за его научно-популярные статьи, позволят им подкопить нужную сумму. Арендная плата была низкой, потому что участок давно никем не обрабатывался и зарос, а дом, хоть и внешне симпатичный, по существу, представлял собой лишь каркас. Полы там, правда, были крепкие, но в остальном дом не стоил доброго слова. Самая настоящая развалюха. Зато в процессе восстановления.

− Привет. − Тип-Топ вышел им навстречу. − Моди уже поставила кофе. Выпьем по чашке и, если нет возражений, сразу приступим. Ройланд, как полагается, в какое-то точно определенное время или можно в любое?

− Можно в любое. Но лучше засветло.

− Почему? Это что, как-то влияет?..

В Тип-Топе чувствуется бывший ученый: он доискивается точных объяснений, ему интересны детали.

− Влияет. В темноте можно ногу сломать.

Тип-Топ засмеялся, но сдержанно. Тяжеловесный грубоватый юмор Ройланда его немного коробил. Он считал, что большинство подобных шуток заимствуется из второсортных кинофильмов, и тут он был, вероятно, прав. Ройланду иногда нравилось разыгрывать из себя этакого захолустного деда-простака, но на самом деле он был вовсе не прост. Родился он на ферме, больше Мораг не знала о нем, пожалуй, ничего. Ему были знакомы и города, он побывал в разных краях. Вероятно. Но о своем прошлом не рассказывал никогда. Мораг Ганн, заядлая охотница за чужими биографиями, успешно вытягивавшая из людей истории их жизни, до сих пор не вытянула из Ройланда ничего. Он знал о ней в сто раз больше, чем она о нем. Судя по всему, его это устраивало. Да, наверно, и ее тоже.

− Мораг, ты прочла стихи Альфа? − появившись из кухни, спросила Моди. Длинные светлые волосы окружали ее развевающимся ореолом, она сегодня была похожа на хрупкую лесную нимфу − лесная нимфа в грязных коричневых вельветовых джинсах и заляпанной томатом блузке. Мода весит килограммов сорок пять − сорок шесть, не больше, прикинула Мораг. Диву даешься, откуда в этой хрупкой, прозрачной девочке столько физической и душевной стойкости.

− Стихи? Да, прочла.

− Ну и твое мнение?

− Мода, дай ей сначала хотя бы в дом войти, − подавляя раздражение, сказал Тип-Топ и залился румянцем.

− Те, которые о реке, на мой взгляд, удались, − честно признала Мораг, − а те, которые о земле, по-моему, слишком абстрактны. Мне показалось, над ними стоит еще поработать, сделать их поконкретнее. Я поняла, что ты хотел в них вложить, − а может, мне только кажется, что поняла, − но, в общем, в них слишком много голой философии. Нужны какие− то более определенные детали, какие-то краски, тогда, думаю, будет читаться лучше. Понимаешь, возникает ощущение, что ты... ну в общем, что ты мало знаешь о земле. Я, конечно, не говорю, что я о ней что-то знаю. Да и в поэзии я тоже не бог весть как разбираюсь. Мое мнение ничего не решает.

− Ладно. Спасибо. − От огорчения Тип-Топ словно стал меньше ростом, глаза его близоруко заморгали, он споткнулся о низенькую табуретку и уронил ее на пол. − Наверно, надо будет поработать над ними еще.

У Моди на лице было сомнение. Она в единственном числе представляла лагерь болельщиков Тип-Топа. Что ж, если ей так нравится, пожалуйста. Ничего от этого не меняется.

− Я это, конечно, уже говорила, − сказала Моди, − но, понимаешь, Мораг, если Альф будет вылизывать каждую строчку, пропадет вся естественность. Может быть, если оставить, как есть, будет искреннее?

− Может быть. Не знаю.

Они вышли во двор. Ройланд нес похожую на рогатину ветку ивы, держа ее обеими руками за расходящиеся концы. Пальцы у Ройланда были крепко сжаты, ладони повернуты кверху. Хвостик У-образной рогульки смотрел в небо. Мораг и Смиты остановились и наблюдали.

Зайдя за дом, Ройланд пошел медленнее. Неторопливо шагал по двору из конца в конец, поворачивал и двигался обратно. Как волынщик, играющий траурные пиброки на похоронах. Только цель была прямо противоположной. Не пройти над мертвыми, а отыскать живое.

Ничего не происходило.

− Ройланд, а бывает, что... ну... сам понимаешь... бывает, что не срабатывает? − спросил Тип-Топ.

− Тише, Альф! Тс-с, − шикнула Моди, будто Тип-Топ мешал ей слушать симфонический концерт или смотреть кино.

− Когда вода есть или спрятана не слишком глубоко, срабатывает обязательно, − сказал Ройланд. − Чего вы шепчетесь? Говорите нормально, мне шум не мешает.

Но они все равно замолчали, никто больше не произнес ни слова. Тип-Топ держал Тома за руку, и тот стоял, затаив дыхание. Присмиревший вундеркинд.

Мораг как-то раз тоже попыталась отыскать воду ивовой веточкой. Но ничего не получилось. Ройланд тогда сказал, что для этого нужен особый дар, которого у нее нет. Она нисколько не удивилась. Ей был подвластен другой дар, свой. Ройланд открывал для людей воду. А она? Что, спрашивается, открывала она? В ценности воды хотя бы не приходится сомневаться.

− Ой... смотрите! − Голос Тома.

Кончик ивовой рогульки двигался. Цепкие пальцы Ройланда держали ветку железной хваткой, и, несмотря на это, ветка поворачивалась у него в руках, медленно, очень медленно, но настойчиво клонясь вниз. К земле.

Колдовство. И всего в четырех ярдах к северу от бельевой веревки Смитов.

− Как вам нравится? − нарушил тишину Тип-Топ. − Насколько я понимаю, осталось только, чтобы приехал бурильщик. Тогда и проверим.

Он хочет верить, уже принял чудо на веру, но все же до сих пор не убежден. Пойдет ли вода, когда пробурят скважину?

Интеллект энциклопедиста сражен таинственной загадкой, и Том лишь таращит глаза.

− Папа, а они найдут там воду?

Тип-Топ по понятным (или непонятным?) причинам не может сказать ни да, ни нет. Смущенно улыбается. С надеждой.

− Мораг... − робкий голос Моди.

− Да?

− А что, если бурильщик не...

Моди в смятении: неясные предчувствия и тревоги не чужды всем нам, смертным. Мораг захотелось обнять ее. Но не смогла.

− Я тебя понимаю.

Ройланд отметил место, воткнув в землю ивовую рогульку. Во двор с грохотом въехал грузовик бурильщика.

− Привет, Боб, − бросил Ройланд. Небрежно.

− Здорово, Ройланд. Здесь, что ли?

− Угу. Должно быть здесь.

Установили буровой станок, и бур взялся грызть землю, выплевывая глину густой ровной струей. Моди поежилась и поднялась со ступенек крыльца.

− Глупости, конечно, но меня всю прямо колотит, Мораг, − сказала она. − Мне страшно подумать, что будет с Ройландом, если вдруг... ну ты понимаешь?

− Да. Я и сама боюсь. Пойдем лучше сварим кофе.

Вода хлынула, когда бур прошел сорок футов.

− Тебе еще повезло, Тип-Топ, что земля у тебя не больно каменистая, − сказал Ройланд, прихлебывая кофе. − А то, помню, на одном участке пришлось проходить чуть не сто футов сквозь сплошняк. Даже динамитом рвали. Больших денег стоило, поверь мне. У тебя тут воды хватит на целый приличный город.

− И все же я не понимаю, как это получается, − благодарно, но несколько озадаченно отозвался Тип-Топ.

− Я и сам понимаю не больше твоего, − кивнул Ройланд. − Знаю только, что получается, и все.

Когда Ройланд и Мораг плыли назад, река уже успокоилась. Ройланд молча сидел в своей старой серо-синей ветровке, сгорбившись над мотором, глаза его были полузакрыты.

− Ты устал, Ройланд?

− Не то чтобы устал. Просто иногда вроде как нервы сдают. Понимаешь? С тобой, наверно, тоже бывает.

− Что именно?

− Когда боишься, что на этот раз не получится.

Да. Знакомо.

− Ройланд, а чем ты занимался в молодые годы?

− Был сектантом. Когда-нибудь расскажу. А может, и не расскажу. Смотри... сазан играет, видишь?

Золотистый рогатый полумесяц вспарывает снизу речную гладь. Блеснул и исчез.

Был сектантом?

Вечер. Пронзительный звонок.

Мораг пулей подлетела к телефону и сняла трубку.

− Вас вызывает Виннипег. − Голос телефонистки. − Разговор заказан за счет вызываемого. Будете говорить?

− Да, буду.

− Соединяю. − Бесстрастно, казенно. − Пожалуйста, говорите.

− Алло. Мама?

− Пик? Что-нибудь случилось? То есть... как ты там?

− Все в порядке. − Голос уверенный и вроде бы даже бодрый. − Ты не очень волновалась?

− Нет. Я же знала, что ты позвонишь.

− Врунья.

Обе засмеялись. Мораг вздохнула с облегчением.

− Ну а ты как? − спросила Пик. − Работаешь?

− Да, начала. − Прижав трубку подбородком к плечу, Мораг трясущимися руками прикурила сигарету. − У меня все нормально. Сегодня была у Смитов. Ройланд наколдовал им колодец. Пик, знаешь, Гордон так и не позвонил.

− Ничего. Он здесь. То есть не у телефона, конечно, но здесь. В смысле − со мной.

− Слава богу.

− Да ну тебя, мама! При чем здесь «слава богу»? По-твоему, я совсем ребенок и без присмотра пропаду?

− Не говори глупостей, Пик. Ты же знаешь, я так не считаю.

− Нет, считаешь.

А ведь и правда, после секундного колебания мысленно признала Мораг.

− Просто, когда ты одна, то я... ну ладно, не буду, извини. Я скоро с этим свыкнусь. Вроде бы ведь все понимаю, но как-то медленно в голове укладывается. Состояние, я бы сказала, вполне типичное для человеческой природы.

− Тебя хлебом не корми, дай пофилософствовать, − весело сказала Пик. − Горд, в общем, ничего, конечно. В том смысле, что хороший парень и так далее. Но я совсем не уверена, что судьба предназначила мне именно его. Мы, конечно, можем с ним какое-то время поездить вместе... Но он, по-моему, не очень понимает, что мне нужно.

Зато ростом Горд под метр девяносто и, хотя по характеру кроток как овечка, за Пик перегрызет горло любому. Такие качества, по мнению некоторых, говорят только в его пользу.

− Ты, думаю, понимаешь, что спрашивать, как ты питаешься, ниже моего достоинства. Но все-таки. Ты хотя бы не голодаешь?

− Нет, конечно. Уж это не проблема. − Раздражение в голосе неожиданно сменяется затаенным желанием удивить. − Знаешь, а я ездила в тот городишко, где ты жила в детстве.

− Да ты что?

Манавака. Пик, в джинсах, с гитарой за спиной, бредет по Проспекту − чужая в чужом краю. Что она там увидела, что отыскала? Что или кого?

− Честное слово. − Рассмеялась, но не очень весело. − Устроила себе экскурсию. Пробыла там два дня. Потом расскажу. Цирк!

− Не сомневаюсь. А что, там был... Ты не заходила?..

− Я же сказала, расскажу потом. Но вообще я все представляла себе немного иначе.

− Охотно тебе верю.

− Да, но ты же не знаешь, что я ждала там увидеть, а значит, у нас с тобой могут быть совершенно разные впечатления.

− Убедила. Еще какие новости?

− Мне чуть гитару не разбили, − сказала Пик. − К счастью, обошлось. И еще меня чуть не упекли в тюрьму. Все в один день.

− В тюрьму? За что? Вернее, почему? В чем тебя обвинили?

Мораг пришлось снова напомнить себе, что ее представления о полиции невольно ассоциируются с картинками далекого прошлого.... Старый, пузатый Руфус Нолан, пыхтя, топает по Проспекту. Глупый как пробка, но безобидный. Местный констебль. А когда в Манаваке случалось что-нибудь серьезное, молниеносно возникала вызванная неизвестно откуда конная полиция: подтянутые, зловещего вида молодчики в черных штанах с желтыми лампасами − как ядовитые осы − и в высоких сапогах; но эти полицейские не жили в Манаваке, так что их появления были редкими и, казалось, не несли с собой угрозы даже Горной улице.

Молчание.

− Пик, что случилось? На тебя кто-нибудь напал? Тебя не...?

Даже если так − что Мораг может теперь сделать?

− Да успокойся ты, а? − Но у самой Пик голос неспокоен. − В общем, меня занесло почти в самый центр Манитобы, недалеко от какого-то невзрачного городишки. Даже не помню, как он назывался. Может быть, подсознательно заставила себя забыть. А может, у него действительно не было названия − черт его знает. Короче, иду я по шоссе, пытаюсь поймать попутку, хотя, честно говоря, особых усилий не прилагаю, потому что вечер очень приятный, только начало темнеть; иду, значит, и жду, когда же начнут петь знаменитые степные жаворонки, про которых ты мне столько рассказывала − помнишь? Мам, за этот разговор придет потом такой счет, что ты разоришься.

− Неважно. Так что же все-таки случилось?

− Ну вот, а тут вдруг едет машина, и в ней целая компания мужиков. Такие мордатые, лет за сорок, понимаешь... довольно солидные... местные бизнесмены или что-то вроде того. Они, конечно, меня увидели, понимаешь? Я на них только один раз посмотрела, ой, думаю, мне это не надо. И знаешь, что они тогда сделали?

− Даже не догадываюсь.

Но воображение уже рисовало ей картины одну страшнее другой.

− Представляешь, начинают вдруг швырять в меня пустыми пивными бутылками. Прямо из машины. Пьяные, конечно, в доску. Ехали, наверно, с какого-нибудь благотворительного вечера или что-то в этом духе. Одна бутылка попала в гитару, а футляр у меня из обычной клеенки, ты же знаешь, но, слава богу, только немножко поцарапало. Я иду, не останавливаюсь, машина ползет рядом, и мне все это уже не очень нравится. Тут вдруг один из этих типов снова хватает бутылку и как саданет о дверь машины! Бутылка, конечно, разбилась, а осколком он зафигачил в меня и при этом еще матерился как сапожник. Стекло попало мне в руку − они, по-моему, сами перетрухнули, когда кровь увидели. Тут же слиняли.

Мир, в котором я жила в ее возрасте, напоминал затянувшийся страшный сон с короткими приятными отступлениями, но все же была надежда проснуться и выкарабкаться. Ее же мир − законченный кошмар, от которого никуда не убежишь, и покой можно обрести только в самом центре бури, в оке тайфуна. Какой ужас! Господи!

− Пик... как у тебя рука сейчас? Зажила? Что было дальше?

Рука... А душа?

− С рукой все нормально. В общем... дошла я до этого городка, свернула на какую-то улицу. Понимаешь, мне об этих типах было даже как-то жутко думать. Кто их знает, что им от меня было нужно? Может быть, хотели изнасиловать, а потом зарезать. Короче, я постучалась в какой-то дом, говорю: «Вы мне не разрешите у вас умыться? Со мной тут случилась небольшая неприятность... «− а они взяли и вызвали фараонов.

Со мной она старается говорить на моем же архаичном жаргоне. Помнит о моем провинциальном воспитании и никогда при мне не называет полицейских «мусорами» или «легавыми».

− Зачем? Чтобы задержали тех мерзавцев?

− Ой, мама, не смеши. Нет, конечно. Чтобы задержали меня. Посадили в машину, отвезли в участок. Отпустили под честное слово и еще составили протокол.

− Какой протокол?! Ты-то в чем виновата?

− Наверно, в том, что шла через их город, одна, и вообще... и рука в крови, а как это случилось, им знать не хотелось − зачем им ставить себя в неловкое положение? Я, естественно, пыталась объяснить... не потому, конечно, что надеялась чего-то добиться, но просто... нельзя же быть тряпкой, а то об тебя в конце концов начнут ноги вытирать. Я не права? Но они меня даже не слушали. Короче, отпустили, и я пошла дальше.

Если будешь вести себя, как тряпка, Мораг, истинно тебе говорю, мигом найдется целая чертова прорва желающих вытереть об тебя ноги. − Пословицы и поговорки К. Логана, примерно 1936 г.

− Пик... родная...

− Тьфу! Получилась какая-то жалостная история из жизни несчастной сиротки. Будто хочу, чтобы ты меня пожалела. А я вовсе не хочу.

− Ничего жалостного я в этой истории не усматриваю.

− Зато я усматриваю. Ладно, хватит. Короче, дальше я еду на Западное побережье. Мам, ты меня извини, этот разговор будет стоить бог знает сколько...

Ничего, я еще не вконец разорилась. И что такое деньги? Не вешай трубку. Еще минутку.

− Да, ты права, − сказала Мораг. − Ладно, будет время − пиши, хорошо? И береги себя.

− Напишу. Ты себя тоже береги.

ТИШИНА.

Тишина громким гулом перекатывалась от стены к стене. Она заполнила собою весь дом. Лишь через полчаса Мораг сообразила, что Пик не упомянула о встрече с отцом, а сама она не сказала ей, что он звонил.

Ночная река тускло поблескивала, луна проложила в темноте зыбкую дорожку. Мораг, скрестив ноги, сидела на мостках и слушала хриплые доисторические голоса лягушек. Раскат грома. Откуда-то издалека.

Самой не верится, и вроде бы не с чего, но на сердце стало легче.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «НА ЧЬЕЙ СТОРОНЕ БОГ?»

Мораг стоит рядом с Прин в церкви, в последнем ряду, сгорает со стыда и сама себя за это ненавидит. Она уже намного выше Прин, а та, хоть наконец и в новом пальто − серое, с серебристыми пуговицами, Мораг купила его на весенней распродаже в «Женской одежде Симлоу», − по-прежнему похожа на бочку с ногами. Мораг попробовала уложить длинные волосы Прин в высокую прическу (в приличных кругах, как она теперь знает, это называется шиньон), но шпильки одна за другой вываливаются, а Прин не чувствует и даже не пытается воткнуть их обратно, и нелепый, растрепанный пучок уже сполз ей на шею. Синяя соломенная шляпа не желает сидеть на Прин ровно − съехала ей на лоб, а розовая бархатная геранька, кажется, вот− вот отцепится и упадет. К тому же эту шляпу Кристи приволок с Избавиловки, и Мораг бросает в дрожь при мысли, что миссис Камерон, или миссис Саймон Пирл, или кто-нибудь еще узнает сейчас свою старую шляпу на голове Прин и будет потом смеяться и всем рассказывать. Прин поет громко, у нее глубокое контральто, но она часто фальшивит, и каждый раз, когда она врет мотив, Мораг дергается.

Мораг любит Прин, но появляться вместе с ней на людях ей теперь просто невмоготу. Прин, наверно, догадывается и потому очень благодарна Мораг, когда та ходит с ней в церковь, а Мораг от этого только стыдно, то есть еще больше стыдно.

Мораг одета хорошо. Это любой скажет. Она тратит на наряды все, что зарабатывает по субботам в «Женской одежде Сим-лоу». Аккуратно заплетенные косы уложены на голове веночком, шляпа из светлой натуральной соломки и на тулье только ленточка бирюзового цвета, очень со вкусом. Пальто у нее тоже бирюзовое, точно в тон ленточке, фасон «принцесса»: в талии узкое, а к низу расходится широкими складками. Пальто подчеркивает ее фигуру, а уж фигура у нее − сдохнуть! То есть очень хорошая. Но все это ничего не меняет. Когда служба в церкви заканчивается и Камероны, Маклауды, Дунканы, Кейтсы, Маквайти, Хэлперны и прочие, щебеча, выходят во двор, никто из них на Мораг и Прин не смотрит. Даже «доброе утро» не скажут. Хоть ты тут умри. Боятся, вдруг к ним, таким чистеньким, упаси боже, грязь пристанет. Но, может быть, они просто смущаются и не знают, что сказать? Держи карман шире! Они все... ну, в общем, такие-растакие. Мораг теперь не ругается. В четырнадцать лет ругаются только вульгарные дешевки, а Мораг не дешевка, язви их в кочерыжку... то есть Бог свидетель.

Север, юг, восток и запад − Перед Богом все равны.

Да? Так она и поверила, нашли дуру! То есть простушку.

− Давайте же помолимся. − Это говорит преподобный Маккей.

И молится за молодых парней Манаваки, которые ушли на ВОЙНУ.

Мораг стоит, склонив голову, и пытается представить себе, что такое война. В воображении можно нарисовать что угодно, но такая ли война на самом деле? Может быть, на войне все как в стихотворении, которое они учили по литературе в этом году?

Красной влагой песок напоен,

Щебня красного сыплет град,

Мортиры замолкли, полковник сражен,

Дым и пыль ослепили солдат.

Конец стихотворения − полная ерунда, но эти четыре строчки очень ничего. Красной влагой... напоен. Дым и пыль ослепили... Мортирами сейчас, правда, уже не пользуются. Есть оружие гораздо страшнее. И еще бомбежки, например в Лондоне (такой огромный город, а ночью нигде нет света − страшно, просто ужас), и на улицах там лежат даже совсем маленькие дети − мертвые. А Богу наплевать. Интересно все-таки, что чувствуешь, когда в тебя попадает пуля, например в живот или в легкие, и когда знаешь, что не спастись, что не помогут ни врачи, ни лекарства? Когда точно знаешь, что умрешь, вот прямо сейчас, в эту самую минуту? Так ли все там, как рассказывал Кристи про ту прежнюю войну? Ганн Канонир. Ему было восемнадцать лет. Он был всего на четыре года старше, чем она сейчас. Богу плевать, кто гибнет там. Если, когда ей исполнится восемнадцать, война еще не кончится, Мораг все равно не запишется в женский военный отряд. Пусть ее забирают силой − сама она не пойдет. Хотя, в общем-то, это тоже способ вырваться из Манаваки.

− Аминь, − говорит преподобный Маккей.

Дома. Мораг глядит на Прин: та уютно покачивается в качалке, которую Кристи вместе с другими трофеями недавно привез с Избавиловки.

− Прин...

− Да?

− Я больше не пойду в церковь. Мне там не нравится. Я... я...

Кристи внимательно смотрит на нее. Чуть улыбается.

− В общем, не буду я туда ходить, и все, − говорит она. − Мне разонравилось.

− Как хочешь, − отзывается Прин. Покорно и безропотно.

Никакого осуждения. Просто − «как хочешь».

− Кристи...

Он откашливается. Идет к двери, открывает ее и сплевывает во двор.

− Ты же слышала, Мораг. Она тебе сказала. Как хочешь.

Если бы они начали ее ругать, наверно, было бы даже лучше.

А так она чувствует себя чуть ли не преступницей. Но она не передумает.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «СУББОТНИЙ ВЕЧЕР В РОДНОМ ГОРОДКЕ»

Магазин «Женская одежда Симлоу» − чудесное место. Там даже ковры на полу, такие темно-бордовые, с узором из черных кругов, и еще длинные прилавки; к тебе подходят покупательницы, а ты стоишь за прилавком и спрашиваешь: «Что вам предложить?»

В самом конце зала ряды вешалок с платьями. Мораг знает там все наперечет − когда покупателей мало, она успевает изучить тот отдел досконально. Сейчас, например, там висят:

платья-костюмы из набивного шелка для полных

целая партия хлопчатобумажных домашних платьев разных расцветок: синие, зеленые, желтые и так далее

выходные платья из натурального или искусственного шелка, некоторые с бархатным бантом на плече

нарядные платья для девочек, очень миленькие, с пышными юбочками и с вышивкой

цветастые, ярко-оранжевые с голубым, широкие юбки в сборку

блузки с кружевными гофрированными воротничками

и − ах!

сказочной красоты изящный красный костюм четырнадцатого размера.

Костюм этот стоит для нее слишком дорого, она на него еще только копит. А если его купят раньше? Даже страшно подумать. Когда кто-нибудь к нему приглядывается, глаза ее злобно вспыхивают. Когда его меряют, у нее замирает сердце.

Работать в отделе готового платья Мораг пока не разрешают. Там царство Милли Кристоферсон. Милли нужна помощница, и, может быть, скоро ею станет Мораг. Милли старая (или, скажем, не очень молодая) и вся такая маленькая, легкая, как пушинка одуванчика; ноги у нее очень худые (чулки только шелковые, ни в коем случае не фильдекосовые). Вообще-то она больше похожа на одуванчик в цвету, потому что волосы у нее пышные, с перманентом и ярко-желтые. Она их красит − во храбрая баба, только подумать! Но цвет шикарный, и Милли вовсе не выглядит вульгарной дешевкой. У Милли Очень Хороший Вкус.

− Хороший Вкус вырабатывается, − говорит она Мораг. − В мире, моя дорогая, нет ни одного человека, который сразу бы родился с Хорошим Вкусом. Его надо в себе развивать, это целая наука, и я постараюсь чуть-чуть тебе помочь.

Мораг горда, что попала в число избранных, и слушает очень внимательно.

− Главное, моя дорогая, это цветовая гармония, − объясняет Милли, пользуясь тем, что до вечера еще далеко и в магазине мало народа. − Вот, например, розовое и малиновое − они, по− твоему, хорошо сочетаются?

− Думаю, что нет.

− Тут, моя дорогая, и думать нечего. Надо не думать, а знать. Так вот, розовое и малиновое несовместимы. Так же, как синее и зеленое. Несовместимы. Ни в коем случае. Фу!

А как же небо и трава, хочется спросить Мораг, но она не спрашивает.

− Это же относится и к дополнительным деталям туалета, − продолжает Милли и перебегает к прилавку с перчатками. − Они также очень важны. Возьмем, к примеру, это платьице − основной цвет, я бы сказала, «морская волна», ты согласна? Фон слегка оттеняется рисунком из бежевых цветов. Какие бы перчатки ты надела к этому платью: вот эти черные лайковые или те, что рядом?

− Я... Бежевые?

− Правильно, моя дорогая! Умница. Бежевые перчатки гармонируют по тону с рисунком ткани. Ты быстро схватываешь. Тебя приятно учить.

Мораг никогда еще не была так счастлива. Она обожает Милли, души в ней не чает.

Мораг работает в отделе нижнего белья. Вначале ее даже смешило, что некоторые из кожи вон лезут и тратят уйму денег, чтобы носить под платьем элегантное белье − кто ж его увидит? Разве что муж, если ты замужем, − но теперь она и сама думает, что, должно быть, это очень здорово. Наибольшим спросом пользуются трико из искусственного шелка и хлопчатобумажные лифчики, из тех, что подешевле, но случается, кто-нибудь покупает и по-настоящему шикарное белье. Мораг перебирает эти сказочные вещи, аккуратно складывает и то и дело меняет их местами на прилавке. Они очень приятны на ощупь: прохладные, скользкие. Особенно хороши:

синяя атласная ночная рубашка с глубоким вырезом, отороченным кружевной рюшкой

нежно-золотистая комбинация с вышитыми на груди малюсенькими цветочками

пастельно-розовые трусики, очень короткие и ничуть не похожие на обычные трико.

Покупателей в магазине прибавляется. Последние два часа перед закрытием, с восьми до десяти вечера, самое оживленное время. Мораг стоит за стопками комбинаций и ночных рубашек, и у нее такое ощущение, будто всё здесь − ее собственность. Потому что она знает все эти вещи, вот почему. И она может похвастаться ими перед любым, кого они заинтересуют. Цену каждой вещи она знает на память. Милли говорит, что хорошая продавщица должна называть цену не глядя, а если вдруг забудешь, постарайся посмотреть на ярлык украдкой, чтобы покупатель не заметил. Это производит хорошее впечатление, говорит Милли.

Вон уже сколько народу набежало. Миссис Маквайти, в новой темно-малиновой соломенной шляпе, с которой густо свисают лиловые и желтые бархатные фиалки − какая БЕЗВКУСИЦА! Молодая миссис Пирл, жена адвоката, − не то чтобы она действительно была очень молодая, но все так говорят, чтобы не путать ее с ее свекровью, вдовой старого Генри, хотя та теперь почти не выходит в город. Много каких-то фермерш, которых Мораг знает, пожалуй, только в лицо; они каждую субботу набиваются толпой в магазин Симлоу, но только смотрят и щупают, денег у них нет.

Ева Уинклер.

− Привет, Мораг. Как дела?

− Отлично. А ты как, Ева?

− Да ничего. На папу сегодня снова нашло. Мы с Верном пойдем ночевать к тете Кларе. Я, правда, за маму немного волнуюсь. Она говорит, она знает, как себя вести, когда папа бесится, и насчет себя она не боится, но за нас с Верном она, конечно, заступиться не может. Но в общем-то...

Ева привела с собой Верна. Какой ужас! Верн по-прежнему слишком маленький для своего возраста, его светлые волосы кажутся совсем белыми. Из носа у него, как обычно, течет. На нем только комбинезон, даже без рубашки, и он − босой. Стоит босыми ногами прямо на ковре, Мораг вдруг видит его глаза − испуганные и в то же время хитрые. Ну и жизнь у него.

− Господи... Я тебе так сочувствую, Ева.

Да, сочувствует, но лучше бы Ева ушла. Сию же минуту. Чтобы никто не увидел, как они разговаривают.

Волосы у Евы все того же желтовато-белесого цвета, это и могло бы быть даже красиво, но они, как всегда, растрепаны и торчат во все стороны. К тому же Ева не слишком часто моет голову. Ходит она все в таких же старых тряпичных платьях, похожих на мешок из-под картошки. Ева вовсе не изменилась к лучшему. Она больше не учится вместе с Мораг. Она дважды проваливалась на экзаменах, она все еще в седьмом классе, и не в школе при колледже, а в обычной средней. Мораг стыдно, но она рада, что они с Евой теперь в разных школах. Иногда они утром встречаются на Горной улице, вместе поднимаются наверх до развилки, а дальше идут каждая своей дорогой.

Похоже, жизнь уже придавила Еву. А Мораг не позволит − да, да, не позволит, − чтобы с ней жизнь обошлась так же. Но ей невыносимо видеть Еву слишком часто.

− Господи... Я тебе очень сочувствую, − повторяет она. − Ты извини, я должна отойти. Милли не любит, когда мы на работе болтаем с подругами.

При слове «подруги» Ева на мгновение расцветает. Но потом до нее доходит истинный смысл.

− Конечно, Мораг. Я понимаю.

И, неуклюже топая, уходит вместе с Верноном. При этой худобе − и такая тяжелая походка, невозможно! Мораг хочется окликнуть Еву, позвать ее обратно. Но она молчит.

В магазин входит миссис Камерон − вечно она суетится, вертится во все стороны, как трясогузка, и стрекочет, как сто тысяч кузнечиков. На ней костюм из ацетатного шелка, синий и почему-то очень знакомый − а-а, ясно, это же тот темно-розовый, в котором она сто лет ходила в церковь каждое воскресенье, а теперь, значит, перекрасила. В руках она держит белые перчатки и сумочку. Вместе с ней входит Стейси, вся такая подтянутая, маленькая, хорошенькая: вишневое в белый горошек платье, длинные волосы безукоризненно уложены в прическу «паж», а спереди такие крупные мягкие локоны, совсем как в кино у Бетти Грэбл, и хоть убейте, непонятно, как они у нее не разваливаются, потому что Мораг втыкает себе в голову сто пятьдесят тысяч заколок, а все равно ничего не держится, до того у нее густые и тяжелые волосы. Вид у Стейси смущенный. Ей небось стыдно за свою мамочку, и ничего удивительного. Через каждые два шага миссис Камерон прижимает руку к сердцу, останавливается и начинает так задыхаться, что сразу видно, каких ей это стоит сил. Она всегда изображает, будто уже одной ногой в могиле.

У этой бабы здоровье, как у слона, и пусть не придуривается (говорит Кристи). А уж то, что она своего мужа переживет, голову на отрез даю. Мораг, ну-ка отгадай загадку: кто похоронит гробовщика? Сдаешься? Тот, кто его угробит.

И − о ужас! Мисс Камерон останавливается перед Красным Костюмом Четырнадцатого Размера. Если Стейси его купит, Мораг просто не знает, что сделает! То есть, конечно, ничего не сделает. Но Стейси он слишком велик, и рост не ее. А на Мораг будет сидеть прекрасно: и рост, и размер − все как на заказ.

Камероны торчат в примерочной кабинке часов двадцать, а потом...

Боже мой!

В костюме выходит не Стейси, а миссис Камерон. Хочет, видите ли, поглядеть на себя при свете в большом зеркале.

− Ну скажи, Стейси, как мне? − щебечет она.

Э-э... ме-е... Но Стейси и бровью не ведет. Почему она не может просто сказать: мама, ты в нем как пугало, для такого костюма нужно быть лет на тридцать моложе? Но ни слова. Стейси изучает нарядные платья для девочек с таким вниманием, будто решает вопрос жизни или смерти.

− Милли, а вы что думаете?

− М-м... м-м... − неопределенно мычит Милли, не желая врать и в то же время боясь отпугнуть покупательницу. − А вы, дорогая миссис Камерон, не померяли бы сначала вон тот, шоколадного цвета, или этот, серенький? Мне кажется, они больше в вашем стиле. Этот красный, конечно, тоже очаровательный костюмчик, но...

− Он так освежает, − нараспев тянет миссис Камерон и визгливо смеется своим нервным смехом. − Вид, конечно, немножко легкомысленный, но я рискну, Милли, мне ужасно хочется. Я его покупаю.

− Вам придется его немного перешить, − говорит Милли.

− Ну, это совсем просто. Я и сама справлюсь. Зачем платить лишние деньги?

Паскуды! Гниды! Сволочи, язви вас всех в кочерыжку! Ругалась и буду ругаться, и идите вы все в задницу, суки!

− Что вам предложить? − вежливо спрашивает Мораг женщину, щупающую у ее прилавка пояс с подвязками.

Выходя из магазина, миссис Камерон задерживается в отделе белья. Стейси неловко улыбается Мораг.

− Привет, Мораг.

− Здравствуй, Стейси.

Они со Стейси и раньше-то не очень разговаривали, только здоровались. Но сейчас Мораг с удивлением читает во взгляде Стейси нечто большее, а именно: я знаю, на ней этот костюм, как на корове седло, но что я могу поделать? Мораг позволяет себе еле заметно улыбнуться в ответ. Что ей еще остается? Да, оказывается, даже при живых, настоящих родителях жизнь у человека тоже может быть дерьмовой. Она, конечно, догадывалась об этом и раньше, но теперь знает наверняка.

Миссис Камерон дружелюбно улыбается Мораг.

− Я, детка, давно хочу тебе сказать, − говорит она. − Ты, право же, изменилась в лучшую сторону, с тех пор, как здесь работаешь. Стала такая опрятная, чистенькая.

− Мама! − звучит страдальческий крик Стейси.

Стейси выбегает из магазина. Мораг смотрит на миссис Камерон в упор. Не мигая. Впилась в нее глазами. Словно колдует. Миссис Камерон, оторопев, мнет в руках перчатки, потом смеется тоненьким, как у девочки, голоском.

− М-да, я просто хотела...

И наконец уходит. Мораг застыла неподвижно. А в голове у нее:

синяя атласная ночная рубашка с глубоким вырезом, отороченным кружевной рюшкой

нежно-золотистая комбинация с вышитыми на груди малюсенькими цветочками

пастельно-розовые трусики

и все эти чертовы шелковые чулки

разбросанные как конфетти

и люди вокруг копошатся и визжат

− Я на минутку отойду, Дженис, ты тут пока пригляди, − говорит она девушке из отдела «Все для малюток».

И идет в туалет. Садится на стульчак, пальцы ее рвут туалетную бумагу на мелкие клочки. Неожиданно она с удивлением понимает, что в понедельник, когда они увидятся в школе, она посмотрит Стейси в глаза совершенно спокойно, а вот Стейси, наверно, будет стыдно. Интересная мысль. Наконец она успокаивается, выходит из туалета, снова становится за прилавок, и вскоре − хотя ей кажется, проходят еще целые сутки, − часы бьют десять.

Кафе «Парфенон». Мораг одна и потому сидит не за столиком, а за подковообразной стойкой.

− Привет, Мораг. Ты что будешь?

− Привет, Джулия. Мне, пожалуйста, только кофе.

Джулия Казлик работает в кафе по субботам. Закрывают тут позже, чем в магазине Симлоу, и Джулия говорит, что Миклош вредный − не дает отдохнуть ни минуты, сразу орет. Но Джулии нравится здесь работать, потому что всегда есть с кем поговорить. Форма официантки ей идет. Светло-зеленое платье хорошо гармонирует с ее светлыми волосами, которые она укладывает в аккуратный тугой валик, хотя в школе ходит с распущенными волосами или заплетает их в косы.

− Мораг, знаешь что? Отец Майка разрешил нам посидеть в его машине. После работы. Придешь? Я через пятнадцать минут закругляюсь.

Майк Лободяк считается кавалером Джулии. Интересно, а как это, когда у тебя есть кавалер? И ничего не интересно, плевать!

− Я с удовольствием, Джулия. Только я вам не помешаю?

− Нет, конечно. Это же не свидание. Придут еще и другие ребята. Все личное будет позже. А вот и Майк. Привет, мой красавец. Кофе будешь? Я смогу уйти только в одиннадцать. Тютелька в тютельку. А то Миклош разорется.

Майк садится рядом с Мораг. Улыбается. Он высокий и, как говорится, кожа да кости, в том смысле, что лицо у него худое, с высокими скулами, но ему это даже идет. От него пахнет настоящим мужским запахом, и Мораг на мгновенье застывает, словно в столбняке, потому что ей хочется прикоснуться к Майку. К его красной загорелой шее, к поросшим рыжеватыми волосами рукам, к его пальцам. К губам. Он − кавалер Джулии.

Мораг завидует беспечной легкости, с которой держится Джулия. С тех пор как сама она решила отбросить прежнюю резкость и грубость, Мораг пребывает в сомнениях, не зная, как ей лучше себя вести. Изображать настоящую даму − она еще слишком молода, и потом это как-то неестественно. Поэтому она предпочитает побольше молчать, как в детстве, когда была совсем маленькой и всего боялась. И теперь она снова боится, только сама не знает чего.

Машина Лободяков. Старенький «нэшнел», довольно потрепанный, но в нем уютно. Стив Ковальски, черноволосый, симпатичный, хотя и немного не вышел ростом, тоже здесь, и они с Мораг сидят вместе на заднем сиденье. Стив, правда, ничего себе не позволяет. Мораг отчасти этим довольна, отчасти разочарована.

− Место − люкс, − говорит Майк. − Я упросил отца поставить машину посреди Проспекта, так что все видно в обе стороны.

Некоторые ребята каждый вечер по субботам сидят в машине, а Мораг такое выпадает нечасто, и потому сегодня у нее отличное настроение. Из машины хорошо видно всех, кто идет по улице.

Фермеры: по большей части не в комбинезонах, а в добротных суконных или твидовых костюмах, у кого они есть, конечно, выходят из пивной и шагают по улице, громко переговариваясь со знакомыми. Их жены: одни идут вместе с мужьями, другие своими маленькими компаниями, все расфуфыренные, некоторые на высоких каблуках, нарумяненные, смеются, возбужденные, пожилые и молодые, толстые и тощие, тянут за собой детей. Дети: всех возрастов и видов, едят мороженое на палочке, кричат, хнычут, визжат, спят на ходу, радостно приплясывают, капризничают, смеются, что-то бормочут. Городские шлюхи: ищут клиентов... глаза-то как навели, ух ты!., груди выпирают из французских кружевных лифчиков под розовыми, зелеными, лиловыми обтягивающими − совсем в облипочку − свитерами из «ангорки». Некоторые девушки идут под руку с солдатами. Шум... суета... выкрики... ДЗИНЬ!.. ух ты! Пахнет: уличной пылью, хрустящей на зубах при каждом порыве ветра, жареной картошкой − это несет из кафе «Регаль», − приторными духами «Ландыш» и «Душистый горошек» (дешевка, Дурной Вкус), а иногда и изысканными «Суар де Пари» − дорогой запах, Хороший Вкус... и в конце концов все эти запахи сливаются у тебя в один.

Ой!

Кристи Логан: идет себе прогуливается, одетый, как всегда, в старый комбинезон и клетчатую рубашку с закатанными рукавами и кругами пота под мышками, не пьяный, просто у него походка такая неуклюжая, и сам собой очень доволен, глазеет на витрину аптеки, на коробки с шоколадными конфетами, на грелки.

Саймон Пирл и Арчи Маквайти, адвокаты: выходят из своей конторы и тщательно запирают дверь, небось засиделись, составляя какую-нибудь закладную под ферму или завещание; одеты оба, конечно, в деловые костюмы, серые в тонкую полоску; мистер Пирл высокий-превысокий, такой же, каким запомнился Мораг его отец, старый Генри, только этот, конечно, толковее и элегантнее, а мистер Маквайти ростом пониже своего коллеги, зато очки у него в золотой оправе.

Адвокаты натыкаются на Кристи прямо напротив того места, где стоит машина Лободяков, а окна в машине открыты, и все слышно − вот ужас, так ужас!

− A-а, Кристи... Приветствую. − Это голос Арчи Маквайти.

Саймон Пирл ничего не говорит. Только коротко кивает.

Очень деловито.

− И вам здравствуйте, мистер Маквайти, − говорит Кристи. − Неплохой сегодня вечерок.

Тот ему: Кристи. А он ему: мистер Маквайти. Почему?

− Я слышал, Кристи, ты пока все еще обходишься без пособия, − говорит мистер Маквайти.

− А некоторые и до сих пор живут на пособие, − мрачно говорит Кристи. − Несмотря на живительное влияние войны.

И... бога ради!.. Только не это!

Но увы. Кристи начинает свое жалостное представление. Ухмыляется. Полный рот коричневых зубов.

− Как бог свят, мистер Маквайти, мне в этой жизни ничего не надо, дайте только возможность честно трудиться, а больше мне ничего не надо, истинно вам говорю. Честное вознаграждение за честный труд, так сказать.

Мистер Маквайти хмурится, подозревая какой-то подвох, но придраться не к чему. Мораг подавляет смех. Но ей хочется плакать. Ей хочется выйти из машины и встать рядом с Кристи. А еще ей хочется, чтобы Кристи немедленно исчез, чтобы его просто не стало, и был бы у нее в руках заряженный пистолет, она вот в эту самую секунду хорошенько прицелилась бы и всадила ему пулю в горло. Ну если не пистолет, то хотя бы камень. А может быть, она выстрелила бы в этих, в «Нотариальную и юридическую контору «Маквайти и Пирл».

Она сидит не двигаясь.

− Примерно то же самое я сказал на последнем заседании муниципалитета, − говорит мистер Маквайти. − Они, понимаешь ли, хотят приобрести грузовик для... м-м... сбора и вывоза мусора. Хотят взять человека помоложе и так далее. А я сказал, если мы это сделаем, придется платить пособие еще одному. В муниципалитете утверждают, что с войной все изменилось. Изменилось, но не настолько, сказал я им. Если война продлится еще года два, тогда да, тогда мы выберемся из депрессии.

Кристи внимательно смотрит на обоих адвокатов. Прикидывает. Наконец открывает рот.

− Без сомненья, господь услышит ваши молитвы, − говорит он.

И бредет дальше.

В машине тишина.

− Смотрите! − неожиданно и громко кричит Мораг. − Как вам нравится? Ина Спетиг подцепила сразу трех солдат. Видно, на эти выходные дали увольнительную целому полку.

Смех.

− Хо-хо! Клиенты останутся довольны. − Это говорит Майк. Он нарочно дразнит Джулию.

− Фу, Майк! Она же толстая.

− Не толстая, а есть за что подержаться.

К машине подходит старший брат Майка.

− Хватит, ребята. Вываливайтесь-ка все. Мне машина нужна.

− Джон, ты чего?

− Я сказал, вываливайтесь. Я сейчас повезу Мардж домой.

− А я как же? − возмущается Майк. − Мне тоже надо везти Джулию домой.

− Я вас подброшу.

− Да? Ишь ты какой добрый! А сам я как потом доберусь?

Джон Лободяк смеется.

− Пешочком, малыш. Всего три мили. Любовь придаст тебе сил.

− Тьфу! Гляжу на тебя, и блевать хочется, − в бешенстве кричит Майк.

− Блюй на здоровье, − бодро говорит Джон.

И всей компании приходится разойтись по домам.

из ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «А НА ДЕРЕВЬЯХ МОЖНО РАЗГЛЯДЕТЬ ЛИСТЬЯ»

В Манавакскую школу-колледж девочки ходят в форме, и по крайней мере сверху все одеты одинаково. Мальчики могут ходить, в чем хотят, а девочки обязаны носить синий жакет и белую блузку. Некоторым девочкам это правило не нравится, но Мораг оно очень выручает, и она в восторге. Тем более что в магазине Симлоу жакет и блузку ей продали с десятипроцентной скидкой.

В девятом классе учиться намного труднее, чем в восьмом, но зато это не средняя школа, а школа-колледж. У Мораг теперь новые принципы: она занимается как проклятая... то есть трудится как пчелка. Но, чтобы другие ребята этого не замечали, виду не подает. Потому что, если будешь слишком часто тянуть руку, все в классе тебя возненавидят. На большинство ребят Мораг, конечно, плевать, но ей бы не хотелось, чтобы Джулия тоже ее невзлюбила. Нельзя сказать, что она − лучшая подруга Джулии, но они все-таки дружат, Мораг два раза была у Казликов в гостях, ей очень понравилось: у них своя молочная ферма, большой дом, на окнах тюлевые занавески, много вкусной еды, и хотя мистер Казлик любит на всех орать, по-серьезному он ни на кого не злится, и младшие братья Джулии − они близнецы − все время смеются и всех разыгрывают, а миссис Казлик маленькая, толстенькая и очень заботливая, и хотя Джулия все время шипит, чтобы мать не лезла к ней и не приставала, Мораг нравится, что миссис Казлик такая. Миссис Казлик весной сшила в подарок Мораг блузку: рукава длинные и пышные, а на груди крестиком вышито множество крошечных птичек и пестрых цветов − сказочной красоты вещь. Занятия в школе не слишком интересуют Джулию, и потому Мораг скрывает, что много занимается, и никогда не хвастается.

Но, ведь если заниматься по-настоящему, если действительно много-много работать и стать образованной, чего-то достигнешь... наверно. Например, сумеешь вырваться из Манаваки, сможешь уехать отсюда и никогда не возвращаться. По вечерам Мораг слушает протяжные гудки поездов, мчащихся через прерии, и ей кажется, что это таинственно ухают гигантские совы. От этих звуков на душе становится тепло и приятно, потому что Мораг знает то, что, кроме нее, не известно никому. Она знает, что однажды уедет в одном из этих поездов и увидит настоящий Город, а может быть, поедет еще дальше. И увидит весь мир.

В классе она, как обычно, сидит за последней партой. Кишка Тоннер сидит напротив и тоже, как обычно, за последней партой.

С того дня на Избавиловке она с ним больше ни разу не разговаривала, но иногда, если никто не видит, они переглядываются и еле заметно улыбаются друг другу, например когда старого Крейгсона на уроках истории вдруг заносит и он начинает разглагольствовать, что нужно Ковать Победу и что Все Мы Обязаны Внести Свой Вклад в Святое Дело, и порой он до того себя заводит, что на глазах у него появляются слезы, лицо становится глупое, так что даже смотреть на него неловко. Кишка теперь почти не пропускает уроков, хотя его сестра, которая раньше училась в том же классе, бросила школу совсем. Может быть, Кишка тоже тайком занимается как проклятый, хотя по нему ни за что не поймешь. За партой сидит, как обычно, развалившись, и глаза у него почти всегда полузакрыты.

Урок ведет мисс Мелроуз. Голос у нее хрипловатый и резкий. Некоторые ребята ее не любят. За то, что на ее уроках дурака не поваляешь. А Мораг ее боготворит. За то, как она разбирает сочинения. И иногда даже после уроков. Никто раньше не объяснял Мораг, что в литературе хорошо, а что плохо и почему. Это жутко интересно. Когда потом читаешь второй раз свое сочинение, сразу видишь почему. Что-то годится, а что-то нет. Например, метафоры. Олицетворение. Нельзя, например, сказать: Облака играя неслись над городом и обещали дождь, − потому что облака не могут играть и обещать, облака не чувствуют, они неодушевленные, они просто существуют. Правда, Уордсворт весьма часто пользовался олицетворением, но мисс Мелроуз не очень любит Уордсворта. Она предпочитает Элизабет Браунинг, чьи стихи способны проникнуть в душу любому.

− На прошлой неделе каждому из вас было предложено самостоятельно выбрать тему для сочинения, − говорит мисс Мелроуз. − То, что я от вас получила, заставило меня прийти к печальному выводу: многим из вас необходимо больше тренироваться и развивать не мышцы (тренироваться − это не значит только на бейсбольном поле), а фантазию. Неужели вы не могли выбрать более интересную тему, чем «Мой выходной день» или «Путешествие монеты». По меньшей мере в двенадцати сочинениях несчастная монета путешествует по совершенно одинаковому маршруту с совершенно одинаковыми приключениями. Как это объяснить? Может быть, это коллективный труд? Сели все вместе и вместе же написали?

Хихиканье. Кто-то кричит: «Нет!» Кто-то кивает.

− Возможно, на создание такого произведения уходит меньше сил, − говорит мисс Мелроуз, − но читать его невероятно скучно. Я не собираюсь с вами нянчиться и все вам разжевывать. Прошу каждого еще раз выбрать себе тему и через неделю жду от вас сочинений. Ради бога постарайтесь, чтобы они не были опять такими же скучными.

Звенит звонок.

− Мораг, задержись на минуту, − говорит мисс Мелроуз.

Мораг стоит у учительского стола, лицо у нее красное как мак (а может быть, ей это только кажется?).

− В твоем сочинении, одном из немногих, есть хоть какая-то оригинальность. Ты не хочешь отдать его в школьную газету?

Публикация. Слава. Косые взгляды.

− Не знаю, − говорит Мораг. − По-моему, оно мне не очень удалось.

− Вполне приличное сочинение, − несколько мрачно говорит мисс Мелроуз. − Произведения, которые попадают в нашу школьную газету, вряд ли рассчитаны на интеллектуальных эстетов. Местами, как мне показалось, твой рассказ сентиментален, но ты по крайней мере отказалась от счастливого конца.

− Да, но...

Джулия? Будет презирать? И все другие ребята тоже?

− Нет, я не могу, − говорит Мораг. − Пока не могу. Не так сразу.

− Что ж, тогда подожди, подумай, − говорит мисс Мелроуз. − Потом сама попросишь.

Мораг выходит из класса, но во двор не идет. Спускается по лестнице в туалет. Запирается в кабинке. Как ужасен был бы этот мир, не будь в нем туалетов с запирающимися кабинками! Смешная мысль, и хорошо, что смешная, потому что Мораг плачет навзрыд. Из-за чего? Она же не огорчилась. Она ведь давно знает, кем должна стать, хотя никогда не говорила об этом ни одной живой душе и никогда не думала, что кто-то догадается. А теперь ей словно легла на плечо чья-то рука. Рука друга. Сильного. Но беспощадного.

Ей не по себе.

Когда Мораг возвращается наверх, в коридоре она снова встречается с мисс Мелроуз.

− Да, кстати, Мораг, я давно хотела тебя спросить. Ты в классе видишь со своего места доску?

− Э-э... м-м...

Очки − это кошмар. Ни один парень в твою сторону больше даже не посмотрит. Ни за что.

− Ты когда-нибудь проверяла зрение? − настаивает мисс Мелроуз.

− В общем-то, нет. Я... я не хочу носить очки.

− Это еще почему? − нетерпеливо и даже сердито спрашивает мисс Мелроуз, которую все такое, без сомнения, давно не волнует.

− Я и без очков не красавица, − говорит Мораг.

Когда сомневаешься, говори лучше правду, если, конечно, она тебе известна (Кристи).

Мисс Мелроуз как-то странно на нее смотрит. Потом вздыхает.

− Когда-нибудь, Мораг, ты, возможно, будешь считать иначе. А может быть, и не будешь. Некоторые приходят к выводу, что они красивы, только когда это не играет уже никакой роли. Веди себя лучше по-умному. Глаза тебе еще очень пригодятся. В конечном счете только они тебя и выручат.

В кабинете у врача, когда ей закапывают в глаза капли, все вдруг начинает плыть и качаться. На таблице она доходит только до второй строчки. Дальше туман.

Ее очки − уродство. Круглые. В металлической оправе. Мораг теперь похожа на высокую тощую сову, и единственное, что хоть как-то спасает ее, это бюст третьего размера. Волосы она теперь снова распускает по плечам. Если зачесывать их наверх, она похожа на учительницу воскресной школы. Стоя перед зеркалом, Мораг заходится от бешенства и матерится. Жизнь кончилась. Не успев начаться.

− Ты в них вроде даже как-то благороднее, − говорит Кристи.

− Заткнись! Молчи! Я в них уродка!

− О, тысячу извинений, ваше величество. Когда прикажете застрелиться: прямо сейчас или можно попозже?

− Кристи, оставь девочку в покое, − говорит Прин. − Сам, что ли не понимаешь?

− А что я должен понимать? Я всего лишь выгребала.

− Вот именно. Выгребала, и ничего больше, − холодно говорит Мораг.

Неужели она это сказала? Как она могла? Как посмела? Как взять эти слова обратно?

− А ну, не распускай язык, соплячка, а то как съезжу сейчас по морде! − кричит Кристи.

− Только попробуй! − вопит Мораг.

Кристи коротко смотрит на нее, потом отворачивается.

− Ты же сама знаешь, Мораг, что я тебя не ударю. Я ведь это только так, на словах.

− Кристи...

Но он уже вышел из дома и идет к конюшне, он не слышит. Ей хочется догнать его. Но она не двигается с места.

Мораг поднимается к себе наверх. Смотрит в окно на высокий вяз. И забывает про Кристи. ЛИСТЬЯ! Она видит листья. Видит их ясно, каждый листок в отдельности. Она и не подозревала, что на дереве можно увидеть листья, а не просто зеленую дымку.

Разволновавшись, она смотрит на листья очень долго. Потом начинает думать о своем рассказе, который так никогда и не будет опубликован: «Дикий шиповник».

Хм. Местами сентиментально? Молодая учительница не выходит замуж за любимого, потому что ей невыносима жизнь на ферме, − а в жизни такое бывает? Может быть, она действительно слегка перегнула с этим диким шиповником? Нельзя ли как-нибудь подправить?

ВСТАВНОЙ ЭПИЗОД (ФАНТАЗИЯ)

Мораг живет в собственной квартире в городе... Квартира маленькая, но прелесть... Ковер с длинным ворсом (синий), обитая плотным гобеленом широкая бежевая софа и два таких же кресла... большой радиоприемник в ореховом футляре... множество книжных полок... камин (и даже исправный).

Рассказ Мораг, озаглавленный «Дикий шиповник», только что опубликован в журнале «Фри пресс прери фармер», и она устраивает у себя вечеринку, чтобы отпраздновать это событие со своими многочисленными друзьями.

Тьфу! Кого она пытается обмануть? Даже хуже, чем тот рассказ. Никогда у нее такого не будет. Никогда.

ВСТАВНОЙ ЭПИЗОД (ФАНТАЗИЯ №2)

Скромная панихида... небольшая группа людей собралась в похоронном бюро Камерона... масса цветов: львиный зев, дельфиниум, пионы, садовые розы... Ева принесла букетик дикого шиповника, пожухшие мелкие цветы, завернутые в серую рыхлую бумагу... Ева плачет... Она была настоящим верным другом, но теперь Мораг уже никогда ей об этом не скажет...

Мораг... Лежит в белом, обитом атласом гробу... Глаза закрыты... Лицо ужасно бледное, одета она в желтое шелковое бальное платье... Она ни разу в нем не танцевала и теперь никогда уже не станцует... Гроб закрывают, катафалк движется к кладбищу, Кристи отсутствует − он переполнен скорбью... Стейси, Мейвис, Ванесса, Джулия, Росс, Джейми и другие рыдают от горя... О, если бы они раньше, при жизни Мораг, поняли, что она за человек!..

Некоторое время спустя обнаруживается, что в ящике ее комода среди прочего лежит и рукопись романа, прекрасного романа, какие давно уже не создавались нигде на земле... Роман публикуется... Кристи покупает себе на гонорар две бутылки джина (пусть только посмеет!).

Но Мораг уже никогда не узнать, что ее роман издан (разве что она наблюдает за происходящим откуда-нибудь извне − а вдруг это возможно?).

Вот уж где сладкие сопли!

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «ВНИЗУ, В ДОЛИНЕ, ТАМ, ГДЕ РЕЧКА»

Мораг медленно бредет по берегу речки Вачаквы. Вокруг сплошь кусты − серебристо-зеленая верба, черемуха, бузина и целый лес разных других, безымянных, неизвестных кустов.

Если не смотреть под ноги, поскользнешься и свалишься в коричневую воду. Река течет по камням, но вода прозрачная. Как получается, что вода коричневая и в то же время прозрачная? Слово «коричневый», казалось бы, подразумевает что-то темное, мутное. Но вода такая же прозрачная, как, например, коричневое стекло, как пивная бутылка, нет, не то, не похоже, совсем не похоже. А на что похоже? Ни на что, разве что только на воду. В некоторых местах Вачаква не более чем ручей. Рычей, как произносят некоторые. Разные люди произносят одни и те же слова по-разному. Ева говорит рычей. Гас Уинклер очень многие слова говорит направильно. А Кристи? Иногда, но не всегда.

Еще несколько шагов, и − ОБРЫВ. Здесь же страшно, зачем она сюда пришла? Здесь жутко. Жутко. Слово-то какое! Жу-у-у-тко. Она ходит сюда часто. А зачем − неважно, здесь не думаешь, зачем и почему. Река течет уже не рядом, а далеко внизу, и трава на склоне обрыва не растет, только кусты − они склоняются над пропастью, словно прислушиваются, как их снизу зовет река, словно хотят к ней спуститься. (Олицетворение.) Весной вся река покрыта курослепом, и с обрыва можно любоваться его сочным золотом и зеленью − маленькие золотые цветы среди паутины переплетенных зеленых стеблей и распластанных на воде листьев.

А сейчас будет подвесной мост. Вот он. Кто его смастерил? Сколько лет назад? Над обрывом висят канаты, уже разлохматившиеся, но еще крепкие, и жерди из тополя, связанные одна с другой старыми-престарыми веревками, и если решишься действительно перейти на другую сторону, мост начнет раскачиваться и трястись, и тогда можешь не удержаться и полетишь вниз, в речку, где мелко и камни. Мораг еще ни разу не переходила через Вачакву по этому мосту. Но она хочет себя заставить. Если будет надо, она сможет. Она берется рукой за шест у начала моста. Сегодня она обязательно перейдет. И тогда для нее не будет вообще ничего невозможного. Мост для нее символ. Он как пророчество победы. И она обязана сделать так, чтобы пророчество сбылось.

Она ступает на мост одной ногой. Жердь кренится. Мораг отпрыгивает назад на твердую, прочную землю.

Неожиданно в нее вселяется уверенность, что мост хочет сбросить ее вниз. Она хватается за ветку ивы, и та ее ободряет. Олицетворение? А что, если мисс Мелроуз ошибается? Пусть не во всем, но чуть-чуть? Не в том смысле, конечно, что облака или, скажем, камни действительно способны испытывать человеческие чувства, но, может быть, все-таки у вот этих деревьев, у реки и даже у этого моста есть своя душа? А почему бы нет? Верба, кусты черемухи, высокая трава, растущая поодаль от обрыва, да и сама река − все они ничем ей не угрожают. Только мост. Кто его построил? Почему он до сих пор висит здесь, ветхий, раскачивающийся? Сколько ему лет? Кто-нибудь иногда его чинит, приводит в порядок? Кому он принадлежит? Не ей, это уж точно. Кто-то или что-то не желает, чтобы она здесь оставалась.

Вдруг она слышит чьи-то шаги. По ту сторону реки. Он появляется из кустов и ступает на мост. Драные синие джинсы, пояс с медной пряжкой, рубашка с закатанными рукавами, смуглое остроносое лицо, темные раскосые глаза. Прямые черные волосы он теперь стрижет короче, чем раньше. Кишка Тоннер.

Он начинает трясти канаты, и мост опасно раскачивается из стороны в сторону, как гамак. Мораг отступает подальше.

− Эй, Кишка, поосторожней!

− Мораг? Привет. А я и не видел, что ты там, − ухмыляется и врет он. − В чем дело? Боишься? Мост крепкий.

− Я не боюсь, − сердито говорит Мораг. − Просто я...

− Просто ты от страху в штаны наложила, − бесстрастно говорит Кишка.

Потом вдруг издает дикий вопль, как Тарзан, в точности как Джонни Вайсмюллер в кино.

− ТАР-МАН-ГАН-ИИ!

И идет по мосту, раскачивая его изо всех сил. Мораг отворачивается и ждет, когда его бездыханное тело с глухим «шлеп» упадет на камни на дне реки. Но ничего не происходит.

− Сигарету хочешь? − спрашивает он, останавливаясь рядом с ней.

− Конечно.

Мораг никогда раньше не курила, поэтому она не затягивается. Он смеется и показывает ей, как правильно курить. Вначале от дыма у нее щиплет в горле, но вскоре она приноравливается.

− Ну и как тебе живется у Пирлов? − спрашивает она.

И хотя в школе они не говорят друг другу ни слова, ее сейчас почему-то нисколько не удивляет, что они сидят рядом на берегу реки и разговаривают. С начала учебного года Кишка живет в доме Саймона Пирла. У Пирлов нет своих детей, и они предложили взять Кишку на год к себе, потому что инспектор местного отдела социального обеспечения сказал, что, если Кишка будет продолжать жить в долине с Лазарусом и прочими Тоннерами, он не кончит школу, а парень он неглупый, и было бы обидно. В Манаваке все знают, что Кишка живет у Пирлов, и многие говорят, что Пирлы дураки набитые, потому что этот метис-полукровка им даже «спасибо» не скажет.

− Да вроде ничего, − уклончиво отвечает Кишка. − Мистер Пирл, насколько я понимаю, думает, что делает доброе дело. Только мне плевать. Им за меня муниципалитет платит. Папашка и сестры считают, что я рехнулся. А малыши, мои братья, значит, они вообще ничего не считают, только спрашивают, когда я вернусь. А я чихал, кто что считает.

− Ты часто здесь бываешь?

− Да. По воскресеньям. Пирлы в это время в церковь ходят. А я с ними ходить не хочу. Мистер Пирл не возражает. Валяй, говорит, не ходи, если не хочешь. То есть он, конечно, не говорит «валяй». Он говорит: «В таком случае, Жюль, ходи в свою католическую церковь». Но туда я тоже ходить не собираюсь.

− Кишка, а кто... кто построил этот мост?

− Я почем знаю? − говорит он. Но он знает.

− А к родным-то хоть иногда заглядываешь? С тех пор, как у Пирлов живешь?

Кишка сплевывает в воду и щурится.

− Нет, не хожу я к ним. Ну их к черту. Папашка пьяный все время, а сестры − что с них взять? Какие были, такие и остались. Малыши еще совсем дураки. Старуха наша, моя мать, значит, все равно к нам не вернется − ну и черт с ней! А с отцом мы не очень ладим. Он думает, я еще ребенок, а сам ни хрена не соображает. Как-то раз мы с ним подрались, так я ему четыре зуба выбил. Во когда он удивился-то. Вэл, стерва, настучала на меня в полицию. Поэтому в муниципалитете и сказали, что мне лучше оттуда съехать. А я бы и так отвалил. Мораг, хочешь послушать один ценный стишок?

− Какой?

Он читает нараспев:

Когда яблочко созрело, его надобно сорвать,

Когда девушке шестнадцать... та-ра-рам-там-там-там-там.

Мораг хочется потрогать его, потрогать тонкие темные волоски у него на запястьях, костлявые плечи; от его кожи пахнет приятно, свежим потом. Она отодвигается. Ей страшно. А что, если ей будет больно? А что, если он заставит ее, а ей в последнюю минуту расхочется? А что, если?..

− Мне еще нет шестнадцати, − выпаливает она и тотчас готова отдать все на свете, лишь бы проглотить эти слова, лишь бы вернуть их туда, откуда они выскочили, потому что такое могла сказать только дура, только набитая дура... идиотка!

Кишка смеется.

− Да что ты говоришь! Тогда, выходит, тебе ничего пока не угрожает, так, что ли?

Она встает. Переступает с ноги на ногу. В нерешительности. Кишка по-прежнему лежит, развалившись, на траве. Смотрит на нее.

− Брось ты, Мораг. Это же приятно. Ты ведь еще не пробовала, спорим? Я с Иной Спетиг уже сколько раз. Как только попрошу − всегда пожалуйста. Она с меня даже денег не берет. Ей моя штука нравится. Хочешь, покажу?

Он тянется рукой к пуговицам на брюках.

Мораг бежит. Он за ней не гонится.

Вернувшись домой, она поднимается к себе и запирает дверь. Ненавидит себя за то, что испугалась.

Завтра в школе она в его сторону даже не посмотрит – и вообще никогда больше на него не посмотрит, клянется она себе. Никогда. Никогда в жизни!

Вечером Мораг заговаривает с Кристи, который в это время − фу, мерзость! − подрезает себе ногти перочинным ножом. Она уже давно с ним не разговаривала, и Кристи удивлен.

− Кристи... помнишь, когда я была маленькая, ты мне рассказывал разные истории?

− Помню, конечно. А что?

− Расскажи еще что-нибудь.

− Пресвятые задрыги-угодники! Я думал, ты все это уже давно переросла.

− Расскажи. Ладно?

Почему ей хочется послушать? Она не знает. Просто, когда она была маленькая и Кристи рассказывал ей эти истории, все вроде бы было так хорошо.

Рассказ Кристи о Ганне Волынщике и Мятежниках

Поселился, значит, Ганн Волынщик на Ред-Ривер и прожил там на своей ферме столько лет, что и не сосчитать. И была у них с женой большая хорошая семья: пять сыновей и пять дочерей, сыновья все как один сильные, крепкие, а дочери высокие и красивые, точно тигровые лилии. Ганн Волынщик потихоньку старел, да и жена его тоже, но состарились они одновременно, это уж доподлинно известно, потому что, когда распростер над ними свои крыла ангел смерти, оба они сыграли в ящик в один и тот же день, ибо ни один из них не мог жить без другого, − так люди рассказывают.

(− Кристи, да ты романтик!)

Ты, голубка, помалкивай. Из меня романтик, как из свиньи парикмахер, это уж истинно тебе говорю, и пусть покарают меня все святые задрыги-угодники, но зачем мне врать, если Смерть прибрала старого Волынщика и его жену именно таким манером?

И вот, значит, когда Волынщик был уже совсем старик и больше не пахал землю, а все заботы препоручил своим пяти сыновьям, случилось так, что метисы-полукровки, жившие в тех местах, вдруг взбунтовались. Они, понимаешь, решили, что сами будут править этим краем. И выбрали себе эти мятежники вождя-командира. Ростом он был невысок, телом худ, а глаза у него сверкали как огонь. Звали его Рель.

(− Нет, Кристи, не Рель, а Риль. Луис Риль. Мы в школе проходили. Его повесили).

Во-во, он самый. Но в то время, про которое я тебе рассказываю, его еще не повесили, он потом еще долго жил. И вот, значит, этот Рель, или Риль − называй, как хочешь, − захватил вместе со своими людьми тамошний форт и установил свою власть.

Ну а шотландцы-сатерлендцы за долгие годы вроде как даже разучились воевать, понимаешь? Они давно стали мирными фермерами, и сыновья их в отцов своих пошли. И ни один из них уже не помнил о прежних битвах на прежней родине, ни один, кроме Ганна Волынщика и еще горстки стариков. Только не подумай, что сатерлендцы были трусливыми овцами, это уж никто не скажет. Просто они давно здесь жили и знали только, как пахать землю. И потому, когда Рель со своей бандой полукровок захватил власть, они вроде как растерялись. Шуму, конечно, было много, да только никто и пальцем не шевельнул. А Рель и его мятежники тем временем постреливать начали и убили, понимаешь, пару-тройку англичан. Но англичанам, этим чертовым куриным задницам, правившим на востоке Канады, сатерлендцы доверяли ничуть не больше, чем метисам-полукровкам. Шотландцы, понимаешь ли, всегда особняком держались. И потому сидели они сложа руки и ни черта не делали.

(− Правительство направило из Онтарио войска, Кристи, и Риль бежал. Потом он, правда, вернулся. В Саскачеван. В 1885 году.)

Да, некоторые говорят так. А другие говорят иначе. Нет, я, конечно, знаю и про войска и вообще, но только что бы там ни говорили, а сатерлендцы отвоевали у Реля форт, еще когда английскими войсками тут и не пахло.

(− Да нет же, Кристи! Ничего они не отвоевали. Мы же проходили по истории.)

Мало ли что вы там проходили. Ты лучше меня слушай. Дело было так. Собрал Ганн Волынщик своих пятерых сыновей и говорит: «Чего вы ждете, язви вас в кочерыжку? Какого черта даже не попытаетесь вернуть нам этот распаскудный форт?» И тогда пятеро сыновей сказали: «Мы-то готовы, ты лучше придумай, как расшевелить всех этих Макферсонов, Макдональдов, Камеронов, Макгрегоров и всех прочих». Услышал это Ганн Волынщик и поднялся на ноги, а ростом он был даже выше своих сыновей и хоть давно разменял восьмой десяток, но не горбился, не сутулился − это уж ни в коем разе, − и спина у него была прямая, как железный лом.

«Играл я, − говорит, − на своей волынке и в дни горя, и в дни радости, играл и в тяжелые времена, и в счастливые, играл, чтобы пробудить в людских душах отвагу и храбрость, и сейчас сыграю в последний-распоследний раз».

«Нам пойти с тобой?» − спрашивают его сыновья. «Я пойду один», − сказал Ганн Волынщик, ибо такой он был человек. И обошел он все до одной фермы на берегу Ред-Ривер и играл, не переставая. Начал он с пиброков, в знак скорби. Чтобы поняли люди, как низко они пали, чтобы поняли, как не похожи они на своих предков. А потом заиграл он боевую музыку. И больше всего играл он «Салют Ганнов». В той музыке был людям упрек.

Слушали сатерлендцы его волынку и понимали все, что она им говорит. Собрались они все вместе, а с ними и пять сыновей Волынщика, и на следующее же утро, едва взошло солнце, захватили форт. Вся слава досталась, конечно, правительственным войскам, но сатерлендцы − народ гордый, и им было начхать. Ни слова они не сказали.

А Ганн Волынщик отправился домой, повесил волынку на крючок, и с тех пор волынка его замолкла навсегда, потому что сам он вскоре умер, а после него никто не осмеливался на ней играть, ибо, как Ганн Волынщик, не умел играть никто.

(− А мне все равно кажется, что он был хороший. Я про Риля говорю.)

Ты так думаешь? Что ж, у него тоже были свои достоинства, не сомневаюсь.

(− В учебнике истории написано, что он был сумасшедший, но я что-то не верю. Метисы же оставались без земли, у них ее отобрали. Он хотел лишь вернуть им их права. А правительство его за это повесило.)

Хм. Ну, не знаю. Может, все было и не совсем так, как я рассказал. Если хочешь, расскажу по-другому.

(− Нет. Так будет нечестно, Кристи. Спасибо тебе за эту историю, мне очень понравилось. Правда.)

Не за что. В конце месяца пришлю тебе счет − заплатишь.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «ВНИЗУ, В ДОЛИНЕ...»

(вторая серия)

Ранняя весна, воздух еще колючий, хотя солнце уже начинает пригревать. Снег, еще недавно такой чистый, тает и испещрен грязными черными проплешинами, скопившиеся зимой под его покровом кучки собачьего дерьма и пустые пачки из-под сигарет мокро липнут к тротуарам. Кругом слякоть. На кленах и вязах почки еще не набухли, но за городом, в долине, на вербах уже проклюнулись первые катышки серого пушистого меха.

В одиннадцатом классе парней можно пересчитать по пальцам, а в двенадцатом нет вообще ни одного. Все служат − либо в пехоте, либо в авиации. Во флот рискнули записаться всего двое или трое: ребят, выросших в канадских прериях, море не очень-то манит, им его трудно себе представить.

Мораг шагает домой с целой охапкой книг.

− Привет, Мораг.

Она понимает, что он уже давно караулит ее на углу Горной. Стоит, привалившись к телефонному столбу. Не такой тощий, как раньше, в плотной форме цвета хаки, на рукаве значок «Королевский полк шотландских горцев». Воинское звание − рядовой.

− Кишка! Ты откуда взялся?

− Здесь все наши ребята. Нам отпуск дали. Может, пойдем выпьем по чашке кофе?

Последние два года, с того дня в долине, она с ним почти не разговаривала. Год назад он бросил школу и вернулся в хибару Тоннеров. Потом записался в армию и уехал. Мораг самой странно, что она так рада его видеть.

− С удовольствием. Можно только я сначала занесу домой книги?

− Ради бога.

Они заходят в дом Логанов. Сидящая в качалке Прин тут же поднимает на них затуманенные сном глаза и проявляет не свойственный ей в последнее время живой интерес. Правда, вся ее живость ограничивается тем, что она открывает глаза, хочет привстать, потом передумывает, и тяжелое тучное тело, обтянутая халатом колышущаяся бочка, снова опускается в мягкие глубины качалки. Прин в последнее время почти не двигается, ходит только от качалки до стола и от стола до кровати. Готовит в доме Мораг. Кроме того, Прин теперь почти не разговаривает. Но к врачу обращаться не желает. Даже Кристи забеспокоился, хотя он беспокоится редко.

− Прин... это Кишка. То есть Жюль Тоннер. Мы вместе учились. Он сейчас служит в армии. Понимаешь?

Мораг неловко, оттого что она добавила про армию. Но она не уверена, что Прин заметила военную форму или поняла, что это такое.

− Очень приятно с вами познакомиться, мистер, − говорит Прин каким-то нелепым девчоночьим голоском и очень официально, будто цитирует давно забытую формулу вежливости, которую выучила в далеком прошлом.

− Здрасьте. − Кишка отводит глаза.

Мораг поднимается к себе переодеться: ее школьный синий жакет будет выглядеть глупо и по-детски рядом с солдатской формой. Когда она спускается в кухню, она застает там Кристи − он уже вернулся домой и разговаривает с Кишкой. Кристи несколько лет назад завел привычку жевать табак и плевательницей избрал себе добытый в своих любимых охотничьих угодьях большой фарфоровый ночной горшок, расписанный лиловыми фиалками. Вот и сейчас он энергично туда сплевывает. Мораг бросает на него свирепый взгляд, но потом ей приходит в голову, что Кристи Логан, при всех его недостатках, в сравнении с Лазарусом Тоннером, наверно, просто ангел божий.

− Как жизнь, Кишка? Чего нынче поделываешь? − спрашивает Кристи.

− Сражаюсь за короля и отечество, Кристи. Не видишь, что ли?

− Ясно. Что ж, сынок, если сумеешь, постарайся уцелеть. Главное − выжить, хотя, почему это главное, одному богу известно.

Кишка щурится.

− А я, Кристи, пошел на войну для интереса. Искалечить или угробить себя я им не дам, по крайней мере не собираюсь.

− Вот это правильно, сынок, так держать. Сам знаешь, на войне не генералы погибают. Не давай никому брать себя за горло.

Они идут по Проспекту к кафе «Парфенон», и то, что вдруг говорит ей Кишка, для Мораг полная неожиданность.

− Отличный он мужик, этот твой Кристи.

− Я рада, что именно ты так думаешь.

− А сама ты так не думаешь?

− Он никогда не пытался ничего решать, − говорит Мораг. − Зато сейчас очень собой доволен, потому что муниципалитет купил ему для работы старый паршивый грузовик. Он думает, он всех обвел вокруг пальца, потому что никто и не подозревал, что он умеет водить машину. А он много лет назад выучился на старом разбитом «форде» и теперь ездит на грузовике, как на телеге, с той же скоростью. Все над ним смеются.

Кишка тоже смеется.

− Ну и пусть себе потешаются. Тебе противно, что он работает выгребалой, да? Но ведь надо же кому-то выгребать мусор. Такой человек, как Кристи, приносит пользы в сто раз больше, чем всякие там адвокаты − те только и умеют, что людям мозги пудрить.

В «Парфеноне» они сидят в отдельной кабинке и пьют кофе. И снова как будто не слишком доверяют друг другу. Кишка пристально смотрит на нее, изучает ее лицо, словно пытаясь увидеть ее насквозь, угадать, о чем она думает. А она, неужели она тоже старается его раскусить? Если так, то ни он, ни она ничего существенного пока не добились. Несколько минут они сидят молча. Потому что сказать нечего, или хочется сказать так много, что не знаешь, с чего начать?

− Почему ты ушел от Пирлов и вернулся к своим? − наконец спрашивает Мораг.

Он наклоняется к ней и накрывает ее пальцы своей длинной худой рукой. Лишь на секунду. Потом убирает руку.

− Тебе правда интересно? Разве Саймон Пирл ничего не растрепал?

− Нет.

− В общем, дело было так. Мне вдруг взбрело в голову, что я должен стать адвокатом, понимаешь? Потому что, когда все вокруг измываются над тобой как только могут, хочется тоже устроить им веселую жизнь. Верно? Ну и я как-то раз спросил старого Саймона, как стать адвокатом? В лицо он мне, конечно, не засмеялся, но все же прикрыл рот ладошкой и похихикал. Потом разобъяснил. Образование, говорит, вещь, конечно, ценная, но парням вроде меня не стоит метить слишком высоко, он, дескать, поговорит с Макферсоном, чтобы тот после одиннадцатого класса взял меня к себе на автостанцию учеником слесаря. Ну, я тогда и ушел от него. Сначала хотел челюсть ему свернуть, а потом думаю, черт с ним, меня за это только в каталажку упекут, а дело того не стоит. Так что вернулся я домой. Папашка и бровью не повел. A-а, говорит, вернулся? Давай-ка помоги нам с этой бочкой управиться − пиво уже подошло, пора по бутылкам разливать. Только и всего. Мы с ним тогда настоящий праздник устроили, он и я − вдвоем. Сидели, пили, я пел, он на губной гармошке пиликал − и так до утра. Он у меня ничего мужик. Правда, когда я решил в армию завербоваться, он даже не почесался, зато ни разу меня из дома не выгонял. Он никого из нас никогда не выгонял. Если сами уходим, ему наплевать, но можем и остаться, он не против.

− Обидно как, − говорит Мораг. − Что так с Пирлом получилось...

− Чего обидно-то? Да пошли они все подальше! В гробу я их видел!

− А куда подевалась твоя сестра?

− Которая? Пикетта? Как только у нее с ногой стало получше, сразу отсюда смылась. У нее в детстве костный туберкулез был − может, помнишь? Уже успела замуж выскочить. За одного парня из Виннипега. Эл его зовут. Эл Каммингс. Кажется, отхватила себе первоклассного подонка, ну да это ее дело. Бросит он ее рано или поздно, как пить дать. Дай бог, чтобы у нее хватило ума уйти от него первой.

− С чего ты взял? Откуда ты знаешь, что он подонок?

− Знаю. У него глаза бегают. И еще он все время ругает Пикетту, говорит, что она не хозяйка, а дерьмо. Хозяйка она действительно никудышная. Но он и сам-то дерьмо. Так что одно к одному.

«Парфенон» постепенно заполняется, в основном молодежью, которая предпочитает сидеть за стойкой: девушки в длинных, свободных, мешковатых свитерах и клетчатых юбках, парни в серых фланелевых брюках и пижонских твидовых пиджаках. Тут вся их школа. Музыкальный автомат орет.

− Пойдем отсюда, − коротко роняет Кишка. − Пошли.

Когда они выходят, никто не говорит ни слова. Миклош предупредительно открывает им дверь, он рад от них избавиться. Фамилия Тоннер вызывает у Миклоша только одно чувство − тревогу. Едва за ними закроется дверь, все в кафе тут же начнут перемывать им кости. Оба знают это и шагают в угрюмом молчании.

− Черт, до чего я ненавижу этот городишко, − наконец говорит Кишка.

− Я тоже.

− Мораг, может, пойдем ко мне? Познакомишься с моим папашкой. Хочешь?

Она искоса смотрит на него. Оба знают, что будет дальше. Ее мучают сомнения. И вдруг она решается.

− Пошли, − говорит она. − Почему бы нет?

Дорога, идущая через долину, напоминает сейчас узкую речушку, в глубоких рытвинах плещется мутная коричневая вода. Вокруг кустов по обочинам снег до сих пор не растаял. У Мораг поверх туфель надеты галоши, а Кишка в непромокаемых солдатских сапогах. Они долго шлепают по грязи, и Кишка берет Мораг под руку, чтобы она не поскользнулась. Она вдруг чувствует себя счастливой и смеется.

− Чего это ты? − спрашивает он.

− Ничего. Просто у меня снова хорошее настроение, вот и все.

− Так это же здорово.

Он останавливается и отламывает от куста вербы две веточки. Протягивает ей.

− Орхидеи, − говорит он.

− Ой, мне еще никто не дарил орхидеи. Это в первый раз. Спасибо.

− В жизни все бывает в первый раз, − говорит Кишка.

Он, наверно, сам не думал, что так скажет. Но после этих слов оба, конечно, снова идут молча.

Дом Тоннеров на самом деле состоит из нескольких хибарок. Та, что была построена первой, уже почти развалилась, и сейчас в ней курятник. Жилая хибара, она побольше, сварганена из старых досок, толя, крышек от фанерных ящиков, гнилой дранки и расплющенных консервных банок. Вокруг валяются старые шины, мотки проволочной сетки, ржавые автомобильные шасси, искореженные бороны, плуги, мотыги. Чуть поодаль уборная. В стороне от главной хибары стоит еще одна, точно такая же, но поменьше и поновее. Кишка ведет ее именно туда.

− Моя квартира, − говорит он. − Я ее сам себе построил, когда ушел от Пирла.

Внутри тепло, потому что в печке, сделанной из обложенного снизу кирпичами старого железного бочонка, еще горит огонь. Вместо стульев деревянные ящики. Ведро с водой, ковшик, эмалированный таз и помойное ведерко. На гвозде висит керосиновая лампа. Деревянный сундук с амбарным замком. Школьные учебники Кишки. На стенах прикноплены фотографии кинозвезд − женщины с огромными бюстами и ярко− красными губами. И еще шкурка скунса, черная с белыми полосками.

− Чувствуй себя как дома, − говорит Кишка.

Но сейчас они оба уже точно знают, что будет.

− Мораг, помнишь наш тогдашний разговор? У подвесного моста?

− Да.

− Я тебя тогда, наверно, напугал. Мне потом было стыдно, но я не мог тебе сказать.

− Ничего.

− А насчет Ины Спетиг это я тебе все наврал, − говорит он. − Она тогда и знать меня не хотела. Сейчас бы, конечно, не отказалась, только очень она мне нужна! В общем, я хотел, чтобы ты знала. Слушай, ты бы сняла очки, а?

Потом они долго целуются. Его руки гладят ее грудь. Ей кажется, что она ждала этого всю жизнь.

− Ладно, − говорит он. − Может, все-таки разденемся?

Она колеблется, но лишь какую-то долю секунды.

− Кишка... а что, если кто-нибудь... ну, ты понимаешь... вдруг кто-нибудь войдет?

− Не войдут, − угрюмо говорит он. − Не посмеют.

Она ему верит. С удивлением ловит себя на мысли, что ей совсем не страшно. А если будет больно? Ну и пусть, подумаешь. Да и не будет больно. Она раздевается, быстро, уверенно, словно давно привыкла делать это в присутствии мужчины. И никакой робости она не чувствует. Ей хочется только одного − ощутить его, всего целиком, ощутить его тело. А ее собственное тело, ее грудь, ее плоский живот − все вдруг кажется ей прекрасным, и она хочет, чтобы он тоже это увидел.

Потом она поднимает глаза и видит его. Она никогда не думала, что мужчина может быть таким красивым − и эти бугры лопаток, и узкие бедра, и широкая грудь, и теплая, гладкая смуглая кожа, кустик черных волос, длинные, упругие, твердые мышцы ног и рук... Она приподнимается ему навстречу, обхватывает его ногами. Как будто с самого рождения знала, что и как нужно делать.

− Подожди, подожди, − говорит он. − Ой... не спеши, Мораг, а то я...

И вдруг разом обмякает, даже не успев ее обнять.

− Черт, извини, − говорит он чуть погодя, все еще с трудом переводя дыхание.

Но она не отпускает его. Тянет к себе, отчаянно сжимает руками его плечи.

− Не уходи. Пожалуйста.

Он понимает. И старается ей помочь.

Потом тишина. Он легонько гладит ее плечи, ее лицо, ее закрытые веки. Она открывает глаза. И они улыбаются друг другу. Как люди, которые только что познакомились. Как заговорщики.

− Тебе ведь все-таки тоже было хорошо, − говорит он.

− Да, очень... Ой, Кишка...

− Может, не будешь меня так называть? У меня ведь есть имя.

Он говорит это так, будто теперь иначе нельзя. Будто теперь у него есть особое право. Правильно ли она его понимает? Какой смысл вкладывает он в свои слова? О чем он думает сейчас на самом деле? Но ей придется все принять на веру. Другого пути нет. Она кивает.

− Хорошо, больше не буду... Жюль.

Он смеется.

− Ты очень забавно произносишь. У тебя получается Джуль.

− А как надо?

− Жюль.

− Джуль.

− Учи французский, малыш.

− А сам-то ты его знаешь?

− Нет. Теперь уже почти не знаю. То есть вообще не знаю. Так, отдельные слова, в основном ругательства. В детстве, думаю, мы с сестрами кое-что знали, но потом все перезабыли. Папашка в молодости хорошо говорил на индейском французском, а сейчас мало что помнит, все растерял. Между прочим, хоть ты и неправильно произносишь мое имя, у тебя красивые ноги.

Это правда. Ноги у Мораг красивые, она тоже так считает, хотя до сих пор сомневалась, разделяет ли ее мнение кто-нибудь еще.

Огонь погас, и в хибаре холодно. Они одеваются. Он помогает ей застегнуть платье, а она подает ему форменную солдатскую куртку и держит ее, чтобы он попал в рукава. Они смеются, не переставая, без причины, их смешит что угодно. Теперь все будет хорошо, только хорошо, всегда. Ничего плохого случиться с ними больше просто не может. Здесь их дом. Здесь им ничто не угрожает.

И вдруг она вспоминает.

− Жюль, а когда тебе нужно уезжать? На сколько тебе дали отпуск?

Он снова ложится на кровать, лежит один, курит.

− Сегодня вечером должен быть в казарме.

− Сегодня?

− Да. Завтра мы все снова возвращаемся в город. Будет парад. Увидишь меня в шотландском килте. Тоннер в килте − это, скажу тебе, зрелище для закаленных. В первую мировую солдат шотландских полков называли «дьяволами в юбках». Честно говоря, я в этой юбке чувствую себя как последний идиот. Слава богу, мы хоть не часто их на себя напяливаем.

− А почему вдруг парад? И почему завтра?

− Потому что в нашем полку очень много ребят из Манаваки. Поняла?

− Ясно.

− Пошли-ка лучше заглянем к моему папашке. Может, угостит своим пивом или хотя бы чаем.

В главной хибаре Тоннеров печь побольше, но труба, которая выводит дым наружу, судя по всему, еле держится. Вэл, младшая сестра Жюля, куда-то ушла. Два его маленьких брата, Поль и Жак, скачут по хибаре, как воробьи, но, увидев Мораг, настораживаются и молча прячутся по углам. Несколько раскладушек, на полу матрас, на деревянных ящиках кастрюли и сковородки, на столе полбуханки хлеба и большая банка с арахисовым маслом. На стене висит календарь двухгодичной давности с цветной картинкой: высокие ели на Скачущей Горе чернеют на фоне закатного солнца; на другой стене − Сердце Христово: грудь у Иисуса распахнута настежь и внутри там похожее на репу сердце, пронзенное острым шипом, а из сердца аккуратными круглыми каплями течет кровь.

Лазарус сидит на единственном в комнате мягком стуле, который, похоже, подобрали на Избавиловке: из сиденья снизу торчат пружины. Мораг видела Лазаруса всего один раз и то очень давно − в субботу вечером на Проспекте. Когда-то это, должно быть, был очень крупный мужчина, выше и шире в плечах, чем Жюль, но сейчас он словно усох, живот у него толстый и обвислый, но грудь впалая и узкая. Лицо хранит следы грубой красоты, в молодости он, наверное, был такой же, как Жюль сейчас. И такие же, как у Жюля, прямые черные волосы.

Все вдруг разом изменилось. Мораг снова чувствует себя неуверенно. Ей страшновато. Зачем она сюда пришла? Она для них чужая. Она глядит на Жюля и чувствует, что он сейчас тоже воспринимает все по-другому.

− А ты кто такая, черт возьми? − говорит Лазарус.

Мораг не в состоянии произнести ни слова. Жюль смотрит на отца со злостью.

− Это Мораг Ганн, − говорит он. − Ты знаешь. С Горной. Она у Кристи Логана живет.

− A-а. Теперь знаю.

На Лазаруса нападает кашель, и он кашляет так долго, что кажется, его вот-вот вырвет. На полу, возле его стула, стакан, полный до краев коричневой кисло пахнущей жидкостью с клочками белой пены. Лазарус нагибается за стаканом. Наконец перестает кашлять. Потом встает со стула и потягивается. Вбирает в себя живот. Оглядывает Мораг с ног до головы. На лице у него появляется то же выражение, которое недавно было на лице Жюля − до того. Мораг потрясена. Лазарус... старик! Какая мерзость. Но в то же время она чувствует, как от него жарко пышет мужской силой, и сила эта так велика, что на мгновение она почти подчиняет себе Мораг.

Жюль тоже это чувствует и кладет ей руку на плечо. Очень решительно. И угрожающе надвигается на Лазаруса. Тот смеется, и видно, что у него не хватает нескольких передних зубов, потом снова наливает себе полный стакан и показывает на бутылку.

− Вот моя баба, − ухмыляется он. − Вот кто теперь моя баба.

− Ладно, отец, я пошел, − рычит Жюль.

На мгновение в глазах Лазаруса вспыхивает... что? Удивление?

− Тебе что, Кишка, уже пора?

− Да. На автовокзале нас ждет грузовик. Всех ребят повезут вместе.

Лазарус делает шаг вперед, словно хочет подойти к сыну. Потом передумывает.

− Ладно. Ты там поосторожнее, − говорит он. − Зря не высовывайся, хорошо?

− Угу. Не волнуйся.

Жюль прощается с братьями, потом вместе с Мораг выходит из хибары. Он даже не оглядывается.

Они поднимаются на горку, идут городскими задами и молчат. Потом Жюль вдруг начинает говорить.

− Как ты думаешь, Мораг, сколько моему старику лет?

− Не знаю. А сколько?

− Тридцать девять. Выглядит на семьдесят восемь, да? Когда я родился, ему было столько, сколько мне сейчас. Девятнадцать. Одно знаю точно: таким, как он, я не стану никогда. Правда, он не всегда такой, как сегодня. Он не любит, когда я привожу девушек. Иногда ему до того нужна женщина, что он как бешеный. Он тогда напивается и лезет в драку с первым встречным. Матери, думаю, от него крепко доставалось. Мать у меня тоже из метисов, она на Скачущей Горе жила. Она думала, Манавака большой город, и, наверно, думала, отхватила себе настоящего короля, когда замуж за него пошла. Тоже мне король. Король Лазарус. Чего не смеешься? Понятно, что она от него сбежала. Но он иногда, ей-богу, ничего не может с собой поделать. Иногда до того разъярится − не на кого-то одного, а вообще на все, вместе взятое, − что начинает молотить кулаком по стене, и молотит до тех пор, пока все костяшки в кровь не собьет, я сам сколько раз видел.

− Но почему?

− Не знаю. Наверно, жизнь на него так действует. Иногда вдруг срывается на Скачущую Гору или в Манаваку, но потом каждый раз возвращается. Бог его знает, почему так. Он говорит, всюду одно и то же: работу предлагают только самую дерьмовую, да и обращаются как с последним дерьмом. Он ведь только до третьего класса доучился, а может, до второго. Когда− то работал обходчиком на КТЖД − лучше этой работы у него за всю жизнь не было, − но во время депрессии его уволили. Бывало, мы месяцами одну зайчатину жрали, он этих зайцев в силки ловил или подстреливал. И всех нас тоже научил охотиться, мясо себе добывать, пусть даже паршивых кроликов.

− Если подумать, не такой уж он и невезучий. Вы все же никогда не голодали.

− Бывало, что почти голодали. Но в общем-то − да, не так уж у него все и плохо. Только об этом при нем лучше и не заикаться. А как он раньше здорово дрался − что ты! Ему четыре раза нос сворачивали. Я сам видел, как он однажды поднял мужика килограммов под восемьдесят и так его швырнул, что тот метров десять пролетел. Когда я ему в тот раз дал в зубы, он, думаю, если бы захотел, мог меня убить, хотя сейчас, конечно, он уже не тот, что раньше. А он меня тогда даже пальцем не тронул − до сих пор не знаю, почему. Может, потому что удивился. А может, и не поэтому. Когда я завербовался, у меня кое-какие деньжата появились, и я ему сказал, что я за него заплачу, только пусть сходит вставит себе зубы, вместо тех, которые я ему выбил. Но он отказался, сказал, ему, мол, это не надо, мол, и так обойдется.

− Жюль, а когда ты был маленький, он правда рассказывал тебе все те истории?

− Да. И даже сейчас иногда рассказывает, особенно когда напьется, но раньше он их рассказывал лучше.

− Расскажи их мне, − просит Мораг.

− Неужели так интересно? Зачем они тебе?

− Не знаю. Наверно, просто люблю слушать, когда рассказывают.

− Забавная ты девчонка, Мораг.

Он обнимает ее за плечи, они шагают по промозглой слякоти улиц мимо голых деревьев, мимо притихших полутемных домов, и он начинает рассказывать. Истории для детей. Так они и идут, обнявшись, словно удравшие из дома дети, а вечер постепенно приближается.

Потом они стоят возле дома Логанов на Горной улице. Целуются, и им снова хочется друг друга, но это невозможно, потому что времени уже не осталось, да и некуда пойти.

− Пока, − говорит Жюль. − Еще увидимся.

И уходит.

На следующий день Мораг стоит на углу Горной и Проспекта. Королевский шотландский полк горцев марширует по Главной улице Манаваки. Волнующее зрелище. Люди вокруг что-то кричат, машут солдатам. А солдаты лишь слегка улыбаются, но по сторонам не смотрят. Глядят только вперед. Они в полной парадной форме: куртки «хаки» и клетчатые килты клана Камеронов. Впереди идут волынщики. Они играют «Марш Камеронов». Очень гордая, благородная музыка. Под такую музыку хоть на тот свет пойдешь.

Кстати, именно туда отправится под эту музыку большинство ребят, проходящих сейчас маршем по Манаваке.

Известие о трагедии в Дьеппе[19] круто меняет жизнь Манаваки. Никогда она больше не будет такой, как прежде. До этого дня война не воспринималась здесь как реальность. А теперь она стала жестокой правдой. Многие из погибших манавакских парней никогда не будут похоронены на здешнем кладбище, на пригорке, где высокие ели стоят в карауле, точно черные ангелы. Многие семьи потеряли по нескольку сыновей, в иных не осталось ни одного.

Мораг читает в «Виннипег фри пресс» списки погибших. Им будто нет конца − столбец за столбцом, страница за страницей. Ее глаза выискивают фамилии тех, кого она знала.

Чорнюк, С. (Это тот Стэн Чорнюк, который работал на автостанции.)

Дункан, Дж. (Это Джордж, двоюродный брат Мэйвис.)

Ганн, Ф. Л. (Он из Фрихолда, просто ее однофамилец.)

Хэлперн, К. (Брат Джейми.)

Камчу к, Н. (Это же Ник, тот, который бросил школу после десятого класса.)

Ковальски, Дж. (Брат Стива.)

Лободяк, Дж. (Джон, брат Майка, очень красивый.)

Макалистер, П. (Сын директора банка.)

Макдональд, Дж. (Джеральд, тот, что работал в мясной лавке.)

Маклэклен, Д. (Сын Лэклена. Дэйвид. К нему должна была перейти газета «Знамя Манаваки», которую издает его отец.)

Макинтош, К. М. (Крис, сын школьного сторожа.)

Маквайти, Дж. Л. (Сын адвоката, брат Росса.)

И так далее. И так далее.

Прежде всего она проверила на «Т», и фамилию Тоннер в списках не нашла. Уцелел ли он? Не верится, что кто-то мог там уцелеть.

Газеты изо дня в день печатают многочисленные репортажи о мужестве, храбрости, сплоченности, героизме, отваге и решительности, проявленных под массированным огнем противника. Есть ли в этих репортажах хоть слово правды? Наверно, это и не важно. По крайней мере будет кому-то утешением.

А какова подлинная история? И существует ли она вообще, подлинная история?

Пока что правда − это только длинные, бесконечные списки погибших. Правда только то, что все эти люди мертвы. Навсегда. Во веки веков.

Мораг лежит в постели, не спит, думает о своей последней встрече с Жюлем. Гадает, увидит ли его снова. Уцелеет ли он.

Рассказ Лазаруса о Тоннере Наезднике (в пересказе Кишки)

Про Тоннера Наездника это мне, в общем, папашка мой рассказывал, что, мол, было это очень давно, так давно, что никто и не знает, когда, а Лазарус Тоннер, он не из тех, кто одну и ту же историю всегда одинаково рассказывает, а может, он просто подзабыл − короче говоря, он всякий раз по-новому рассказывал.

Ну, значит, жил тогда один парень, и его прозвали Шевалье, то есть Наездник, потому что он здорово управлялся с лошадьми и потому что у него был свой собственный конь, белый жеребец по кличке Руа дю Лак, что значит Озерный Король. А знаешь, как Наездник добыл себе этого коня? Очень, между прочим, таинственная история, потому что однажды он увидел его во сне, и конь с ним заговорил и приказал провести целую ночь у одного озера, а про то озеро все говорили, будто оно заколдованное и вообще, а Наездник все равно не побоялся, хотя любой другой, конечно, в штаны бы наклал, ну и вот, значит, на рассвете из этого самого озера появился вдруг огромный белый жеребец и так с Наездником навсегда и остался. Он, конечно, мог просто с другого берега приплыть или еще откуда-нибудь, но Лазарус именно так рассказывал и говорил, что конь этот был волшебный. Не знаю, правда, разговаривал этот конь потом или только тогда во сне. Да, а Наездник, так тот вообще, он даже на лосях умел верхом ездить и иногда в шутку это проделывал, чтобы припугнуть разных хвастунов, которые похвалялись, что они очень сильные и смелые.

Да, и еще Наездника называли Вождем Отважных. Хотя он и не был чистокровным индейцем. Он был метис, но в те времена наш народ называл себя Буа-Брюле. Это значит «жженое дерево». А почему они себя так называли, я не знаю. Может, потому, что разводили костры и коптили на них бизонье мясо. А может, потому что кожа у них была темной, как жженое дерево, не знаю.

Ну и в общем, этот Наездник, э-э... он до того отлично ездил верхом, что мог в прериях обогнать любого. Они там устраивали скачки, понимаешь, и он всегда выходил первым. На своем Озерном Короле. Да, и еще у Наездника была винтовка, которую он называл «Ля Птит», то есть Малышка, и он так здорово стрелял, что мог на полном скаку уложить бизона аж за милю, и никогда не промахивался. Наездник был высокий, под два метра, и у него была большая черная борода.

Ну так вот, в тех краях появилась вдруг целая банда англичан − проклятых англе, как их тогда называли, и они решили отобрать у метисов землю и запретить им охотиться на бизонов. А с англичанами подвалила еще и банда аркани.

(− Аркани?)

Это мой папашка так шотландцев называет. Люди из Оркани − так, наверно, переводится. Короче, метисы собрались и говорят: «Пошли они в задницу с этой своей затеей. Приперлись, чтобы землю у нас отобрать и охоту запретить − еще чего!» Поговорили, пошумели, а сами ни хрена не делают. Тогда Тоннер Наездник и говорит: «Давайте будем охотиться на этих англе и аркани, так же как мы охотимся на бизонов. Вперед, ребята!» Они поскакали и видят, возле Ред-Ривер остановилась банда англе, и с ними их наемники аркани.

(− Наемники?! Никогда они не были наемниками!)

Еще как были. А тебе-то не все равно? Это же просто легенда. Короче, Тоннер Наездник и его ребята устроили засаду, а те, дураки, не поняли и прямо туда и сунулись. Тут Наездник и начал щелкать их из своей Малышки, и остальные метисы тоже стрелять принялись. Англичане и аркани пытались отстреливаться, только стреляли-то они дерьмово, и под конец перебили их всех до единого. И тогда один из ребят Наездника сочинил про это песню, только мой папашка ее не помнит. Но он говорил, его отец, Старый Жюль, иногда ее пел.

(− Слушай! Я же поняла. Это, наверно, «Песня Сокола», а та битва − сражение при Семи Дубах, когда убили губернатора.)

Думаешь? Мне и в голову не приходило. Потому что в учебнике все вроде бы не совсем так, как мой папашка рассказывает.

Рассказ Кишки о Тоннере Наезднике и о Пророке

А в другой раз, только это, наверное, уже много позже, потому что Тоннер Наездник стал к тому времени совсем старый, в общем, в другой раз правительственные чиновники вовсе озверели и решили отобрать у метисов все их земли, вообще всё, понимаешь? Чиновники те были подлецы из подлецов, и это уж чистая правда, тут я не сомневаюсь. Они отправили своих людей мерять землю метисов, чтобы твердо знать, сколько себе отхватят, когда ее отберут. И тогда Тоннер Наездник сказал: «Да пошли они к черту!» Он был уже старик и понимал, что быть командиром ему больше не под силу. Но он знал одного человека, который мог повести людей за собой. Тот ждал только подходящего случая. И человек этот был... ну, в общем, его, наверно, можно назвать Пророком. Он был вроде как Пророк, понимаешь? У него был Дар.

(− Какой дар?)

Он умел останавливать на лету пули − в общем-то, наверное, не умел, но многие метисы верили, что умеет. И еще у него был дар видеть. Он видел сквозь стены и видел, какие мысли у кого в голове, и потому знал, кто о чем думает. Он был хоть и метис, но очень образованный. Как ему удалось пробиться в образованные, хоть убей, не понимаю.

(− Это был Риль, да?)

Он самый. Только в учебниках про него наврано. Я, конечно, не говорю, что все было в точности, как рассказывает Лазарус, но учебникам тоже нельзя верить, они врут еще больше, и, главное, там написано, что он был сумасшедший, а это уж совсем вранье.

(− Да, я знаю.)

Ну так вот... Пророк был очень высокий парень, даже выше, чем Тоннер Наездник.

(− А я всегда думала, что он был совсем маленького роста.)

Нет. Очень высокий. И он всегда носил при себе большой крест − тот его вроде как защищал. Очень был религиозный мужик, понимаешь? Ну, короче, наши люди, то есть метисы, ума не приложат, что же им делать, Пророк пытается объяснить им что к чему, но они не очень-то его слушают и сами только охотятся, пьют и баб лапают. Тогда Тоннер Наездник стал ходить по домам и, в какой дом ни зайдет, всех ругает. Вы, говорит, хуже трусливых зайцев, смелости, говорит, у вас ни на грош. Им тогда стало очень стыдно. Они ведь только и ждали, чтобы кто-нибудь велел им оторвать задницу от табуретки и прочистить ружья для охоты на врага. И они поскакали за Пророком и захватили Форт.

(− Но ведь потом Форт у них опять отобрали.)

Да. Правительство послало туда десять тысяч солдат с пушками и все такое. Но на этом дело не кончилось − шиш под нос!

Рассказ Кишки о Старом Жюле и о Войне на Западе

Это случилось еще позже, и не здесь, а на Западе, то ли возле Ку’Апель, то ли еще где-то в Саскачеване, и мой дед, Старый Жюль, который тогда был еще совсем молодым парнем, тоже там был. Он отлично стрелял и решил, что будет сражаться в отряде Пророка, потому что метисы в то время затеяли Войну − они за земли воевали, понимаешь? Здесь-то, на Ред-Ривер, они всю свою землю уже потеряли. И они позвали себе на помощь индейцев − и племена «кри», и всяких других.

(− Большой Медведь. Фунтовик.)

Да, эти вожди тоже с ними были. И многие другие. Очень много. Я их имен не знаю. Стреляли они хоть и не так отлично, как наши люди, но все равно очень неплохо, а главное, было их тьма тьмущая. В общем, как рассказывал Старый Жюль − Лазарус по крайней мере говорит, что дед рассказывал именно так, − когда он туда добрался, дела там шли хорошо. Пророк со своими ребятами и индейские вожди со своими только что в каком− то местечке задали перцу конной полиции, и настроение у всех было распрекрасное. И тут вдруг − что? А то, что правительство вдруг присылает туда свою эту, мать ее за ногу, огромную армию. И у солдат с собой не только простые ружья − как бы не так! У них там все, что доктор прописал. И пушки, и, может, даже пулеметы, если, конечно, их в то время уже изобрели. Ну, метисы тогда пробуют свой старый прием − засаду, как при охоте на бизонов. В общем, Жюль хорошенько закопался в землю, прикрыл яму сверху тополиными ветками и все такое. Сидит себе там и постреливает солдат − может, штук двенадцать успел на тот свет отправить. А тут вдруг Дюмон − был у метисов один такой, вроде как заместитель командира − захотел пойти в атаку всем отрядом, но Пророк не разрешил, потому что он все ходил со своим большим крестом и ждал Знака. От Бога, что да, не знаю. Дюмон прямо бесится, ему до того охота в наступление пойти, аж скулы сводит, но Пророк все тянет и тянет. А Жюль и другие ребята тем временем все солдатиков постреливают. Короче, Пророк с этим ожиданием Знака немного перестарался, потому что тут уж солдаты начали из больших пушек палить. Жюль из своего укрытия так и не вылез, понимаешь? Вокруг крики, стрельба, пушки грохают − он и смекнул, что, если высунется, ему конец. Люди вокруг падают мертвыми. Лошади тоже. Жуть! За лошадей-то как обидно, верно? Они ведь ничем не виноваты, а их тоже убивают. В общем, Жюль подстрелил штук пятнадцать солдат, а потом его самого в ногу ранило. И он потерял сознание.

А когда пришел в себя, видит, он весь в засохшей крови, двигаться не может и лежит все в той же яме под ветками, а наверху бой уже кончился и все давно разошлись. Он целый день так там и пролежал. Из-за раны ему даже пошевелиться было трудно. Но потом кое-как выбрался из ямы и дополз до фермы, где жили наши люди, и на время там остался. Ну а потом в конце концов вернулся сюда и еще привез с собой девушку из саскачеванских метисов. Да, вспомнил − тот, последний бой был возле местечка, которое называлось Батош.

(− Риля повесили. По приказу правительства.)

Да. Повесили. А Дюмон спасся. Так же, как мой дед.

Рассказ Кишки о Дьеппе?

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «ФЛАМИНГО»

В Южной Вачакве расквартировали учебную базу Канадских ВВС, и многие манавакские девушки на седьмом небе от радости. Но не Мораг. Иногда, правда, она ходит по субботам на танцы в клуб «Фламинго» вместе с Джулией или с Евой, которая стала даже по-своему красивой − вся такая беленькая, робкая, Ева, впрочем, не простаивает у стенки ни минуты, потому что блондинки нравятся не только настоящим джентльменам, но и любому прощелыге из этой их вонючей авиации. Мораг многим из них не подходит по росту, и хотя она, конечно, не выше этих парней, но метр семьдесят два все-таки немало, а они предпочитают маленьких, хрупких куколок вроде Евы, потому что на них можно смотреть сверху вниз, и, что им ни скажи, они на все только хлопают ресницами и: «Ой! Неужели? Правда?» Мораг тоже так пробовала, но она из другого теста. Когда ее приглашают танцевать, она либо заводит в конце концов разговор, что отнюдь не повышает на нее спрос, либо замыкается и неприязненно молчит, ненавидя всех этих типов с их напускной развязностью и высокомерным презрением к девушкам, на которых они положили глаз. Будто не бывает так, чтобы оба хотели одного и того же, будто девушка − кобыла, которую выбирают для жеребца.

Да пошли они куда подальше! Даже разговаривают с тобой так, будто ты пустое место; делают вид, что танцуют, а сами так и норовят облапить.

Ее тянет к ним, ее манят к себе эти высокие парни, острый запах их пота. Они волнуют ее. И хочется, чтобы она их тоже волновала.

Когда ее приглашают на танец, она теряется, потому что кокетничать совсем не умеет. Как другие девушки этому учатся? Неужели ей тоже хочется стать дрессированной мартышкой и ходить перед этими кобелями на задних лапках? Гордость говорит: Ну уж нет, ни за что\ А другой жаркий голос твердит: Пробуй что угодно. И она пробует. Какие нужны в таких случаях слова? Ой, да ты это, наверно, всем девушкам говоришь! Не очень-то удачное начало, ведь оба еще не сказали ничего. Ах, как ты здорово танцуешь!

Но подобные слова просто застревают у нее в горле. До чего же нужно дойти, чтобы говорить такое? Парень, с которым она сейчас танцует, тискает потной рукой ее грудь и, шаркая по полу, ведет ее спиной вперед под «Томми Дорси буги».

− А ты не очень-то разговорчивая, − говорит он.

Мораг проглатывает несуществующую слюну. Почему у нее каждый раз так пересыхает горло?

− Куда... куда вас отправят, когда вы кончите здесь учиться?

Летчик перекатывает во рту жевательную резинку и чавкает прямо у нее над ухом, которое настроено на прием его позывных.

− Понятия не имею, − говорит он.

− А как тебе Манавака? − Безнадежная ситуация. Что бы сказала в такой же ситуации Бетти Грэбл? С ее бюстом ей бы и не понадобилось ничего говорить. Хотя Мораг, в общем-то, тоже не доска. Да, но у Б. Грэбл рост не метр семьдесят два.

− Ваш городишко, что ли? Дыра, − говорит парень. − Я-то сам из Калгари. Вот это, я понимаю, город.

− Да, наверно. Я никогда не была...

Нигде. Кроме Манаваки. Ничего, скоро все изменится. Клянусь господом богом и всеми святыми задрыгами-угодни− ками!

− Я не собираюсь здесь застревать, − неожиданно для себя выпаливает Мораг. − Как только скоплю денег, поеду учиться в университет. Школу я уже кончила. Сейчас работаю. В «Знамени Манаваки».

Он молчит. Деловито жует резинку. Мятную.

− Это наша городская газета, − добавляет она.

− Вот как? − говорит летчик. − Что ж, спасибо за танец.

Танцы играют по три подряд. Считается, что с одним партнером нужно протанцевать все три. А сейчас кончился только второй.

Мораг, как подстреленный лось, несется на второй этаж в «Дамскую комнату». Запирается в кабинке. Ее любимое убежище с давних времен.

О сортир, мой верный друг,

Спрячь меня и мой испуг.

Она смеется, но тихо, почти про себя. Могла бы засмеяться и громко, все равно никто не услышит − перед зеркалами кудахчут и щебечут девушки, которые мажут губы уже в сотый раз. А некоторые так весь вечер тут и отсиживаются.

Сегодня, пожалуй, все было даже не так уж плохо, не то что в тот раз, когда, ободренная дружелюбной, немного застенчивой улыбкой своего партнера, она спросила, любит ли он хорошую прозу. Еще чего, сказал парень, как увижу, прямо с души воротит − и объяснил, что вырос на птицеферме и с тех пор вообще никакое зерно на дух не переносит. Он подумал, что она сказала «просо».

Мораг выходит из кабинки. И сталкивается с Евой. Та вся нежная и хрупкая, как чайная роза. В желтой с синим широкой сборчатой юбке − новой. Огромные испуганные глаза глядят на Мораг.

− Ну что еще случилось, Ева? В чем дело? У тебя все в порядке?

− Нет, − говорит Ева. Не плачет и не ноет, как во время оно. Просто глядит, не мигая, будто птенец, который выпал из гнезда и от страха так оцепенел, что даже пошевелиться не может. − Я не хотела тебе говорить. Не знаю, как ты к этому отнесешься. Но... ой, Мораг, я ведь уже на третьем месяце.

− Господи, Ева!

− Что мне делать? − страдальчески шепчет Ева. − Папе я говорить боюсь. Он из меня котлету сделает. Он ведь такой. Ты его знаешь.

− Да. Но послушай, что-то же можно придумать. А тот парень... я хочу сказать...

− Он говорит, с удовольствием бы на мне женился. − Ева вздыхает, теперь уже не так грустно, и даже почти улыбается. − Это он мне купил и юбку эту и блузку. Он от меня без ума. Сам сказал. Я тебя не обманываю.

− Ну так что же?

− У него уже есть жена. В Лосиной Пади, − говорит Ева.

Счастливый конец не для Евы Уинклер, рожденной на страдание, как искры рождаются, чтобы устремляться вверх[20].

Они спускаются вниз. Музыка.

− Ева... я даже не знаю. Просто не знаю, что делать.

Кристи... много лет назад. Пакет в мусорном баке. Я похоронил ее на Избавиловке − от нее же хотели избавиться. Лишняя обуза. Обуза.

Ребенок. Шекспир. Мильтон. Честно говоря, у Евы вряд ли такой родится, но кто знает... Хорошо, пусть это будет даже самый обычный ребенок. Но живой, настоящий, который вырастет, станет взрослым.

− Ты могла бы... в общем, есть же люди, которые берут приемышей.

− Да я не об том переживаю, − говорит Ева. − Я насчет папы боюсь. Он никогда мне такого позора не простит.

Мораг и Ева возвращаются домой вместе. Ева дрожит и тихонько плачет.

И в тот же вечер сама себе делает аборт с помощью разогнутой проволочной прищепки для белья. О чем в ужасе шепотом сообщает Логанам миссис Уинклер и затем возвращается сидеть с Евой, до того напуганная, что ничего толком предпринять не в состоянии. Но позже все оборачивается так, что предпринять что-то просто необходимо.

− У моей дуры девки месячные, совсем разболелась, − орет Гас Уинклер, ломясь среди ночи в дверь Логанов. − Жена говорит, у ней кровь хлещет, как у свиньи недорезанной. Кристи, чего делать-то? Вот ведь бабы проклятущие!

Кристи отвозит Еву в больницу на своем помойном грузовике. Мораг не ложится, дожидаясь, пока он вернется.

Несчастная трусиха... Ева? Да, с одной стороны, трусиха, но с другой? Могла ли Мораг как-то ей помочь? Хоть чем-нибудь? Скорей всего, нет. Но она будет чувствовать себя виноватой всю жизнь. И никогда ей от этого чувства не избавиться. Каково теперь будет Еве? Если она выживет.

− Выживет, − говорит Кристи, вернувшись. − Доктор Кейтс говорит, будет жить. Может, оно и к лучшему, хотя очень сомневаюсь. Детей у нее теперь никогда не будет. Может, оно тоже к лучшему. Эх, Мораг. Что за жизнь такая, язви ее в кочерыжку!

− А что доктор Кейтс сказал Гасу?

− Что у девчонки анемия, потому и кровотечение.

− А Гас поверил?

− Конечно, поверил. Старина Гас никогда не отличался большим умом. Тупой, как баран, и слава богу.

− А что сделали с...?

Водянистые голубые глаза Кристи посуровели и с каждой секундой все больше наливаются кровью.

− Когда мы вернулись, я поговорил с ее матерью, пока Гас орал на мальца. Ты, Мораг, не беспокойся. Все, что нужно, будет сделано.

Значит, на неофициальном городском кладбище снова будет пополнение.

Когда Ева наконец возвращается из больницы, она ходит, немного сутулясь. Нанимается работать прислугой. Пройдет время, и на ней, может быть, женится какой-нибудь не слишком привередливый парень. А может быть, и нет.

Мораг вспоминает, что было у нее самой два года назад, думает о том, как она рисковала, как ей хотелось пойти на этот риск и что могло бы случиться, если бы все тогда вышло иначе. Ведь тогда она о таком и думать не думала. Зато сейчас думает. И уж одно она теперь знает твердо: она не позволит себе ничего − ничего, − что могло бы поставить под угрозу ее план вырваться из Манаваки. Вырваться на ее собственных условиях, а не на тех, которые навяжет ей этот городишко.

Но все равно это нечестно. Да, нечестно. Думать о последствиях должен мужчина, а если он не думает, влипнешь, сестренка, как пить дать. Есть, конечно, разные другие способы. Но если ты не замужем, как ты о них узнаешь и как достать эти таблетки или что там еще нужно? В большом городе, наверное, можно, но здесь-то откуда взять?

Жюль?

Она вспоминает, как тогда было, вспоминает его тело. И в ней снова − как теперь бывает все чаще − вспыхивает желание. Но увы. Ничего тут не поделаешь. На ее письма он не отвечает. Да и жив ли он? Никаких сообщений. Никаких известий. Она каждый раз очень внимательно читает списки погибших.

Когда она была маленькая, она думала, что, как только станет взрослой, все будет хорошо, потому что никто не будет ей говорить, что она должна делать. А сейчас ей хочется, чтобы кто-нибудь − кто угодно − подсказал, как ей быть.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «ЗНАМЯ МАНАВАКИ»

Работать под началом Лэклена Маклэклена, издателя и владельца «Знамени Манаваки», не так уж трудно, хотя иногда не знаешь, чего от него ждать. Он крупный, крепко сбитый мужчина, совершенно лысый, если не принимать во внимание седой клочок волос на затылке. Даже летом ходит в плотных мохнатых твидовых костюмах. По утрам у него часто трещит голова с похмелья, в таких случаях он закрывается у себя в кабинете, пьет «алка-зельцер» или кока-колу, и беспокоить его можно только по вопросам безотлагательного характера, а их бывает немного. Не считая трех наборщиков, штат его газеты состоит только из Мораг. До недавнего времени Лэклен управлялся с газетой в одиночку, но гибель сына его подкосила. Вначале Мораг побаивалась его и робела, потому что он никогда не улыбается и, уж конечно, не смеется. Но теперь они прекрасно ладят. Как и все в городе, она зовет его просто Лэклен и в тяжелые дни приносит ему из аптеки «алка-зельцер».

В редакции у Мораг свой собственный стол. Дубовый, с убирающейся, как у бюро, крышкой и с выдвижными ящиками. И пишущая машинка. Все как у настоящего репортера. Печатать она научилась еще в школе, в старших классах. Наборщик Джок Макрей научил ее читать гранки. Когда у Лэклена нет настроения, Джок делает за него макет газеты и обучает этому ремеслу Мораг. Мораг пишет или переписывает:

Некрологи

Сообщения о заседаниях муниципалитета

Заметки об официальных обедах в Деловом клубе

Заметки о собраниях женской организации «Дочери Империи»

(эти дамочки все как одна щеголяют в шляпах, похожих на блюдо с фруктовым салатом)

Заметки о заседаниях школьного попечительского совета Новости (как-то: несчастные случаи, увечья, пожары на фермах от удара молнии и т. д.)

Сообщения с мест (из Южной Вачаквы, из Фрихолда и т. д.)

Большую часть этих заметок пишут люди, которые лично присутствовали при том или ином событии, и все эти материалы поступают к Мораг. Она их переписывает в «газетном стиле», которому ее научил Лэклен. Но переписывать «сообщения с мест» из Южной Вачаквы и из Фрихолда ей не разрешается.

Миссис Г. Пирл, вдова покойного Генри уважаимого фермера правела уикенд в гостях у сына своего Саймона с женой в Манаваке и хорошо все правели время на чаипитии в ее честь у миссис Кейтс супруге дохтора Кейтса сына покойного Элвина Кейтса в Южной Вачакве Миссис Кейтс падала на стол красные розы в серебреной карзинке и четыре вида пиратов. Рады что вы хорошо погостили миссис Пирл и с возвращением вас обратно!

Мораг считает, что все со смеху подохнут.

− Лэклен... можно я это перепишу? Я серьезно.

У Лэклена сегодня опять тяжелое утро, но он отважно борется с головной болью, тошнотой и с судорогами, сводящими различные части его организма.

− Им не нужно, чтобы их переписывали, Мораг. Они хотят, чтобы мы печатали, как написано у них. Можешь подправить знаки препинания, грамматику и орфографию. Но не больше. Если мне не изменяет память, я тебе уже объяснял. Господи помилуй, у меня сегодня все симптомы беременности − правда, не думаю, чтобы у беременных женщин к тому же и лицо перекашивалось. И ощущения, что сейчас глаза вывалятся, они, наверно, тоже не испытывают. Mea culpa[21]. Оставь эти заметки в покое, прошу тебя.

− Но...

− Что «но»? − Лэклен не повышает голоса, но в тоне слышится угроза.

− Из-за таких заметок «Знамя» выглядит как... в общем, как провинциальная газетенка.

− Да что ты говоришь? А «Знамя» и есть провинциальная газетенка. И если ты думаешь, что стиль твоей прозы намного лучше, чем стиль этих заметок, я тебе, девочка, могу сказать только одно: запомни, люди, которые их пишут, знают столько всего, что дай бог тебе за всю твою жизнь столько узнать. Да, может быть, они не очень поднаторели в словесности, но, если ты когда-нибудь посмеешь их презирать за то, что у них, в отличие от тебя, нет литературных способностей, берегись, ибо обречешь свою душу на вечные муки. Ты понимаешь, о чем я говорю?

Мораг смотрит на него во все глаза, злится, ей и неловко, и обидно, и в то же время она отчасти понимает его.

− Да. Понимаю, наверно. Меня саму здесь многие презирают. Но я никого презирать не собираюсь, Лэклен.

− Да? Тогда на всякий случай еще раз хорошенько подумай, чтобы у тебя не было никаких сомнений. И бога ради, не считай себя жертвой. Никто тебя силком здесь не держит. Двери открыты. Не всем так везет. Я знаю, о чем я говорю. Ну что ты сидишь? Пошла вон! Иди, скажи Джоку, пусть сделает макет рекламы для распродажи в «Симлоу». Скажи: газетной гарнитурой и зеленой краской. Не той, рвотной желтой, а зеленой.

− Лэклен, может, кофе сварить?

− Вон отсюда! − пыхтит Лэклен. − И принеси мне четыре таблетки аспирина и бутылку холодной кока-колы. Нет, лучше две. Скажи Миклошу, пусть вычтет из того, что он мне должен, мошенник!

Дамы из Виннипегского отделения «Ассоциации малых союзов»[22], заботясь о просвещении местных жителей, привезли в Манаваку выставку репродукций, и Мораг разглядывает картинки, бродя по церковному подвалу, куда раньше приходила заниматься в воскресной школе. Женщина лет тридцати, в шелковистой зеленой юбке и синей шерстяной «двойке», с ниткой жемчуга на шее (интересно, жемчуг настоящий?), сидит у входа и благосклонно улыбается посетителям − пока на выставку пришло лишь три человека. Все это очень стыдно и неловко.

И вдруг...

На картинке изображена голова девушки − черты лица до того тонкие, до того прекрасные, что первая же мысль: такое лицо могло бы быть у ангела или у богоматери, если бы они действительно существовали. Ее взгляд направлен прямо на тебя, глаза в глаза, и в нем ни тени робости или страха. Волосы − про них можно сказать «шелковые кудри», как называли волосы красавиц в старинных легендах или в балладах; длинные струящиеся завитки, светло-медные, наполненные солнцем и солнцем рожденные. Как королева из древних стихов, как молодая королева, жена Кухуллина, женщина, которую все мужчины боготворили.

Мораг долго стоит и смотрит.

− Прелестно, правда? − говорит дама в «двойке» и жемчугах.

Прелестно. Ну и слово. Говорить так − все равно что лепить образ Божий из пастилы. Впрочем, слово «прекрасно» не намного лучше. Какими словами описать это лицо и то, что прячется за этими глазами? Но должны же быть слова. А если их нет? От одной этой мысли на душе становится тревожно. Так бывает, когда вдруг подумаешь, что на самом-то деле Бог не видит, как «малая птица падает на землю»[23].

Мораг возвращается в редакцию «Знамени» и четыре раза переписывает свою заметку о выставке. Наконец показывает ее Лэклену. Он внимательно читает. Потом поднимает глаза.

− Очень неплохой репортаж, − говорит он. − Только... Мораг, этот портрет нарисовал вовсе не художник из Виннипега, и это не новое произведение. Это часть большой картины. Называется «Рождение Венеры». Написал ее художник по фамилии Ботичелли. Очень давно. В Италии. Я принесу тебе одну книгу, там все об этом написано.

Мораг хватает свою заметку и мнет странички в комок.

− Тебе надо было только чуть-чуть подправить, − не глядя на нее, говорит Лэклен.

− Нет!

− Упрямая ты, − говорит Лэклен. − Из-за своего упрямства еще хлебнешь. Что ж тут стыдного, если ты чего-то не знаешь? Ты не одна такая.

− А вот тут вы и ошибаетесь, − говорит Мораг.

Ее заметка остается неопубликованной. Но когда Лэклен приносит обещанную книгу, Мораг долго ее листает.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «ВНИЗУ, В ДОЛИНЕ...»

(третья серия)

Зима, снег поскрипывает и сухо хрустит под ногами даже на Проспекте, где находится редакция «Знамени». У Мораг новые кожаные сапожки на меховой подкладке и серое твидовое пальто с настоящим мутоновым воротником, но, когда на улице минус тридцать, от холода не спасешься.

Лэклен уже в кабинете. Он вызывает ее к себе.

− Мораг, внизу, в долине, был пожар, сгорела старая хибара Тоннеров. Старшая дочка − как бишь ее звали? − и двое ее детей выбраться не успели. Давай-ка отправляйся туда и разузнай, что к чему. Руфус Нолан вызвал конную полицию, но сам тоже там будет − он тебе все расскажет.

До Мораг не сразу доходит, что значит «не успели выбраться». Но потом она понимает.

− Лэклен... а Пикетта и ее дети... они что?..

− Погибли. Думаю, что так.

− Я не могу туда идти, Лэклен.

− Почему это вдруг? Вполне можешь. А назад тебя кто-нибудь подвезет... Руфус или кто-нибудь другой. Это не так далеко.

− Я... я не хочу туда идти, Лэклен.

− Тьфу ты господи! Конечно, не хочешь. А кто хочет? Но ты же сама все время говоришь, что «Знамя» не должно быть похоже на мелкую провинциальную газетенку. Вот тебе и случай написать настоящий репортаж. Давай, не рассиживайся.

На окраине городка ветер усиливается, он пронизывает ее насквозь, пока, увязая в снегу, она идет по дороге через долину. Голые черные ветви после вчерашней метели укутаны пухлым снегом, и в другое время она бы с удовольствием любовалась этой белизной.

С тех пор как Пикетта вернулась в Манаваку, Мораг несколько раз случайно встречалась с ней на улице. Они только бросали друг другу: «Привет! «, и больше ни слова. Пикетта, когда-то такая худенькая, превратилась в бесформенную толстуху с раскачивающейся походкой типичной алкоголички. Несколько раз ее, как прежде ее отца, отводили в участок за то, что она скандальным образом изливала боль своей души в общественных местах, как правило осыпая непристойностями первого встречного. Муж Пикетты смылся и, как когда-то предсказал Кишка, бросил ее с двумя детьми: у нее было два сына, одному, наверно, годик, другому года два − оба очень маленькие, с большими серьезными глазами. Но из-за чего так сложилось, в чем причина? Или, может быть, все пошло кувырком так давно, что теперь и не докопаешься?

Мораг могла бы по крайней мере поговорить с ней. Но Пикетта не стала бы ее слушать. Откуда Мораг это знает? Знает, и все.

В долине ни шума, ни криков. Валентина (Вэл) после возвращения Пикетты ушла из дома, так что два младших брата остались теперь без присмотра, и сейчас, подойдя ближе, Мораг видит, как мальчики бредут к хибарке Жюля, которую огонь не тронул. Никто не плачет. Морозный воздух словно оцепенел.

Дом Тоннеров − и первая хибара, и более поздняя пристройка Лазаруса − сгорел дотла, сейчас здесь только беспорядочная куча еще дымящихся обгоревших досок и искореженные куски почерневшего металла. Руфус Нолан, большой и неуклюжий, обалдело стоит в своей синей шинели и дурацкой форменной фуражке. Городская пожарная команда уже уезжает. Делать им здесь больше нечего. Конная полиция, судя по всему, тоже побывала здесь и ускакала восвояси.

− Что же случилось, мистер Нолан?

− Да, наверно, из-за печных труб, они ж у них были старые как мир, − говорит Руфус. − Лазаруса и мальчишек дома не было. А дочка его, должно быть, напилась. Все сгорело в один миг, как хворост.

Лазарус одиноко стоит в стороне, лицо у него совершенно пустое, не выражает ничего. Он глядит на Мораг и не видит ее.

Доктор Кейтс разговаривает с Нийлом Камероном, похоронщиком. Машина «скорой помощи» не приехала. Вместо нее приехал Нийл на своем старом, черном похоронном лимузине.

− Осматривать их не имеет никакого смысла, − говорит доктор Кейтс. − Даже на расстоянии все понятно.

В морозном воздухе висит густой запах гари. И еще какой− то другой запах, сладковатый, тошнотворный.

− Кому-то придется вместе со мной пойти туда и вынести их, − тихим суровым голосом говорит Нийл Камерон.

Он стоит без шапки, высокий, нервно приглаживает светло− каштановые волосы рукой в шерстяной перчатке и смотрит на кучу почерневших обломков, на развалины хибары, где жили три поколения Тоннеров. Мораг тоже смотрит туда и вдруг понимает, что лежит под этими обломками. Перед глазами только обугленный металл и обожженное дерево, но ведь там лежит еще и другое.

Жженое дерево. Буа-Брюле.

Лазарус, тяжело переставляя ноги, подходит к мужчинам.

− Пойду я, − говорит он. − Это ж мои там.

Лицо у Нийла Камерона на миг перекашивается, будто от невыносимой боли. Он качает головой.

− Одному там не справиться, − говорит он. − Лазарус, возьми-ка носилки за тот конец, а я − за этот. Где простыня, черт ее побери? А, вот она.

Мораг отворачивается. Ее рвет, ее вывернуло наизнанку. Когда она наконец снова в состоянии повернуться, дело уже сделано и задние двери лимузина закрыты. Нийл Камерон подходит к ней и, обняв одной рукой за плечи, помогает ей разогнуться, заставляет встать прямо.

− Господи боже мой! Мораг Ганн, ты что тут делаешь?

− Лэклен... он же не знал, что будет так...

− Лэклен совсем с ума спятил, − зло говорит Нийл Камерон, − можешь ему так и передать. Тебя подвезти? Нет? Ну да, конечно... извини, Мораг. Я не сообразил. Я забыл, что пожарные уже уехали.

Из машин здесь остался только похоронный лимузин. Доктор Кейтс приехал вместе с Нийлом Камероном. Руфуса Нолана привезли уже исчезнувшие конные полицейские, и сейчас он залезает в лимузин.

− Ничего, мистер Камерон. Я знаю, вы... в общем, ничего страшного. Я дойду пешком.

Он поворачивается к Полу Кейтсу.

− Ладно, Пол. Поехали.

Доктор Кейтс стоит бледный, вид у него совсем больной.

− Знаешь, Нийл, я, можно сказать, даже рад, что с нами нет Юэна. Ведь он когда-то вылечил этой девушке ногу.

Он говорит о докторе Маклауде, который умер несколько лет назад. Именно доктор Маклауд сумел справиться с костным туберкулезом, разъедавшим ногу Пикетты, именно он сделал так, что Пикетта смогла нормально ходить. И танцевать (недолго). И понравиться Элу Каммингсу.

− Думаю, кроме него, в нашем городке никто этой девушке за всю ее жизнь не сделал ничего хорошего, − горько говорит Нийл Камерон.

− Может, надо что-то сказать Лазарусу? − спрашивает доктор Кейтс, и кажется, что этот вопрос он задает себе.

− А что тут скажешь? − отвечает Нийл. − Теперь уже поздно что-то говорить. Залезай в машину, Пол.

Черный лимузин отъезжает. Мораг поворачивается и идет по дороге обратно. Оглянувшись, она снова видит Лазаруса.

Он по-прежнему стоит один в снегу.

В редакции. Лэклен наливает в стакан джину и, не говоря ни слова, протягивает его Мораг.

− Звонил Нийл, изругал меня на чем свет стоит, − говорит он наконец. − Ты извини, Мораг. Я сразу не сообразил...

− Я понимаю.

− А второй дочки там разве не было? Той, что помоложе.

− Вэл? Она давно отсюда уехала. Я не знаю, где она сейчас.

− А старший сын? − спрашивает Лэклен. − Он где, ты знаешь?

− Он был в Дьеппе, − говорит Мораг. − Но, кажется, не погиб.

Тут только она вспоминает, что в Дьеппе у Лэклена погиб сын. И вдруг, сама того не ожидая, она закрывает лицо руками и, уронив голову на письменный стол, плачет, как, насколько ей помнится, не плакала еще никогда, плачет так, будто лишь слезы и страдание способны спасти ее и сохранить ей жизнь.

В репортаже Мораг упоминает о том, что дед Пикетты сражался в отряде Риля в Саскачеване в 1885 году во время последнего восстания метисов. Но Лэклен эту строчку вычеркивает и говорит, что в Манаваке многие даже сейчас сочтут, что Старый Жюль воевал не с теми, с кем надо.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «НАЧАЛО И КОНЕЦ, ИЛИ НАОБОРОТ»

Война кончилась. Один за другим возвращаются парни, которым посчастливилось уцелеть. Осенью Мораг уедет из Манаваки, она будет учиться в университете, она подкопила денег, добавив, сколько могла, к той сумме, которую положил в банк на ее имя Генри Пирл после продажи пианино Луизы Ганн и всего остального, что он успел вывезти из дома Ганнов, прежде чем ферму прибрала к рукам компания, давшая Ганнам деньги под закладную.

Она вырвется из Манаваки. Наконец-то. Наконец-то. Настроение праздничное. И в то же время мучает чувство вины.

Прин теперь еле двигается, почти не встает со своего кресла и с каждым днем становится все тучнее и тише, жизнь если еще и теплится в ней, то только где-то в глубине ее сознания. Мораг больше не пытается с ней заговаривать. Доктор Кейтс говорит, что у Прин преждевременное одряхление и он не знает, как ее лечить. Прин иногда еще в состоянии сама умываться и ходить в туалет, но одна подняться по лестнице уже не может. Кто будет в доме готовить, когда Мораг уедет? Это придется делать Кристи.

А Кристи тоже не в лучшей форме. Пьет он теперь совсем мало, но его странные припадки участились. Иногда Мораг с досадой думает, что он вызывает их нарочно. Раньше ему в этом помогало красненькое. Теперь же и помощь не нужна. Первая стадия припадка − нескончаемые монологи. Музыку волынки иногда называют «речистой», этот эпитет в полной мере относится и к Кристи. Человек-волынка Кристи Логан. Ревет, орет, что-то выкрикивает и при этом расхаживает по кухне: налево − пиброк, направо − боевой марш и так далее. Притворяется. Симулянт. Кого он хочет обмануть?

С годами Кристи усох и отощал еще больше, адамово яблоко у него в горле дрыгается резче и заметнее. Ходит он все в том же старом драном комбинезоне и очень редко переодевается во что-нибудь другое, хотя комбинезон насквозь провонял Избави− ловкой.

− Мой род − великий род, − заявляет он. − Логаны из Истер-Росса − это был славный, великий род, язви его в кочерыжку. Чту Доблесть Моих Предков. Прекрасный девиз.

− Ладно тебе, Кристи.

− Помни Ущелье слез! − орет Кристи. − Таков был наш боевой клич. О господи! Нет, ты подумай. Ущелье слез. А герб-то какой! Сердце, пронзенное гвоздем с креста господня. Насквозь. Всегда хотел узнать: если сказано, что пронзенное, зачем потом добавляют «насквозь»? Так, видно, и не узнаю, потому что не осталось никого, кто бы мне объяснил.

− Неужели тебе это так важно, Кристи? Все ведь было очень давно.

У Ганнов нет ни герба, ни девиза, ни боевого клича, так по крайней мере утверждает старая книга, которую Кристи и сейчас еще иногда извлекает на свет божий. Нет − ну и не надо. Старые дурацкие бредни − вот что это, и ничего больше.

− Для меня − важно! − вопит Кристи. − Клянусь небесами, полночными звездами, собственной правой рукой и самим Крестом Господним, истинно говорю тебе, что для меня это, черт побери, очень важно! Во что я превратил свою жизнь, Мораг? Эх, пресвятые задрыги, язви вас всех в кочерыжку! Я ведь думал, нет ничего в этой жизни стоящего. Должно быть, я ошибался. Ей-богу, ошибался! Я опозорил своих предков. Беги отсюда к чертовой матери, Мораг, слышишь меня, беги и добейся хоть чего-нибудь! Я-то думал, на свете есть лишь одна чистая работа − выгребать грязь. И я сам выбрал себе этот удел. А теперь вижу, что все мы все равно барахтаемся в этой грязи, и я в том числе. Это все гордость моя виновата, теперь-то вижу.

Гордость? Чем он гордится? Тем, что стал Выгребалой, Хранителем Избавиловки? Сегодня он что-то совсем свихнулся.

− И да буду я прощен! − завывает Кристи во весь голос. − Да буду я прощен, только будь я проклят, если знаю, у кого мне просить прощения. Потому что в этом треклятом мире нет прощения. Никому.

− Ш-ш-ш. Успокойся, Кристи. Тихо.

− И все эти истории, которые я тебе рассказывал. Ты ведь даже не понимаешь, зачем я их рассказывал.

О господи! Опять все сначала.

− Кристи, хватит.

− Я хотел как лучше, Мораг. Вот тебе и надпись на могиле − страшнее не придумаешь. Здесь лежит Кристи Логан... Он хотел как лучше. А поди проверь!

Причитает, мычит, бормочет. А потом затихнет на несколько часов, будет сидеть и трястись, пока припадок не кончится.

Мораг выходит на улицу, в мягкий летний вечер. Идет в кафе «Регаль» за сигаретами и в дверях сталкивается с каким-то парнем. Останавливается, вглядывается. Кишка Тоннер.

− Жюль? Жюль!

Он в гражданском: серые фланелевые брюки, серый спортивный пиджак, пижонская серая фетровая шляпа сдвинута набок. Все то же угловатое смуглое лицо и раскосые глаза. Но только стал старше. Другой. Он усмехается. Ни один из них не делает шага навстречу.

− Да, он самый. Позавчера вернулся. Как жизнь, Мораг? А ты изменилась.

− В каком смысле?

− Не знаю. Старше стала. Не постарела, а стала старше. Выглядишь шикарно.

− Жюль... ты останешься здесь?

− Кто, я? Смеешься? Я приехал просто посмотреть... ну, в общем, как тут всё. И сразу же уеду.

− А как... как твой отец?

Жюль не смотрит ей в глаза.

− Не ахти. Страшная все-таки была история.

− Да. Я... я очень тебе сочувствую.

− Я слышал, ты была там... Вэл прислала мне вырезку из «Знамени».

− Да.

− А ты... − Он внимательно, почти сердито шарит глазами по ее лицу. − Ты видела их? Лазарус не желает ничего мне рассказывать. Ты ее видела, Мораг?

Мораг секунду колеблется, ей хочется сказать: да, видела, Пикетта задохнулась сразу же, огонь обошел ее стороной... Но произнести это она не в силах. Он все равно не поверит.

− Нет. Видели только Нийл Камерон и твой отец. Они вошли туда и... ну ты понимаешь.

Жюль кивает.

− А дом?.. Пожар был сильный?

− Да. − Это все, что она может сказать.

Она покупает сигареты и идет с ним по Проспекту. Он не пытается взять ее под руку, он к ней даже не прикасается.

− Я после Дьеппа все газеты проверяла, − говорит она. − Боялась, вдруг ты...

− Да... Но вообще-то там все было не совсем так, как в газетах писали. На войне каждый думает только о том, как остаться в живых. А в тот день некоторые ребята так струхнули, что даже об этом не думали. А есть такие, кто думает о самых близких своих друзьях... когда с теми что-то случается, понимаешь?

− Но ты-то не из таких?

− А у меня близких друзей нет и не было, − беспечно говорит Жюль. − Я, что называется, одинокий волк.

Банально. Но верно. Он действительно одинокий волк. Он отстранил себя от этого городка, от Мораг, от всего на свете, может быть, даже от себя самого.

− А... налет длился долго?

− Очень. Казалось, сто лет. На деле же всего часа два. Точно сказать не могу. Сам не знаю. Все было будто во сне. Мы там все вроде как с ума сошли. Только смотришь и думаешь, эге, вот и Джон Лободяк накрылся. Тогда, правда, как-то не сразу доходило.

− Ты видел, как погиб Джон?

− Да. Он рядом со мной стоял. Ему в живот попало. Все потроха вывалились, он пытался их руками удержать, но они... выскальзывали. Видела когда-нибудь пристреленного суслика?

Да... да... когда?.. не помню... кровавые извивающиеся кишки... простыни... когда это было?.. сон?

− Жюль... умоляю. Не надо.

В первый раз за все это время он прикасается к ней. Обнимает ее рукой за плечи. Ей хочется прижать его к себе. Но она застыла. Не может. Почему?

− Да, так и было. Как будто суслика пристрелили. И так же потроха наружу. Только глаза совсем не как у суслика.

− А как у кого?

− Как у лошади, когда конюшня горит, − сухо говорит Жюль.

Вечно эти лошади. Для мужчины, выросшего в прериях, лошадь − мерило всего. Мерило сравнения. Конь − живой ли, умирающий ли − божество.

Джон Лободяк... он был красивее своего младшего брата... в тот субботний вечер он выставил их из машины, чтобы отвезти домой свою девушку.

− Ладно, не будем, − говорит Жюль. − У тебя-то что слышно?

− Осенью уезжаю в Виннипег. Буду учиться в университете. Сюда больше не вернусь.

− Неплохо придумала. − Он убирает руку с ее плеча. − Значит, решила в университет, а потом замуж за богатого профессора, так, что ли?

− Понимаю, о чем ты. Но я так не думаю. А ты чем решил заняться?

Жюль пожимает плечами.

− Откуда я знаю? Мне все равно. Может, что-нибудь подвернется. Ничего особенного не жду. Я не такой, как ты.

Это правда. Он не такой. Она цепенеет.

− Ты как Кристи. − Что ей слышится в собственном голосе? Укоризна? Разочарование?

− Ничего подобного, − говорит Жюль. − Просто я такой же, как... да ну, неважно. В общем, у тебя все будет хорошо.

− С чего ты решил?

− У тебя на лице написано. И я это чувствую. Ты своего добьешься, Мораг.

− Чего своего?

Жюль останавливается. Они дошли до Горной улицы. Он не пойдет с ней домой. Он улыбается, но не так, как когда-то, не улыбкой заговорщика. Не то чтобы неприязненно, но почти. Для него она теперь по другую сторону баррикады. Отныне они живут в разных мирах.

− Не знаю, − говорит он. − Зато ты, думаю, знаешь. Ладно, счастливо. Еще увидимся, да?

И уходит. Не оглядываясь, как и тогда.

Мораг думает о нем, правда, не очень долго. Не будет она о нем думать. Не будет. Ей надо думать о другом, надо готовиться к отъезду. Теперь ведь уже скоро. Очень скоро.

Ночь. Паровозный гудок зовет ее: Туда! Ту-у-да! Ту-у-у-да-а-а!

Глава пятая. Земля обетованная

Мораг сидит в кухне за столом, перед ней блокнот, в руке шариковая ручка. Но она не пишет, глядит на реку.

Каждое утро это было пыткой: чтобы начать работать, требовалось невообразимое усилие воли, но одной воли всякий раз было мало, и написать первые строчки помогала лишь слепая вера в себя.

Прошлой ночью она не спала до трех часов, в мозгу раскручивались длинные и поразительно яркие киноленты. Подняться и записать не было сил, но выключить жужжащий в голове проектор и заснуть она тоже не могла. Поэтому все же встала и нацарапала в блокноте ключевые слова, чтобы не забыть. А сейчас, глядя на эти «ключи», недоуменно гадала, какие такие замки должны были они отпереть.

Иерусалим. Иерусалим? С чего это вдруг? Забыла напрочь. Что она хотела вложить в это слово?

Вчерашняя открытка Пик. Без обратного адреса. Не надо об этом думать. Мораг не хотела давить на психику Пик, но пусть и Пик, по крайней мере сейчас, не давит ей на психику. И все− таки могла бы написать поподробнее. Чушь. Много ли подробных писем Мораг написала Кристи и Прин, уехав из Манаваки? Но то было совершенно другое дело. А собственно, почему?

К реке длинной дугой спускается полоса травы, позабывшей, когда ее косили в последний раз. Вяз под окном по-прежнему жив, хотя неизвестно, сколько ему еще осталось. Юные кедры легкими пушистыми копьями тянутся вверх. Огороженный клочок земли, где когда-то, бог знает сколько лет тому назад, Сара Купер однажды начала разбивку огорода. Теперь все заросло высокими колосистыми сорняками, дикими цветами, самыми разными − как же их здесь много! − видов двенадцать, не меньше. И фиолетовый чертополох, царственный, гигантский. И вон те цветы, похожие на бледно-желтый «львиный зев», они называются «льнянка» или (по Катарине Парр Трейл) «яйца-с− маслом». А в конце лета зацветал золотарник − «золотая розга». И еще вон те розовые − как же они называются? − и те, оранжево-коричневые, с мягким пушком, их называют «ястребинка» или − ха-ха! − «помазок дьявола». Птицы любили это место, особенно щеглы − здесь был их ресторан, столько разных деликатесов. Мораг этот клочок земли казался необыкновенно роскошным садом, где садовником был сам Бог. Катарина Парр Трейл, вероятно, была бы в корне не согласна с такой точкой зрения.

Мораг: Послушайте, Катарина, оставьте меня сегодня в покое, ладно? Да, да, я понимаю. Вы знали о диких цветах столько, сколько я за всю свою жизнь не узнаю. Вы, конечно, скажете, что диких цветов полно в лесах, лугах и так далее и совсем необязательно отдавать им половину участка. Вы бы трудолюбиво выращивали здесь репу, морковку, горох, красную фасоль и другие питательные овощи, в точности как Моди Смит. А я... я не похожа ни на вас, пионеров прошлого, ни на этих новых первопроходцев. Но Моди хотя бы не пытается в отличие от вас давать имена диким цветам. Как, должно быть, прекрасно дать имя цветку, который раньше не назывался никак. Будто при сотворении мира. Какая власть! Какой восторг! Нарекаю тебя «яйца-с-маслом»!

Катарина П. Трейл: Вы, как всегда, преувеличиваете, моя дорогая Мораг. Я, как вам известно, умудрялась и писать имевшие некоторый успех книги, и одновременно возделывать свой участок, а также воспитывать детей, коих родила я девять и семеро из них выжили. Не сомневаюсь, моя дорогая, что, если бы вы разбили фруктовый сад, строчки из-под вашего пера потекли бы вскоре так же плавно, как вот эта река, на которую обращен ваш взор.

Мораг: Вы правы, миссис Трейл. Вы совершенно правы. Но дело в том, что мне не хватает вашей веры. В Книге Иова сказано: «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки»[24]. Почему-то мне это больше не кажется само собой разумеющимся. Да, мне недостает веры, но, Катарина, будем откровенны: если бы у меня совсем не было веры, я бы не писала вообще, более того, я бы ни с кем не разговаривала, я бы замолкла навсегда, и мое молчание было бы отнюдь не вариацией на тему Дж. М. Хопкинса[25] «Пой мне, избранник молчаливый» − я бы замолкла в другом смысле, вы меня понимаете? А то, что видят мои глаза, меня мало обнадеживает. Подозреваю, что у вас такой проблемы не было, хотя наверняка были другие проблемы, о которых вы умалчиваете. Ваши глаза видели перед собой Священный Иерусалим, землю обетованную, изобильную молоком и медом и доступную любому, по крайней мере тому, кто не боялся натереть на руках мозоли. В этой реке в те времена не плавали пластмассовые бутылки из-под молока. Водоросли еще не отнимали воздух у рыб. Сазаны не выпрыгивали из воды трепещущим серебряным полумесяцем. Мои внуки будут спрашивать: «А что значит «рыба»?» И будут щуриться сквозь пучеглазые очки противогазов. Кто тогда будет рассказывать детям древние легенды? Пик в свое время спрашивала: «Что такое «бизон»?» Сколько утечет жизней и слов, прежде чем дети спросят: «Что значит «листья»?» О святая Катарина! Где же ты сейчас, когда ты так нам нужна?

К. П. Т.: Я просто жду.

Хлопнула затянутая проволочной сеткой дверь, и кто-то вошел. Но не воскресшая К. П. Т.

− Мораг, ты что, снова разговариваешь с этой твоей приятельницей? − осведомился Ройланд.

Она подняла на него глаза. Большой, сгорбленный, седой. Адская жара, а на нем, конечно же, как обычно, клетчатая фланелевая рубашка. Аккуратная седая борода слегка развевается от влажного горячего ветра.

− Да. Снова ты меня застукал.

− Ты слишком много времени проводишь одна. Я уже, кажется, говорил.

− Ройланд, даже если бы вокруг меня маршировали толпы со знаменами, я бы все равно продолжала разговаривать с призраками. Вчера получила от Пик открытку. Показать?

− Конечно. Давай.

Открытка: Вид ванкуверского порта, сфотографированного с крыши какого-то здания в западном районе города. Множество катеров, теплоходов, пестрых судов и суденышек разных типов и размеров. На заднем плане высокие дома. Вода неестественно синего цвета.

На обороте, без адреса отправителя, следующий текст:

Город − конец света! Любому сразу лепят ярлык. Все прямо как у Мэтью Арнольда[26]. Мы с Гордом разные, так чего ради стараться? Я в полном порядке, так что не гони волну. Скажи Тому, что чайки здесь − обалдеть.

Целую, Пик.

− Надеюсь, тебе это говорит не больше, чем мне, − сказала Мораг. − Иногда мне кажется, я ее понимаю, а иногда − нет. Сама знаю, это неизбежно, но все равно мучаюсь. Знаешь, Ройланд, мы привыкли считать, что есть всего одна планета, называемая Землей, а ведь их тысячи, даже миллионы... это все равно что жить внутри змеи, которая то и дело меняет кожу, но все ее прежние оболочки так с ней и остаются. Ты живешь внутри этого существа долго, и тебя потрясает, когда ты вдруг обнаруживаешь, что, оказывается, живешь уже в одной из омертвевших оболочек, и иногда тебе удается прикоснуться к существу, которое тебя отторгло, и понять его в его новой ипостаси, а иногда не получается.

− Пик скоро вернется, − сказал Ройланд, − а уж потом уедет навсегда. Рад буду снова ее повидать. Я сейчас в город еду. Тебе ничего не надо?

− Нет... но все равно спасибо. И за то, что успокоил, тоже спасибо. Я серьезно.

Когда Ройланд ушел, Мораг достала вчерашнюю газету и снова развернула ее.

Там была фотография Брука. И заметка о его новом назначении. Теперь он уже не просто заведующий кафедрой английского языка и литературы, подымай выше − ректор университета. Вот так-то.

Боже мой, какой он до сих пор красивый мужик.

Еще одна скинутая кожа прежней жизни. И все начало раскручиваться снова, опять и опять, как уже много лет подряд, и фильм этот, наверно, кончится только вместе с ней.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «ПРОЩАНИЕ И... ВПЕРЕД, УРА!»

Мораг торопливо прощается с Прин, а та, кажется, даже не понимает, что Мораг уезжает навсегда. Непомерно тучная, она теперь уже совсем не ходит, целыми днями сидит застыв, и ни звука, только противный скрип качалки − кри-кри-кри. Прин − как корыто с глазами. Но мутные глаза неожиданно влажнеют от слез, которые Прин не может ни унять, ни вытереть. О чем она думает все эти месяцы и годы? Мораг − да и Кристи, наверно, тоже − склонна была считать, что ни о чем. Но теперь она в этом не уверена. Сколько раз за последнее время она обращалась с Прин, как с глупым домашним животным?

− Я буду писать, Прин. Буду обязательно.

Гора безымянной плоти, некогда звавшаяся Прин Логан (а в другом мире получившая при рождении имя Принсес), вдруг начинает говорить, издает хриплые, горловые звуки, словно человеческая речь ею давно забыта.

− Ты... смотри, будь... умницей. Милая.

Милая. Детство: Мораг, еще совсем маленькая, ест вместе с Прин пончики с повидлом, Прин оберегает ее от порой такого ядовитого языка Кристи, от его странностей...

Мораг нагибается и целует одутловатое мучнистое лицо, переполненная былой любовью и нынешним отвращением. Выпрямляется и видит, какими глазами на нее смотрит Кристи − он поражен.

Кристи довозит ее до станции на своем старом мусорном грузовике. К счастью, уже вечер и темно. Она молит бога − в буквальном смысле молит, − чтобы на этот поезд не сел никто из знакомых. Поездом она решила ехать потому, что большинство ребят, собравшихся тоже поступать в университет, поедут на автобусе.

− До свиданья, Кристи. Я... я буду писать.

− Да. Пиши обязательно, Мораг. − В его голосе нет уверенности. − Ну, будь здорова.

Она докажет ему, что он ошибается: она будет писать регулярно. Раз в неделю. По меньшей мере. Но сама-то знает, что не будет. С ужасом представляет себе, как Кристи останется на платформе и будет ждать, пока поезд не тронется. Но Кристи не остается. Он даже не машет ей, когда она проходит в вагон. Просто поворачивается и идет назад к своему грузовику.

Поезд дребезжит, медленно трогается с места, и вскоре колеса начинают строчить стежок за стежком свою стальную песню та-та-та-тук, та-та-та-тук, и город отступает назад. Вот мелькнули ржаво-красные башни элеватора, самые высокие строения в здешних краях. Вот кладбище. А вот позади осталась Избавиловка, навсегда позади, навсегда.

Мораг усаживается. Она взбудоражена. Все, она в пути. В вагоне, кроме нее, никого нет, из бордовых плюшевых сидений при каждом толчке летит древняя пыль. И кажется, в этом ночном поезде, идущем КУДА ХОЧЕШЬ, нет больше ни одного пассажира. Только Мораг Ганн, устремляющаяся в жизнь.

И вдруг − страх.

Одна в пустом вагоне, Мораг Ганн, некогда обретавшаяся в Манаваке, не разрешает себе расплакаться прежде, чем за ней не захлопнется дверь уборной. Мало ли, вдруг пройдет проводник. Она готова вытерпеть что угодно, она это знает − но только не на людях!

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «К ВЕРШИНАМ ЗНАНИЯ СО ДНА ПРОЗЯБАНИЯ»

В их группе она на год старше почти всех − как тут не почувствовать себя белой вороной? Правда, есть четыре студента еще старше, чем она, − они воевали, − но все четверо уже женаты. А может, она чувствует себя белой вороной, потому что многие ребята в их группе знают друг друга еще со школы и учились вместе здесь же, в Виннипеге? А может, Мораг сама виновата, потому что слишком гордая и в то же время до противности робкая? Ей кажется, все видят, что она деревенщина, и в любой шутке ей слышится насмешка.

Студенты толпой кочуют из аудитории в аудиторию, толпой валят в кафе и из кафе, и она плывет по течению в общем потоке. Но обычно плывет одна. Ну и что? Она же сама захотела здесь оказаться, и теперь она − здесь.

Конец сентября, улицы запорошены пылью, тополя пожелтели, и, пока Мораг идет к трамвайной остановке, в лицо ей летят листья. В Манаваке тоже есть тротуары, но там ноги не так чувствуют под собой твердость цемента, наверно, потому, что там часто ходишь просто по дороге, по траве.

Она редко видит город вечером, когда загораются розовые, желтые, голубые неоновые рекламы, крикливо расписывающие достоинства сигарет, или отелей, или различных марок машин. Городские огни должны пылать и впечатлять. Возможно, если бы она была неграмотной, эти огни тоже производили бы на нее впечатление. Но когда на улицах темнеет, она обычно уже сидит в своей комнате, в доме, где живет и столуется.

Дом этот находится у черта на куличках, в Северном Виннипеге, в полумиле от последней остановки трамвая, курсирующего по Селкирк-авеню. Неудивительно, что миссис Краули так обрадовалась, когда им подвернулась Мораг. До нее эту комнату смотрело, должно быть, человек сто, и все, конечно, отказались. А Мораг подумала, что ничего лучше не найдет. Идиотка. Краули сдают только одну комнату. Дом у них маленький, и комната Мораг не больше той, в которой она жила у Кристи. Размером с большой шкаф. Но ей наплевать. Она к такому привыкла. Зимой здесь будет холод собачий, предчувствует она. В комнате стоит кровать, тумбочка и стул. Тумбочка заменяет Мораг письменный стол.

Миссис Краули − католичка, хотя и не слишком ревностная. Когда Мораг въехала сюда, над кроватью висела картинка «Сердце Христово». Мораг показалось, что она однажды уже видела такую − ну конечно же, в доме Тоннеров! Но даже если отвлечься от воспоминаний, видеть этот шедевр в своей комнате изо дня в день было выше ее сил: Иисус с мягким, уступчивым, лишенным всякой индивидуальности лицом, борода растрепанная и редкая. А глаза как у собаки, которая знает, что ее сейчас пристрелят. Как и на всех подобных картинках, сердце − пронзительно ярко-красного цвета. Чтобы сердце было видно, Христу, судя по всему, распилили грудную клетку, и сердце источает аккуратные капли крови кап-кап-кап. Каждая капля в форме слезы.

− Мораг, ты почему сняла Господа нашего? − осведомляется миссис Краули.

Она спрашивает без тени суровости, скорее устало. Миссис Краули еще вполне молодая женщина, ей нет и тридцати, у нее стриженые пушистые бежевые волосы цвета пальто из верблюжьей шерсти и кроткие голубые глаза, в которых лишь изредка вспыхивает огонек самоутверждения − мол, я тоже человек. У них с мистером Краули четверо маленьких детей. Миссис Краули часто вздыхает.

− Я... извините, − Мораг неуверенно подыскивает слова. − Понимаете, это трудно объяснить. Я росла в семье...

Сейчас с ее губ сорвется чудовищная ложь. Можно подумать, очень важно, какая церковь была, так сказать, ее духовным поводырем в нежные годы детства. Да будь она даже католичкой, при виде этой картинки у нее все равно бы каждый раз к горлу подкатывала тошнота. Но миссис Краули тем не менее ей сочувствует.

− Ничего страшного, Мораг, не хочешь − не надо. Как я понимаю, тебя воспитали в протестантской вере. Я повешу эту картинку в комнате у девочек.

Юные счастливицы − одной два года, другой четыре. Но миссис Краули не фанатичка. Она скорее мечтательница, а порой даже бунтарка.

− Я, Мораг, никогда бы не пошла против своей веры, − заявляет она, − но иногда все же думаю... ну, ты понимаешь... если бы до замужества мне было известно все то, что сейчас, я бы слегка дала себе волю, понимаешь? Нет, мы с мужем, конечно, никоим образом не противимся воле Божьей. Кстати, у нас скоро будет еще один маленький, я тебе не говорила? Меня опять так разнесет, что живот будет до носа. Знаешь, я ведь в юности была очень даже недурна собой.

− Вы и сейчас прекрасно выглядите, − почти кричит Мораг, раздираемая желанием сказать одновременно две совершенно разные вещи, − но вы бы видели, какие снобы ходили в ту церковь, куда меня водили в детстве. Это была не протестантская церковь, а объединенная.

Миссис Краули кивает, но ее мало интересует сравнительная религия.

− Так ты считаешь, я еще не очень страшная? Спасибо, дорогая, на добром слове, − говорит она. − У меня после первых родов весь живот и все бедра в растяжках. Только кто ж это видит, кроме Джима?

Грустно. Печально. Мораг дает себе клятву, что у нее будут десятки любовников, но замуж − никогда. Никаких детей. Никаких растяжек (что еще за растяжки?). Мистер Краули тощий, бледный и уже лысеет, хотя ему всего тридцать два года. С работы − он работает на фабрике, фасующей мясо, − мистер Краули всегда приходит очень усталый, и это легко понять, потому что ему приходится ворочать там мясные туши, а когда смотришь на него, кажется, он такой дохлый, что ему и пакет с мукой не поднять. Мистер Краули, как догадывается Мораг, по темпераменту далеко не романтик. Это слово из лексикона миссис Краули. Иначе говоря, мистер Краули убежден, что заниматься любовью следует не чаще, чем раз в две недели − это максимум. Миссис Краули постоянно чувствует себя обделенной, жаждет любви и не хочет больше детей. Досадная ситуация.

Готовит миссис Краули в основном вареную капусту с сосисками или вареную репу с кусочками бекона (кусочки очень маленькие). И комковатое водянистое картофельное пюре. Еда здесь мало чем отличается от меню в доме Кристи и Прин. Что отнюдь не вдохновляет. Мораг думает подыскать себе другое жилье. Но ей трудно отсюда съехать, особенно после того, как миссис Краули рассказала ей все про свою интимную жизнь и вообще. Кроме того, семейству Краули нужны деньги. Проблема. По мере того как подползает зима, Мораг понимает, что жить здесь ей будет все противнее, и вместе с тем знает, что у нее не хватит духу съехать.

Если бы миссис Краули была грубой, резкой и злой, отказаться от комнаты было бы легче. Но именно потому, что она такая рохля, разругаться с ней невозможно. Все как с Евой Уинклер, на которую миссис Краули во многом похожа. В душе Мораг презирает таких слабаков и старается защитить себя от них. Они ее возмущают, и в то же время она их боится.

Как бы то ни было, Мораг разговаривает с миссис Краули куда больше и чаще, чем с представителями университетской «золотой молодежи». Она понимает, что далеко не у всех у них такая уж золотая жизнь, далеко не все они так уж счастливы и не всем им достанется в наследство некий девственно прекрасный райский сад. Она ведь не круглая дура. И она уже насмотрелась тех, что победнее, тех, что ходят в одиночку и помалкивают или, наоборот, подлизываются и паясничают, чтобы снискать расположение «сонма блистательных». Этих душевных калек она сторонится, как прокаженных. Потому что их болезнь заразна.

Однажды, когда Мораг шагает по узкому потрескавшемуся тротуару от трамвайной остановки до дома Краули, мимо воскрешающих в ее памяти Горную улицу неказистых деревянных домишек, и любуется роскошью листьев, обагренных последними сполохами осеннего солнца, она слышит крик гусей.

Гуси летят в вышине широким треугольником, впереди несколько вожаков, и далекий прозрачный, холодный крик птичьей стаи предвещает надвигающиеся морозы. Куда-то улетают. Захотели − и снялись с места. В прошлом году, когда она вот так же увидела в небе гусей, она подумала: через год в это же время я тоже буду далеко. И вот теперь сбылось. Далеко − это здесь. Не слишком-то далеко.

Мораг с досадой, печалью и любовью следит взглядом за гусями, пока стая не скрывается из виду.

Зима. Снег. Всех видов и сортов. На Портедж-авеню и в центре города снег жесткий, слежавшийся и грязный от топчущих его сапог. На бесконечно длинной дорожке от трамвая до дома он глубокий, сухой, скрипучий. А на газонах и обочинах высокие сугробы с твердой белой, словно глазированной, корочкой, и, если проломишь корочку, снег под ней легкий, воздушный, как сахарная пудра. Снег всюду. Голые черные сучья и ветви за ночь превратились в белые поблескивающие кружева, в резные канделябры, а деревья похожи на люстры, и солнце будто зажигает их изнутри. По утрам на ее окне проступает выписанный ветром морозный узор. Очень красиво, но дьявольски холодно. Дыханье, кажется, замерзает еще в горле, и легкие словно забиты льдом.

С утра в комнате Мораг так холодно, что выползти из-под одеяла мука мученическая. Печка у Краули греет плохо, и к тому же мистер Краули закладывает в нее с вечера мало дров, потому что миссис Краули боится, как бы ночью не приключился пожар. Но Мораг охотно пошла бы на риск и если бы сгорела, то уж по крайней мере простилась бы с жизнью в роскошном, полыхающем жаром пламени. Но, увы, здесь решает не она. Принимать ванну в этом доме − пытка. Лишь истинно чтущие чистоту отважатся среди зимы погрузиться в чуть теплую воду, прикасаясь к ледяным стенкам железной ванны. Мораг − одна из таких подвижников (а то вдруг от меня будет пахнуть?). Дети Краули другой породы. Дважды в неделю они орут и визжат, когда мать устало загоняет их в ванну. Прямо рядом с ванной окно, форточка как следует не закрывается. Декабрь просачивается в щели.

Мораг занимается, лежа в постели, укутанная в грязное лиловое атласное одеяло на гагачьем пуху. Чувствует, что заболевает. Пишет письмо домой (домой!), объясняет Кристи, что у нее грипп и на рождество она в Манаваку не приедет. Грипп или трусость?

Кристи присылает ей перевод, пять долларов. Она плачет под лиловым стеганым одеялом и горько раскаивается. Но своего решения не меняет. Читает «Потерянный рай», чихает, сморкается.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «ЭЛЛА»

Мораг отважно бросает вызов миру избранных, тех самых, которые издают университетскую газету и публикуют в литературном разделе главным образом подборки из собственных прозаических и поэтических сочинений. Ее рассказ спрятан между страниц первого тома «Истории английской литературы» Тэна[27], который Мораг небрежно держит под мышкой. Она потерянно стоит в коридоре редакции «Веритас» и вдруг замечает рядом с собой невысокую коренастую девушку с золотистыми волосами. Ее зовут Элла Герсон, она учится с Мораг на одном курсе, но раньше они ни разу не заговаривали. Элла небрежно держит под мышкой том «Капитала».

− Спорим, ты туда заложила либо стихи, либо еще что-нибудь в том же духе, − улыбаясь, говорит Мораг.

В первую секунду Элла изумлена. Потом театральным жестом − впоследствии у них это будет называться «сделать Сару Бернар» − хватается за голову.

− Боже мой! − восклицает она, но не слишком громко, чтобы не слышали остальные. − Моя постыдная тайна раскрыта. Как ты догадалась?

Мораг протягивает ей том Тэна.

− У меня тут рассказ.

− Вот оно что. Тьфу ты черт, я-то надеялась, я оригинальна.

− Но до Маркса я бы никогда не додумалась, − восхищается Мораг.

− Была бы у тебя такая мать, как у меня, еще как додумалась бы, − говорит Элла.

Они терпеливо ждут. Надеются, что кто-нибудь из литературной элиты наконец заметит их или вежливо спросит, что им нужно. Но ничего подобного. Вокруг какофония звуков. Колыхая бюстами, обтянутыми тонкой шерстью свитеров, мимо проносятся с сигнальными экземплярами молодые стройные блондинки. Чей-то крик: «Кто будет делать макет пятой полосы?» − потом еще какие-то выкрики со множеством технических терминов, которые, однако, не производят должного впечатления на Мораг, потому что все они ей понятны. Может быть, ей стоит самой предложить свои услуги? Если она им расскажет про «3намя Манаваки», они, наверно, подымут ее на смех. Она вспоминает о Лэклене с нежностью, которую никогда не испытывала к нему в Манаваке. Мимо проходит редактор «Веритас» Марк Триллинг − в зубах зажата трубка, лоб наморщен в благородных раздумьях, как и подобает человеку, посвятившему себя столь высокому призванию.

− А, к черту! − Элла щелкает пальцами. − Отправлю по почте.

− Я, наверно, тоже, − говорит Мораг. − Хотя вообще-то почте не очень доверяю.

Они идут в кафетерий и, склонившись над чашками отнюдь не пьянящего и не бодрящего кофе, предаются грустным размышлениям.

− Надо же с чего-то начинать, − говорит Элла.

− Вот именно.

− Хотя, конечно, газетенка-то вшивая.

− Совершенно верно. Не хотят − и не надо, сами же еще пожалеют.

Обе теперь презирают «Веритас» и будут презирать до тех пор, пока там не опубликуют их собственные опусы.

Они показывают друг другу свои произведения. У Эллы − стихи, отрывок из большой поэмы о евреях в Европе во время войны. Освенцим. Бухенвальд. Стихи пронизаны такой искренней любовью и горечью, что Мораг поначалу даже трудно увязать их с броской небрежностью, характерной для речи Эллы, хотя она понимает, что эта небрежность такая же искусственная защитная маска, как и ее собственная.

− У тебя что, какие-нибудь родственники?..

− Да, − говорит Элла. − Но я все равно написала бы точно так же.

Как выясняется, Элла живет недалеко от Мораг.

− Мораг, может, как-нибудь заглянешь в гости? Судя по твоим рассказам, тебе у этих Краули живется дерьмово.

− Зайду с удовольствием. А насчет Краули... не так уж там и ужасно. Миссис Краули очень даже ничего, просто она... как бы тебе объяснить... она сломленная, понимаешь?

− Понимаю прекрасно. Люмпен-пролетариат.

Когда она разъясняет Мораг, что это означает, той кажется, что так судить о людях несправедливо, по крайней мере с ее собственной точки зрения.

− А с чего ты взяла, что я вообще о ком-то сужу справедливо? − кричит Элла.

Обе смеются. Потом Мораг рассказывает − а может, не надо? − но все равно рассказывает о Кристи и Прин и о Манаваке. В общих чертах. Жизнь, из которой вышла Мораг, представляется Элле не более притягательной и уютной, чем жизнь на дне высокого сугроба во время метели.

− Как ты могла все это вынести? − спрашивает Элла.

− А что мне еще оставалось?

Элла разделяет такой подход.

− Да. Это точно. Дай-ка мне почитать твой рассказ.

Мораг протягивает ей рукопись. Рассказ длиннее, чем стихотворение, и ждать приходится дольше. Мораг выкуривает пять сигарет. В сравнении с удивительными по глубине стихами Эллы ее рассказ − дерьмо высшей пробы. Ей хочется выхватить страницы из рук у Эллы. Но еще больше хочется услышать ее мнение. В рассказе говорится о молодом фермере, который во время страшной засухи впал было в отчаяние, но в конце концов твердо решил выжить и остаться на своей земле.

− По-моему, хорошо, − говорит Элла.

− Ты серьезно? − жадно спрашивает Мораг. И все-таки нужно смотреть на вещи трезво. − Хуже всего, что я ведь и сама понимаю... конец у меня получился неправдоподобный, но я просто не знаю, как сделать по-другому. По крайней мере пока еще не знаю.

− Неправдоподобный? Ерунда, − говорит Элла. − Ведь очень многие остались и никуда не сбежали, так ведь?

− Да, конечно, но...

− Не все же фермеры повесились у себя в хлеву.

− Да, но...

− Вот если бы ты заставила его в конце повеситься на стропилах, тогда было бы неправдоподобно.

Подруга на всю жизнь. Элла! Хотя сама-то Мораг прекрасно знает, что в рассказе тьма недостатков, и подозревает, что Элле это тоже понятно.

− Ты правда так думаешь?

− Конечно, Мораг, а ты... Этот человек, про которого ты написала, он действительно существует? Ты была с ним знакома?

− Нет. Реального прототипа нет.

И нет, и в то же время есть. Она понимает это противоречие и понимает, почему ее рассказ должен был закончиться именно так. Ребенок, сам того не сознавая, спасает жизнь своему отцу. Отец продолжает жить. Мог ли ее рассказ кончиться как-нибудь иначе? Нет. Во всяком случае, этот ребенок не она. Да, правда, с удивлением сознает Мораг. Этот ребенок вовсе не она. А может ли ребенок из рассказа существовать помимо нее, отдельно? Может ли быть так, что он − это она и в то же время не она?

Элла смотрит на нее как-то странно.

− Что с тобой, Мораг?

− Я... я не знаю. Иногда мне... страшно, что ли. Иногда мне кажется, я не совсем нормальная.

Элла пожимает плечами.

− Ну и что? Быть как все − кому это надо?

− Мне, − говорит Мораг со страстной убежденностью. − Ох, Элла, до чего мне хочется быть, как все. Разговаривать с мужчинами так, как им нравится. Только, по-моему, я никогда не научусь.

− Эти мужики просто идиоты, − гневно говорит Элла. − Хотя я тебя понимаю.

− А что, у тебя тоже так?

− Да. Я тут недели две назад познакомилась с одним парнем. Ну, думаю, то что надо. Смотри же, Элла-белла, не упусти такой шанс. Ну и что, ты думаешь, сделала эта самая Элла-белла? Думаешь, она сказала ему, какой он прекрасный и замечательный? Наша Элла, она же шлимазл[28]. Разве она может? Наша Элла с присущим ей обаянием начала излагать ему теорию Маркса о классовой борьбе. Спрашивается, почему? Зачем? С тех пор я его больше не видела.

− Ну так все-таки почему? − Мораг смеется. Но без всякой издевки.

− Не знаю, − мрачно говорит Элла. − Просто мне в тот момент показалось, что все эти взаимные комплименты и лесть − сплошное надувательство. И вообще, на черта мне делать вид, что я дура безмозглая? Я же не дура.

− Да, понимаю, − говорит Мораг. − И все равно завидую девочкам вроде Сюзи Тревор. До того им всем завидую, что готова их возненавидеть. Я хочу быть неотразимой, хочу, чтобы меня обожали, хочу выйти замуж и нарожать детей. Иногда пытаюсь себя обмануть, делаю вид, что ничего этого мне не надо. Но ведь еще как надо. Я хочу, чтобы у меня все это было. Плюс еще кое− что. Да, я хочу, чтобы у меня было все!

Элла театральным жестом хватается за голову.

− О, напишите это на моей могиле!

Мораг теперь часто ходит в гости к Герсонам. В маленьком, выкрашенном белой краской доме всегда полно народа. Отец Эллы умер несколько лет назад, и миссис Герсон управляется и в булочной и в пекарне одна, весь день проводит за прилавком, а вечером возвращается домой, чтобы приготовить ужин трем своим дочерям.

Миссис Герсон женщина рослая, сильная, разговаривает отрывисто, по-командирски, и в то же время голос у нее нежный и заботливый. Она не жалуется, что вынуждена много работать. Да ей и в голову не приходит, что она работает много. Смысл ее жизни − дочери. Она считает себя счастливой.

− Чтоб у меня был такой хороший дом, так я даже не мечтала, − делится она с Мораг. − Ты бы видела, в каком доме жили мы с мужем, когда только поженились. Еще в Польше. Клоповник. Ой, я бы могла тебе столько рассказать!

По вечерам миссис Герсон иногда ходит на собрания левых социалистов. Если она сумеет сделать из своих дочерей социалистов, говорит она, значит, ее жизнь прожита не даром.

− Элла у меня в этом отношении еще ничего, − говорит миссис Герсон, − а насчет Джанни и Бернис я иногда сомневаюсь.

Девушки покатываются со смеху.

− Подожди, мама, вот выйду замуж за какого-нибудь богатого страховщика, тогда посмотрим, − говорит Джанни. − Немного роскоши тебе тоже не повредит. Ты ведь не откажешься, например, от норковой шубы?

− Норковая шуба? Кому это надо? Чтоб я ее на себя надела − да я со стыда помру!

Элла средняя из трех сестер. Джанни учится в колледже. Бернис работает парикмахершей. И Джанни, и Бернис − темноволосые, так же, как их мать.

− Элла, можно задать тебе один вопрос? − говорит Мораг.

− Попробуй. Вообще-то из меня не выжать ни слова, но попробуй...

− Почему у тебя такие светлые волосы? Твой отец, он что...

Герсоны дружно хохочут.

− Жалко, папа не может нас услышать, − говорит Элла. − Нет, отец тоже был темный. Это мне Бернис их так покрасила. По идее я должна была стать блондинкой. Понимаешь, Бернис развернула кампанию «Каждой женщине шикарную внешность! «. И испробовала на мне новую передовую технологию.

− Какая глупость! − фыркает миссис Герсон. − Я ей сказала: тебе что же, не нравится, в какой цвет тебя выкрасил Господь? Думаешь, у самой лучше получится?

Миссис Герсон верит одновременно и в бога, и в Маркса, и ее нисколько не смущают намеки дочерей, что такой дуализм содержит в себе противоречие.

− По этой новой технологии волосы не красят, − продолжает Элла. − Их как бы вытравляют, обесцвечивают. Бернис меня чуть лысой не оставила, но светлее, чем сейчас, все равно не получается.

− Я считаю, тебе даже повезло, − говорит Бернис. − Если тебя сделать совсем светлой, будет очень дешевый вид.

− А кто сказал, что я такая уж дорогая?

− Вредина!

Но как бы там ни было, во всем, что касается Внешности и Красоты, царственная двадцатитрехлетняя Бернис пользуется у девушек непререкаемым авторитетом. Бернис знает, каким лаком следует красить ногти, когда надеваешь платье того или иного цвета. Она, как «Отче наш», знает все названия и виды духов, губной помады, шампуней и так далее. Мораг считает, что это потрясающе, но вскоре понимает, что эрудиция Бернис вызывает у Эллы ощущение собственного безнадежного убожества. И когда Бернис тараторит о яично-лимоновых шампунях, о новом косметическом наборе «Тропический коралл» (губная помада и точно такого же тона лак для ногтей) и о том, как лучше всего удалять волосы с лица, Мораг с Эллой переглядываются, и обе «делают Сару Бернар», жест, в данном случае означающий: увы, увы! Нет, им никогда в жизни не подняться до таких высот, они никогда не станут верховными жрицами Храма Красоты. И вообще, дай бог, чтобы им удалось хотя бы одной ногой переступить через порог этого Храма.

− Вы просто две идиотки, − с досадой говорит Бернис. − Не понимаю, что вы хнычете. Могли бы роскошно выглядеть, но вы же сами об этом не думаете.

− Мы думаем о более высоких материях, − неуверенно говорит Мораг.

− Какие еще высокие материи? Выше, чем молния на мужских брюках, мысли у Эллы еще ни разу не воспаряли, − заявляет Бернис. − И ты, Мораг, точно такая же, можешь мне не рассказывать. Хочешь, я сделаю тебе нормальную прическу? Послушай, у тебя же прекрасные волосы, черные, с отливом, но посмотри, что ты с ними сделала, − эти косы вокруг головы, прямо какая-то учительница, старая дева. Я тебе честно говорю.

− Хватит, Бернис, оставь девочку в покое, − сурово говорит из кухни миссис Герсон, отрываясь от гладильной доски. − Она права. Она действительно думает о более высоких материях. Онa учится. Она читает. Не то что некоторые − ты знаешь, кого я имею в виду. Она не бросила школу, как некоторые, и не превратилась в такую важную даму, что даже не может убрать собственную ночную рубашку. Тоже мне королева! Девочке нужно помочь, нужно ее ободрить, а ты что ей тут плетешь?

− Это мамина программная речь номер один, − шепчет Джанин. − Называется «К вопросу о Бернис». Дальше последует краткий обзор истории русской революции.

− Какое неуважение!

Миссис Герсон шлепает утюг на кружевную блузку и принимается яростно ее гладить. На самом деле она обожает Бернис и благоговеет перед мастерством, с которым ее дочь ведет игру в Красоту. Она притворно ворчит, что в доме вечно толкутся кавалеры Бернис. А сама выставляет на стол в огромных количествах и кексы, и сдобные булочки, и струдель, и кофе, пока Бернис, краснея, не просит ее умерить пыл − такое впечатление, будто она откармливает ее кавалеров на убой. И тогда миссис Герсон впадает в другую крайность: заводит с кавалерами разговор о безобразиях, творимых муниципалитетом, − все сущая правда, но эти разговоры не вызывают у Бернис большого восторга.

Бернис делает Мораг перманент на дому, потому что Мораг не по карману идти в салон мисс Бони, где Бернис обслуживает состоятельных клиенток. Когда бесконечная процедура наконец завершается, Мораг смотрит на свое отражение в длинном зеркале у Герсонов в ванной. Довольно длинные волосы падают на плечи темной поблескивающей волной, подвитые лишь чуть-чуть, ровно настолько, чтобы концы загибались внутрь − прическа «паж». Ощущение странное. Это не она. Но так лучше. Может ли она теперь на что-то надеяться?

− Но это же потрясающе! − кричит Элла. − Смотришься просто роскошно.

Джанни и миссис Герсон рассыпаются в преувеличенных похвалах. Бернис с гордым видом заявляет, что с самого начала знала, что выйдет отлично.

Мораг никогда прежде не бывала среди таких людей. Их добрую теплоту порой труднее вынести, чем любую грубость, и в душе у Мораг что-то словно ломается, а плакать при всех она считает позором. Почувствовав, что все равно сейчас расплачется, она вынуждена сказать о своем кредо, и девушки тактично оставляют ее одну. Но миссис Герсон и не думает уходить.

− Мама, иди же сюда! − шипит Элла.

− Я знаю, что я делаю, − непреклонно говорит миссис Герсон.

И решительно входит в ванную, которую Мораг опрометчиво забыла запереть изнутри.

− Разве ж это позор, Мораг? Погляди на меня − да я, может, полжизни проплакала. И никакого тут позора нет. Поплачу, вытру глаза, высморкаюсь и снова иду работать − что тут стыдного? Так что, детка, хочется плакать − поплачь.

И Мораг Ганн (ей уже почти двадцать лет, рост − метр семьдесят два, совсем взрослая женщина) кладет голову на плечо миссис Герсон и плачет так, будто никто в мире никогда до нее не плакал. Почему же она плачет, черт побери? Потому что, когда она посмотрелась в зеркало, в душе шевельнулась робкая несбыточная надежда? Потому что боится, что и в этом новом облике опять ничего не добьется, а может, даже и пытаться не стоит? Потому что все эти ухищрения кажутся ей унизительными? Потому что до сих пор она и не подозревала, что большую часть жизни ей не хватало матери не меньше, чем отца? Потому что она думает сейчас о Прин и ей стыдно, что она не желает ее видеть? Потому что ей хочется, чтобы у нее был ребенок, но она не верит, что когда-нибудь он у нее будет? Потому что она мечтает написать литературный шедевр, а сама не верит, что вообще сумеет написать хоть что-нибудь стоящее и ее согласятся опубликовать?

Потому что жизнь жутко страшная штука, вот почему!

В глубине души Мораг понимает, почему мать Эллы стала для нее таким близким человеком. Миссис Герсон обладает необычайным даром: обнимая человека, она поддерживает его как в буквальном, так и в переносном смысле. Но дело не только в этом − прежде всего Мораг роднит с ней сильный характер. А вот способна ли Мораг так же понимать людей, как миссис Герсон? Если нет, то плохи ее дела. Зато в своей силе она уверена. Но тогда почему она чувствует себя совершенно беспомощной и даже боится той силы, которой наделена?

Жжик-жжик − мысли вспыхивают и гаснут у нее в голове, как неоновые рекламы, а сама она продолжает глупо рыдать на плече у миссис Герсон. Наконец выпрямляется и сморкается в носовой платок.

− Вот и хорошо, а сейчас сядешь с нами и вкусно поужинаешь, − успокаивает ее миссис Герсон. − А потом пойдешь домой, и сегодня никаких занятий, ладно? Отдохни немного, что-нибудь почитай. Просто так, для удовольствия, без всех этих ваших разборов и анализов.

Вкусно поесть и потом почитать для удовольствия − вот тот волшебный рецепт, который миссис Герсон прописывает для излечения любых психологических недугов, подстерегающих человека. После фаршированной рыбы − «Идиот» Достоевского. Что может быть лучше и полезнее?

Мать Эллы в каком-то смысле удочерила Мораг и готова одарить ее всеми благами, которыми осыпает своих дочерей. Изучение основ марксизма она вероломно откладывает на потом. А пока Достоевский, Толстой, Чехов, Тургенев.

− Бери с собой и читай не торопясь. Когда прочтешь, тогда и принесешь.

Так и получается, что Мораг робко, бочком протискивается в Храм Красоты именно тогда, когда впервые по-настоящему сознает, что в мире существует не только английская литература.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «БРУК»

Нельзя сказать, что ее новый облик, созданный Бернис, меняет жизнь Мораг до неузнаваемости. Тем не менее ей несколько раз назначают свидания, хотя, увы, совсем не те парни, которые ее интересуют. Но она тем не менее изображает искреннюю заинтересованность. Старается понравиться. Если бы ее пригласил на свидание Дракула, она бы и то, наверно, пошла. Вести себя так − недостойно. Но именно так она себя и ведет. И не в том дело, что так уж невыносимо одиночество, когда никто тебя никуда не приглашает. Оставаясь одна, она, честно говоря, редко чувствует себя одинокой. Главное в другом − в ощущении, что ты человек второго сорта, что тебя презирают и ты никого не волнуешь. Она понимает, что мужчины тоже иногда страдают. Но ей пока трудно полностью в это поверить, потому что своими глазами она их страданий, в общем-то, пока не видела, если не считать Кристи. Или Лазаруса. Или Лэклена. Или даже Нийла Камерона, хотя его страдания ей не совсем понятны. Но, как и у Кристи, у всех них страдания и муки словно перенесены в некое другое измерение; Мораг, конечно, чувствует их боль, и эта боль пугает ее, но в зрительно осязаемой форме страдания у мужчин проявляются редко. Да и потом, вряд ли уместно проводить здесь какую-то параллель. Эти мужчины уже старые, а она молода.

А как же Жюль? Да. Иногда она о нем думает, вспоминает, как все было, гадает, где он сейчас, чем занят. Но она не намерена и не будет думать о нем слишком часто. Не желает.

Местоположение ее жилья также не способствует росту ее популярности, что, впрочем, вполне можно понять. Едва парень узнает, что она живет в полумиле от конечной остановки и что, проводив ее, он должен будет шкандыбать на своих двоих обратно и в ожидании трамвая дрожать на ветру под вой метели или коченеть от любой стужи, вкачивающей холод прямо в кровь, он обычно больше с ней не встречается. Целоваться на обледеневшем, как арктический айсберг, крыльце дома Краули тоже не предел мечтаний. Стоит мужчине прикоснуться к Мораг, и ее тотчас захлестывает жаркая волна томительного плотского желания. Она не стыдится и не робеет, когда парень обшаривает ее грудь и гладит ее бедра, она охотно прижимается к нему и чувствует, как его тело мгновенно откликается на ее зов. Она знает, что то, что она делает, называется крутить динамо, и понимает, что ведет себя бесчестно, потому что ничего больше она ему не позволит. Ее пугает не секс, а риск забеременеть. Она страдает от неудовлетворенного желания ничуть не меньше, чем тот, кто ее обнимает, ну а уж если он страдает даже больше, тогда ему, должно быть, совсем плохо. И оба, без сомнения, решают эту проблему одним и тем же способом, каждый в одиночку. Но если бы он узнал, что она тоже так делает, он бы презирал ее до конца дней. Несправедливо, но факт. Февральский холод несколько приглушает их страсть, вспыхнувшую на крыльце дома Краули. Пригласить парня в гостиную она не может. Вдруг кто-нибудь из Краули проснется и спустится со второго этажа? Единственно возможное решение − сменить квартиру. Но теперь ей страшновато предпринимать этот шаг − может случиться, что новое жилье окажется: а) не лучше; б) хуже; и, наконец, в) что, если на быстрое угасание страсти влияет вовсе не обстановка, а она сама?

− Я сама себе рою ямы, − говорит она Элле, − а когда в них попадаюсь, начинаю злиться. Как ты думаешь, со мной всю жизнь так будет?

− Не знаю, − честно говорит Элла, хотя была бы рада сказать что-нибудь утешительное.

Стихотворение Эллы публикуют в «Веритас» − Мораг счастлива, наверно, не меньше, чем если бы напечатали ее собственное сочинение. И в то же время она в глубоком отчаянии.

− А ты им свой рассказ послала? − спрашивает Элла.

− Да. Наверно, решили, не стоит и возвращать. Зачем им зря тратить деньги на конверт с маркой?

Какого черта она отправила его в редакцию под своим настоящим именем? Взяла и как дура вывела синими чернилами: Мораг Ганн.

− В настоящее время, − говорит Мораг, − моя жизнь представляется мне отвратительной. Одна радость, что напечатали твои стихи.

− То, что я напечаталась, конечно, хорошо, − говорит Элла, − но при всем при этом жизнь у меня тоже далеко не торт с кремом.

В занесенных снегом сапогах и твидовых пальто они топают к Элле домой и распевают прямо на улице, нисколько не заботясь, слышит их кто-нибудь или нет:

Изменится, изменится погода

Изменится, изменится и море,

И более того, изменится судьба,

Пройдут печали, боль и горе.

Кому ты нужен старый и седой?

Несчастный, одинокий и больной?

А потому изменится, сегодня же изменится,

Сегодня же изменится судьба-а-а!

Представить себе, что когда-нибудь они станут старыми и седыми, невозможно. И в то же время обе ни на минуту не забывают, что старость неизбежна, так же, как и смерть, ждущая в конце пути. Ощущение этой неизбежности преследует их постоянно, но они редко говорят на эту тему. Зачем? По стихам и рассказам друг друга они знают, что обе думают об одном и том же. Истинное лицо, скрытое под маской шута, не подлежит обсуждению. Они не лезут друг другу в душу, не пытаются вторгнуться туда без спроса. Обе молчаливо признают, что есть в душе каждого уголки, куда другим вход воспрещен.

После лекций Мораг идет одна в столовую. Народу полно, но приятных ей лиц мало.

− Мораг Ганн! Подойдите ко мне, пожалуйста.

Она оглядывается − это мистер Скелтон, который читает у них курс английской поэзии XVII века и спецкурс по Мильтону. Он англичанин (в том смысле, что из Англии), и у него типично британский выговор. Кроме того, он ростом чуть ли не три метра − если и не три, то метр девяносто наверняка, − и у него тонко очерченное красивое лицо, придающее ему аристократизм (по крайней мере, по ее мнению, аристократы должны выглядеть именно так). Очки в темной оправе ему идут. Он еще не совсем старик, хотя ему уже за тридцать. Волосы у него преждевременно поседели, а лицо молодое, и в этом сочетании есть что− то очень притягательное. Неудивительно, что некоторые утло− мозглые девицы с их курса от него без ума; Донн[29] интересует их не больше, чем прошлогодний снег, а вот о Бруке Скелтоне они готовы щебетать без умолку. Мораг, втайне считающая его принцем из сказки, презирает такое явное обожание, но зато, когда на семинарах ей приходит в голову какое-нибудь достаточно умное замечание или вопрос, она бесстрашно высказывается вслух. Но она никогда не разговаривала с Бруком Скелтоном вне аудитории. В столовой его вечно окружает группка верноподданных почитателей, и они не дают бедняге даже спокойно выпить чашку кофе. Мораг иногда тоже хочется присоединиться к ним, но не позволяет гордость.

− Здравствуйте, мистер Скелтон.

Он показывает ей на свободный стул, и она ставит свой кофе рядом с его чашкой. В руках у Скелтона номер «Веритас». Сегодняшний. Она его еще не видела.

− Я только что прочел ваш рассказ, − говорит он, улыбаясь.

Мораг выхватывает у него из рук газету и тут же напрочь забывает о самом Скелтоне. Да, действительно. «Поля зеленозолотые». Рассказ Мораг Ганн. Как они отвратительно его набрали − миллион опечаток, и почему для заголовка выбрали такой нелепый полудетский шрифт? А сам рассказ? Хм-м. Конец − чушь собачья. Как ее угораздило?

Наконец она вспоминает, что рядом сидит Скелтон. Что он, интересно, думает? Ему смешно?

− Мне очень понравилось, − говорит Скелтон. − Более того, я считаю, что у вас несомненные способности.

− Правда?

− Да. Правда. А вас это очень удивляет?

− Я потрясена, − говорит она совершенно искренне.

− Конец, как мне кажется, сентиментален, − говорит он, — но...

− Я знаю. Я все знаю. Рассказ надо переделывать.

− Если у вас возникнет желание показать мне еще какие-нибудь ваши рассказы, с удовольствием их посмотрю. Может быть, сумею вам что-то подсказать.

− Спасибо. Ой, огромное спасибо!

Не сметь захлебываться от восторга! Она захлопывает рот. Скелтон улыбается, очень непринужденно, словно она села в лужу, а он это из вежливости не заметил.

− Как правило, я бываю свободен по четвергам, после четырех. Если захотите, приходите в это время в мой кабинет.

Вечером Мораг звонит Элле. Они обсуждают удивительное событие почти целый час. Мистер Краули, обычно весьма кроткий, подходит к телефону и стоит у Мораг над душой, потом начинает показывать ей на часы, и Мораг приходится повесить трубку. Она идет к себе в комнату. Сидит до трех часов ночи, пишет новый рассказ. Абсолютно не сентиментальный. И абсолютно никуда не годный. Внезапно ей становится ясно, что, если рассказу судьбой не предопределено появиться на свет, она не сумеет написать его никогда − даже ради мистера Скелтона.

Эта мысль внушает ей робость, но не страшит.

Ее теперь ничто никогда не устрашит.

Переплелись наших взглядов лучи,

И глаза нанизались на общую нитку двойную.

Мистер Скелтон поднимает глаза от книги и смотрит на студентов.

− Что, по-вашему, хотел выразить Донн этим метафизическим образом? Мисс Ганн?

Страшит ее только одно: внезапно она понимает, что ей хочется проанализировать Донна правильно и произвести впечатление на мистера Скелтона. Проанализировать правильно − возможно ли такое вообще? Будь начеку, детка. Но когда она начинает говорить, строки Донна сами ведут ее за собой, и она забывает обо всем остальном, даже о насмешливых взглядах сокурсников, которые всегда пялятся на тех, кто не боится открыть рот на занятиях.

− Вначале мне показалось, это очень сложно, − говорит она, − и, может быть, я не все уловила, но мне кажется, если проникнуть внутрь образа... просто удивительно, что кому-то Удалось передать словами такое полное единение... Я хочу сказать, что когда двое людей любят друг друга, то, хотя они и остаются отдельными личностями, оба видят все вокруг, включая самих себя, глазами любимого человека. По-моему, смысл в этом... хотя бы отчасти.

− Очень хорошо, − говорит мистер Скелтон.

Но Мораг не дает ему приступить к собственному, куда более сложному анализу − ее снова прорывает:

− Мне в Донне непонятно только одно: как он мог создавать такие строки, по-настоящему потрясающие, и в то же время писать просто жуткие вещи, как, например, в своих «Благочестивых сонетах» − «Смерть, не гордись», например... нет, я вообще− то считаю, что он великий поэт, даже, может быть, величайший из всех, кого я читала, но как он мог, столько зная о человеческих чувствах, писать иногда такие жестокие строки?

− Какие строки вы имеете в виду? − спрашивает мистер Скелтон, и вид у него при этом несколько удивленный.

В аудитории наслаждаются происходящим. А Мораг начинает терять всякое удовольствие. Но теперь она уже не может остановиться − гордость не позволяет.

− Ну, например: «0 бога ради, придержи язык, дай мне любить тебя». Это ведь очень жестоко. Предположим, дама, которой он это написал, тоже умела писать стихи... в общем, даже интересно, что бы в таком случае написала она о нем.

− А вы сами, мисс Ганн... вас бы обидело, если бы вам предложили придержать язык?

Смех в аудитории. Мораг чувствует, как лицо у нее горит. А другие это видят?

− Да, обидело бы. Конечно.

− И вы были бы совершенно правы, − серьезно говорит мистер Скелтон и слегка хмурится, выражая свое отношение к царящему в аудитории легкомыслию. − Но к Донну, естественно, следует подходить с этическими мерками того исторического периода, в который он жил.

− Да, конечно. Я понимаю. Вот у Мильтона подобные же заявления воспринимаются как-то легче, хотя иногда он пишет просто ужас что... «Он создан лишь для бога, она − для бога в нем». Читаешь и думаешь: ну хорошо, на него давили всякие разные события, происходившие тогда в Англии, и, может быть, он понимал только свои собственные чувства, а чувства других ему были недоступны. Но... но, в общем, когда натыкаешься на такое у Донна, это как-то неожиданно.

− Вас настолько восхищает его поэзия, что вам хотелось бы восхищаться и его взглядами, я вас правильно понял?

− Да, наверно. Да.

− Но в то время у людей были другие взгляды.

− Да, пожалуй.

− Я не уверен, что выделенная вами тема содержит ключ к разгадке поэзии Донна, − говорит мистер Скелтон. − Но с другой стороны, прекрасно, если поэт пробуждает в читателе такой интерес, что тому хочется перенестись из настоящего в прошлое и лично обсудить с поэтом конкретные проблемы. А у вас, мисс Ганн, по-моему, возникло именно такое желание?

Мораг задумывается. Потом улыбается.

− Да, действительно.

Аудитория помирает от хохота. Все прямо как с цепи сорвались. Ну и пожалуйста. Мораг это нисколько не задевает.

Мораг в кабинете мистера Скелтона. Он сидит за письменным столом, откинувшись на спинку вращающегося кресла. Только что кончил читать еще один рассказ Мораг и сейчас обдумывает, что ей сказать. В рассказе описана судьба австрийского аристократа, который переезжает в Канаду со всей своей челядью, даже привозит с собой крестьян из своего родового поместья, и пытается воссоздать здесь подобие феодальной системы. Излишне добавлять, что этот замысел ему не удается, и жизнь его кончается страшно и таинственно.

− Честно говоря, Мораг, все это мне кажется малоправдоподобным, − говорит мистер Скелтон, у которого уже вошло в привычку называть ее просто по имени, когда они встречаются с глазу на глаз.

− Да, понимаю. Это моя вина. У меня не получилось, как я хотела. А вообще в основе лежит вполне реальная история.

− Боже мой! Где же такое могло случиться?

− За Скачущей Горой, по-над речкою.

− Мне нравятся ваши идиоматические выражения, − мистер Скелтон улыбается.

Мораг отодвигается от стола. Деревня она, деревня. По-над речкою − надо же! Дура безграмотная.

Он видит, как меняется ее лицо.

− Вы подумали, я это съехидничал? И в мыслях не было. Ваша речь действительно отличается непосредственностью, а в университетских кругах это редкость. Вы из каких краев?

Ей не хочется ему говорить.

− Да ну, это неинтересно. Обычный маленький городок.

− Ваши родные и сейчас там живут?

− У меня нет родных. Меня воспитывали...

Никто ее не воспитывал. Она не может произнести сейчас имя Кристи, имя Прин.

− Меня воспитывали друзья, вернее, знакомые моих родителей, − заканчивает она. − Но они мне никакие не родственники. Родители у меня умерли, когда я была еще совсем ребенком.

− Вы так спокойно об этом говорите. − Он глядит на нее из-под очков, словно издалека. Потом лицо его смягчается, и она понимает, что ошиблась: он смотрит на нее не с осуждением, как ей показалось сначала, а, пожалуй, даже восхищенно.

− Это случилось, когда я была еще совсем ребенком, − повторяет Мораг. − Я этого не помню. Вернее, если что-то и помню, то очень смутно. Я тогда, наверно, мало что понимала, и на меня их смерть почти не подействовала.

Неправда. Но она не желает корчить из себя мужественную героиню, потому что это будет еще большей неправдой.

− А эти... эти знакомые, у которых вы росли?

− Мои отношения с ними не были... близкими.

− Значит, вы, в общем-то, были довольно одиноки?

По его голосу она понимает, что вопрос задан не из любопытства и что ему действительно почему-то необходимо это знать.

− Да, в какой-то степени. Но думаю, не больше, чем другие.

Его улыбка словно ласковое прикосновение − в ней нет ни иронии, ни участливого сочувствия.

− Вы, мне кажется, человек очень гордый. Я угадал?

− Терпеть не могу, когда меня жалеют, − говорит Мораг.

Мистер Скелтон больше не улыбается.

− Можете не волноваться, − говорит он. − Со мной вам это не грозит. Никогда.

Никогда? Но «никогда» − это же очень долго. Она чувствует, что ей не под силу разгадать смысл, заложенный в его словах.

− Я в детстве тоже был в некотором смысле одинок, − говорит он. − Я родился в Индии. Мой отец работал директором мужской школы в одном городке недалеко от Калькутты. Школа была церковная, англиканская. И в юности я чувствовал себя очень одиноко.

− Вы же говорите, школа была мужская...

− Да, но я в ту школу не ходил. Когда мне исполнилось шесть лет, меня послали учиться в Англию, в интернат.

− Но это же... ужасно. Прямо как тот мальчик у Киплинга. Помните: «Бе-е, бе-е, черная овечка»?

− Ну уж не совсем так. Я был не из пугливых. И не такой близорукий, как он. Привык я, конечно, не сразу, но потом мне там даже понравилось. Хотя, оглядываясь назад, не могу сказать, что детство было для меня золотой порой.

− А все же, наверно, интересно, когда у человека такое прошлое, − говорит Мораг и, едва у нее вырываются эти наивные слова, жалеет, что открыла рот. − Я хочу сказать, Индия... и вообще.

− О да, потрясающе, − мистер Скелтон усмехается. − Экзотики хоть отбавляй. Вы напрасно пожимаете плечами, Мораг. Я нисколько не иронизирую над вашим восторгом. Да, действительно было интересно. В детстве я очень любил Индию. Я всегда ездил туда на каникулы. И я до сих пор скучаю по этой стране. А какое прошлое у вас? Как бы вы сами его охарактеризовали? Хотя, возможно, вы еще слишком молоды и не очень об этом задумывались.

− Мне уже двадцать лет, − говорит Мораг. − Вернее, почти двадцать. И мне кажется... не знаю... у меня такое ощущение, будто никакого прошлого у меня нет. Будто все, что было раньше, куда-то исчезло.

Она не хочет − и не будет − рассказывать ему про Манаваку, про Кристи и про все остальное. Выгребала Логан. Нет уж! Ни за что и никогда!

− Это как-то странно слышать. Впрочем, не иметь прошлого, наверно, даже интереснее.

− Еще бы. Незнакомку окружала завеса тайны − вы это имели в виду?

Оба смеются. Такого родства душ Мораг не ощущала, пожалуй, еще ни с кем. Разве что с Эллой, но это совсем другое.

− Ладно, таинственная незнакомка, давайте-ка я отвезу вас домой, − говорит мистер Скелтон.

− Не надо, что вы! Я живу у черта на рогах и... в общем, это очень далеко, в другом конце города.

− Неважно.

Скользя и буксуя в снегу, машина наконец благополучно подъезжает к дому Краули.

− Вы были правы, − говорит мистер Скелтон. − Действительно у черта на рогах. А почему вы здесь поселились?

− Боялась, что ничего другого не найду. А теперь уже не хочется переезжать. Да и хозяева неплохие.

− Мораг, вы мне нравитесь. − Он протягивает руку, снимает с нее очки, а другой рукой одновременно снимает свои. − Жизнь ставит на пути у близоруких людей множество преград... вы согласны?

И он ее целует. Но не так, как целуют друзей или учеников. Поцелуй очень умелый, крепкий, его язык протискивается сквозь ее губы не робко, не безразлично, а очень настойчиво. И все в Мораг, как обычно, отзывается на поцелуй, но с такой огромной страстью, какой раньше она не испытывала ни разу. Попроси он ее сейчас раздеться прямо в промерзшей машине посреди улицы, ее ничто не остановит, она готова на все.

Мистер Скелтон отодвигается. Оба тяжело дышат.

− Боже мой, как давно мне этого хотелось! − говорит он. − На... держи сигарету.

Сигареты − спасательный круг утопающего. Дрожа, Мораг закуривает.

− Мистер Скелтон...

Она замолкает. Она не может называть этого мужчину мистер Скелтон после того, как он так поцеловал ее.

− Просто Брук, − говорит он. − По крайней мере когда мы не при студентах.

Голос у него несчастный, и она глазами спрашивает, что случилось.

− Да так, ничего, − говорит он. − Понимаешь... тьфу, черт... В общем, мне уже тридцать четыре, а ты еще ребенок.

− Ничего подобного, − решительно говорит Мораг. − Я далеко не ребенок, Брук... ты это знаешь.

− Что я знаю? Когда тебе будет пятьдесят, мне уже стукнет шестьдесят четыре. Тебе будет плохо со мной.

− Неправда. Нет. Мне еще никогда не было так хорошо и...

− Ты в этом уверена?

− Да, − говорит Мораг. − Когда что-то всерьез, я всегда в себе уверена. Потому что знаю наперед. Только скажи... что тебе во мне нравится?

Прежде, чем ответить, он снова ее целует.

− Что мне в тебе нравится? Даже не знаю. Ты, конечно, не такая уж красавица, но ты ею станешь. Не знаю... В тебе есть что-то настоящее.

Он смеется, словно боясь, что серьезный разговор все испортит.

− А может, ты меня заинтриговала своим таинственным несуществующим прошлым, − говорит он. − Мне нравится, что ты без прошлого. Как будто жизнь у тебя начинается только сейчас − и заново.

У Мораг точно такое же ощущение. Но сейчас, раз уж для него это важно, она готова рассказать Бруку все, чтобы у него не осталось никаких сомнений. Она расскажет все. О Дуралее Макферсоне. О Ганне Волынщике и Гадине-Герцогине. О Ганне Канонире и о Войне. О фотографиях. О том, как Кристи горланит боевой клич Логанов, о проникновенном девизе и о гербе. Об Избавиловке. О Прин, какой та была когда-то. О долине... о хибарке Тоннеров.

Нет. Никогда.

− Иди домой, Мораг, − мягко говорит Брук. − Иди, моя радость. Потому что, если ты сейчас не уйдешь, я не удержусь и повезу тебя к себе, а это не лучший вариант.

Почему же не лучший? Но она послушно идет к крыльцу. Машина Брука, пыхтя, уползает по белой хляби дороги.

Если теперь она не будет с ним всегда, если ей не дано будет ощущать его рядом с собой, она не вынесет этой муки. Внезапно она разом лишается всякого стыда, напрочь забывает обо всех своих принципах − и остается совершенно безоружной и незащищенной. Она сделает все что угодно, стоит только ему пожелать.

Нет, ничего этого не будет. Жениться на такой, как она... да ему и в голову не придет. Он даже не подозревает, какое у нее было детство. И если на то пошло, даже не догадывается, какая она на самом деле. Сумеет ли она стать для него тем, что ему нужно? А что ему нужно? Она должна это понять и поймет. Она не откроет ему о себе ничего, что может его разочаровать. Не произнесет при нем ни одного из ругательств Кристи.

Все равно бесполезно. Ничего не будет. Он передумает. Или решит, что разница в возрасте слишком велика.

Она подавлена: столько надежд и так мало надежды.

Они шагают по Портедж-авеню. Брук берет ее за руку. Их могут увидеть студенты. Но ее это смущает все меньше и меньше.

− Знаешь, любовь моя, в тебе есть какая-то очень трогательная доверчивая простота, − говорит он. − Не наивность, нет, а именно простота. А я вот не такой. Я слишком много прожил и слишком много видел. Но в тебе эта простота мне безумно нравится.

Ей хочется сказать ему, что она тоже вовсе не такая. Она ведь тоже прожила слишком много. Пора первозданного счастливого простодушия кончилась в ее жизни давным-давно.

− Брук... я, наверно, должна рассказать тебе про свое детство. Рассказать все-все. Я думаю, это нужно.

Он коротко смеется.

− Хорошо. Если тебе так хочется, рассказывай.

Квартира у Брука такая маленькая, что ее можно обойти за полминуты. Крохотная гостиная: прежний жилец покрасил стены по своему вкусу, в мерзкий бледно-сиреневый цвет, но затевать возню и перекрашивать Бруку неохота. Повсюду книжные полки. Дряхлый диван покрыт большой красивой кашмирской шалью, с затейливо вышитыми на белом фоне цветами и сказочными птицами − они оранжево-розовые, черные, зеленые. Кожаное кресло. Стол. На стенах репродукции Ренуара и Ван− Гога. Несколько предметов из бенаресской меди: ваза, три-четыре кубка в пятнышках светло-бирюзовой и сочной ярко-красной эмали, с орнаментами из птиц, цветов и листьев − все из далекого нездешнего мира. Кухня похожа на средних размеров шкаф, в который втиснули раковину и плиту с двумя горелками. В спальне большая прекрасная кровать орехового дерева, письменный стол Брука и простой платяной шкаф. Ванная очень мала, как говорится, в футбол не поиграешь (хотя кому взбредет в голову играть в ванной в футбол, и вообще откуда берутся такие выражения?). По мнению Мораг, квартира просто замечательная.

− На ужин приготовишь нам яичницу с ветчиной, ничего другого у меня нет. А пока, может быть, по рюмке хереса? Не возражаешь?

− Пожалуйста, − кивает Мораг, лишь недавно научившаяся коротко говорить «пожалуйста», а не что-нибудь вроде «Да, спасибо, с удовольствием» или (еще того хуже) «Годится. Валяй».

− Ну, так что ты хотела мне рассказать про свое темное прошлое? − улыбаясь, говорит Брук.

− Никакое оно не темное. Просто... понимаешь... Кристи и Прин Логан, у которых я выросла...

− Прин?

− Ее полное имя Принсес.

Брук громко смеется.

− Обалдеть!

− Да нет... все это совсем не так смешно. Она... они... они были очень бедные, понимаешь, и...

Дальше она продолжать не может. Отворачивается от Брука, и перед глазами ее встает Горная улица.

Она чувствует, как Брук обнимает ее. И понимает, что плачет.

− Успокойся, − шепчет он. − Успокойся, любовь моя. Не надо мне ничего рассказывать. Я хочу знать только одно: они... ну, эти люди... они что, плохо с тобой обращались? В том смысле... они тебя обижали? Или, может быть, этот мужчина... ну, ты понимаешь... он не пытался?..

Мораг мгновенно перестает плакать.

− Нет. Конечно же, нет. Дело совсем не в этом. Ничего такого вообще не было.

− Просто, понимаешь, такие случаи бывают, − говорит Брук. − Ты ведь знаешь.

− Да, − говорит Мораг. − Знаю.

− Но ты знаешь, так сказать, только теоретически. Солнышко мое, ты ведь еще так молода.

Кое-что ей известно не только теоретически. Она видела, она помнит... Гас Уинклер лупит Вернона, совсем еще ребенка... Ева плачет в уборной танцзала, а потом тот, следующий вечер, и Кристи уносит хоронить маленький бесформенный трупик (можно ли назвать этот комочек трупом? что это было?)... Долина у реки, снег, огонь пожара...

− Мне кажется, я никогда не чувствовала себя по-настоящему молодой, − виновато говорит Мораг.

− Чепуха, − Брук крепче прижимает ее к себе. − Ты еще совсем девочка. Что мне в тебе больше всего и нравится. Ты очень серьезная и в то же время радуешься любому пустяку как ребенок. И у тебя необыкновенный смех, от него тепло на душе. Я с тобой молодею и чувствую себя счастливым.

− Брук... это я счастливая, потому что я рядом с тобой. Все другое... и Манавака, и вообще все − ничего этого больше нет. Не существует. Потеряло значение.

− И правильно. Не надо мне больше ничего рассказывать, тебе это тяжело, я вижу. Для меня ты − только такая, какой я знаю тебя сейчас... высокая, темноволосая Мораг, моя любовь, трогательно серьезная и по-детски счастливая. Оставайся такой всегда, слышишь?

− Я тебе обещаю.

Они обнимаются, их тела стремятся узнать друг друга. Брук склоняется над ней, он настойчив, и она тянется к нему. Ни ей, ни ему не хочется, чтобы это оборвалось, они уже не в силах остановиться на полпути.

− Этот чертов диван совершенно не годится для любви, − мрачно говорит Брук, и оба не могут удержаться от смеха.

Да, на кровати действительно гораздо лучше. Мораг без колебаний раздевается. Она успевает раздеться даже раньше его.

− Дай я на тебя посмотрю, − говорит Брук, когда они лежат рядом. − Любовь моя, до чего же ты красива.

И сам он тоже очень красив. Тело мускулистое, крепкое, тугое. Сквозь кожу еле заметно проступают ребра, волосы на груди темные с золотистым отливом − наверно, и голова у него была такой же золотистой, пока он не поседел. Ее глаза опускаются ниже, он перехватывает ее взгляд и улыбается.

− Не бойся, моя радость, − говорит он. − Когда женщина впервые видит голого мужчину, ей не верится, что в ее теле хватит для него места. Но все будет хорошо.

Когда женщина впервые видит голого мужчину... Рассказать ему? Нет, она не может. Что он о ней тогда подумает? Но разве она его в чем-то обманывает? Коварная женщина Мораг... Если она расскажет ему про Жюля, он ее бросит. Нет, она не расскажет. А он бы понял? И любой другой мужчина − сумел бы он понять? Она сомневается, и рисковать ей страшно.

Два тела будто сливаются в одно, переплетаются все теснее и крепче. Но неожиданно он отрывается от нее, достает из-под подушки маленький красный пакетик и что-то оттуда вынимает, а она отводит глаза, смущенная вторжением в их близость внешнего мира, чужого мира аптек и сальных ухмылок.

И вот опять все прекрасно. Но когда она всем своим существом раскрывается ему навстречу, ей вдруг становится очень больно. Она старается это скрыть, но тело предает ее, и она морщится. Лицо у Брука растерянное, он с трудом сдерживает себя, но видеть ее боль он тоже не может.

− Господи, Мораг, тебе же больно. Я так не могу.

− Брук... прости меня, прости, пожалуйста.

Ей стыдно, что она так подвела его. Он гладит ей волосы, ее лицо, грудь. Потом закуривает две сигареты и одну протягивает ей.

− Тс-с, любовь моя, успокойся. Это неважно. Просто мне надо быть осторожнее и не таким нетерпеливым.

− Брук, я потерплю... если только в первый раз больно, я...

Он натянуто усмехается.

− У меня мало опыта с девственницами, − говорит он. − Зато теперь у меня нет в тебе никаких сомнений, верно?

− А если бы я была не девушка? − спрашивает она.

И сама слышит, как в ее голосе проскальзывает легкий холодок, но Брук, к счастью, кажется, ничего не заметил.

− Но ты ведь девушка, зачем же спрашивать? Глупый ребенок, вот ты кто. На улицу я бы тебя, во всяком случае, не выгнал. Хотя, наверно, был бы слегка... разочарован, что ли.

− Почему?

Она вдруг вспоминает случайно услышанный в университетском кафетерии разговор двух парней. Я уже собирался с ней помолвиться, даже кольцо присмотрел, и, прочим, не дешевое, а тут мы с ней переспали, и оказалось, что я у нее не первый, − на черта, мне, думаю, вся эта затея, ну и послал ее подальше.

− Не знаю, солнышко, − говорит Брук. − Наверно, потому, что мне приятнее думать, что такое у тебя могло быть только со мной, и ни с кем больше. Понимаешь, если бы ты была мне безразлична, я бы относился к этому по-другому. Я думаю, большинство мужчин хотят, чтобы их женщины принадлежали только им.

Их женщины. Напряжение и тревога отпускают ее, сменяются благодарностью и нежностью.

− Так, значит, я твоя женщина, Брук? Это правда?

Он смеется и притягивает ее к себе.

− Правда, моя радость. Самая что ни на есть правда.

Его женщина... то есть жена? Пусть не жена, пусть любовница, пусть сожительница, пусть содержанка, пусть просто его прихоть − Мораг готова быть для него кем он пожелает, кем угодно. Только бы он ее не бросил. Только бы они были вместе − всегда, вечно.

− Брук, я... я очень тебя люблю.

− И я тоже тебя очень люблю, моя радость. Почему ты не спрашиваешь, не хочу ли я в таком случае, чтобы мы перестали жить в грехе?

− Потому что греха еще не было. Хотя и не по твоей вине.

− Вот как? Так, значит, ты сама меня просишь тебя совратить, да?

− Да, да.

− Раз так, придется сделать из тебя падшую женщину. Только не бойся, любовь моя, я буду очень осторожен, ты уж мне поверь.

− Я тебе верю, Брук. Я постараюсь, я потерплю...

И все равно больно, мочи нет. Ей хочется думать в эту минуту только о нем, только о них обоих. Но на память вдруг приходит где-то вычитанное, как в средние века или еще когда-то, если на простыне не было крови, невесту объявляли бесчестной распутницей и отправляли вместе с вещами назад к папе с мамой. Она представляет себе, как ее по той же причине выгоняют в Манаваку к Кристи и Прин. Прин, конечно, ничего бы не поняла. А Кристи со смеху надорвал бы живот.

На долю секунды, как это ни невероятно, как ни ужасно, ее вдруг охватывает тоска по Манаваке. Но это тотчас проходит − она снова с Бруком.

− Брук...

− Любовь моя... господи, я... я... всё!

Он врывается в нее, и она наконец-то принимает его.

И даже потом, когда они уже не одно целое, они все равно не каждый сам по себе.

− Мораг, любимая моя, это только в первый раз так, потом тебе будет хорошо. Вот увидишь. Я тебе обещаю.

− Я знаю. Правда, знаю. Мне и сейчас было хорошо.

− Мораг?

− Что?

− Знаешь, мне предложили перевестись в Торонто. Предлагают профессорскую должность. Тебе в Торонто понравится, как ты думаешь?

Понравится ли ей в Торонто? Он бы еще спросил, понравится ли ей в раю! Быть рядом с Бруком, навсегда забыть Манаваку!

− Конечно, понравится. Конечно. Еще как!

От восторга у нее перехватывает горло и вместо слов вырывается какое-то хриплое кваканье.

− Извини. Что-то с горлом. Будто лягушку проглотила. Торонто... Ой, Брук, до чего здорово!

Но восторг, высказанный повторно, почему-то звучит бледнее. Будто лягушку проглотила? До чего мерзкое сравнение. Как можно было до такого додуматься? Фу! Липкий комок с цепкими, как у ящерицы, лапками скользко ползет по пищеводу − бр-р, не надо! Это даже противнее, чем рачьи клешни, но почему, господи, она теперь вдруг подумала о раках − потому что они похожи на вшей? На крохотных насекомых, которые вроде бы как-то связаны с венерическими болезнями? Или не связаны? Она в этом плохо разбирается. Боже мой, рядом с ней лежит чистый, здоровый мужчина, лучший на свете, − почему, спрашивается, ей в голову лезет всякая чушь? Да, но почему он сказал: «Женщине не верится, что в ее теле хватит места» и так далее, а потом еще сказал, что у него «мало опыта с девственницами». Кстати, то, что у него были женщины, вполне понятно, и было бы более чем странно, если бы в свои тридцать четыре года он вдруг оказался девственником − это была бы катастрофа. А Рак, кроме того, знак Зодиака, Мораг родилась под этим знаком, и говорят, что «раки» гораздо удачливее в карьере, чем в любви, хотя по натуре склонны заводить детей и тяготеют к семейной жизни. Господи, что за чепуха! Но в то же время она инстинктивно, сама себе в том не сознаваясь, понимает в эту минуту, что больше всего на свете ей хочется стать матерью, рожать Бруку детей. Ну и знак ей достался − Рак; и почему от неудачного сравнения с проглоченной лягушкой ассоциация протянулась к раку? Слова, слова, слова... Слова преследуют ее неотступно, но скоро она освободится от этого наваждения, навсегда.

Брук снова зажигает две сигареты и улыбается ей.

− Значит, решено. Я думаю, нам лучше всего пожениться весной. Как ты считаешь?

Да. Да. Весной, зимой − когда угодно. Может, завтра?

− Да, Брук, конечно. Весной лучше всего.

Неожиданно мысли ее перескакивают.

− Брук, а я смогу там учиться?

Он задумывается.

− Честно говоря, солнышко, я даже не знаю, стоит ли. Если тебе хочется продолжать учебу, ради бога, ты имеешь на это полное право. Но, с другой стороны, боюсь, тебе самой будет как-то не очень удобно ходить на лекции к собственному мужу.

− Ну... не знаю.

− Понимаешь, диплом тебе, в общем-то, не понадобится. Платить мне будут, конечно, не бог весть сколько, но содержать жену я вполне смогу. Если захочешь, будешь ходить на отдельные занятия как вольнослушательница. А можешь и просто сама читать то, что тебя интересует. Образование − это ведь не обязательно диплом. Главное учиться. И прежде всего учиться думать.

Верно. М-да. Если не ходить в университет, высвободится много времени, чтобы читать и работать над собственными книгами. Ну и, конечно, вести домашнее хозяйство.

− И вот еще что, любовь моя, − говорит Брук. − Ты, может быть, сходишь к врачу? С диафрагмой было бы намного лучше, понимаешь?

− Ты думаешь, надо?

− Да. Обязательно. Гораздо надежнее. Зачем нам неприятности?

Неприятности? Он хотел сказать «дети».

− Хорошо, Брук, я схожу. Но мне хочется, чтобы у нас был ребенок. Понимаешь?

Он смеется, очень ласково.

− Любовь моя, глупенькая, у нас еще масса времени впереди. Давай сейчас об этом не думать. Значит, сходишь к врачу, да?

− Да. Конечно.

Приемная маленькая, и там очень темно. Но, возможно, Мораг так только кажется, а на самом деле там вполне хватает места и освещение нормальное. Когда ее наконец вызывают, Мораг неизвестно откуда находит в себе силы, и голос ее звучит спокойно и громко − она не шепчет, не заикается, не мямлит.

Она объясняет, что вскоре должна выйти замуж. Врач, пожилой мужчина с худым, усталым лицом, пристально смотрит на нее вороньими глазами-бусинками.

− Может быть, сначала выйдете замуж, а уж потом и придете?

А если бы она явилась к нему, нацепив на палец медное обручальное кольцо из галантерейного ларька? Небось и слова бы не сказал.

− Да, но если я забеременею раньше, чем мы...

− По-вашему, это такая уж трагедия?

Нет. Конечно, нет. Было бы прекрасно. Для нее. Но... Быть или не быть ребенку, должны решать двое. И потом, это бы затруднило переезд, устройство на новом месте и так далее. Не говоря уж о деньгах. Все это, в общем, не очень пугает Мораг, но не нужно забывать, что проблемой денег и всем прочим будет заниматься не она.

Мораг выходит из кабинета. Какое в эту минуту лицо у врача, ей неизвестно: скука, безразличие, сочувствие или что-то совсем другое − она не видит, что выражает его лицо.

За дверью ее вдруг охватывает злость. Она решительно подходит к столику секретарши и вновь записывается на прием. Она придет сюда в первый же день после свадьбы.

Дорогой Кристи!

У меня новость. Я выхожу замуж. Моего жениха зовут Брук Скелтон, он преподает английский у нас в университете. Он англичанин (в том смысле, что из Англии) и очень хороший, просто прекрасный человек, так что я очень счастлива. Поскольку мне еще нет двадцати одного года, я, вероятно, должна получить у тебя разрешение. Кстати, я ведь даже не знаю, ты меня удочерил официально или просто так? Во всех случаях тебя, наверно, признают моим опекуном. Уверена, что против моего замужества ты нисколько не возражаешь.

Свадьбу мы решили не устраивать (зачем бросать деньги на ветер), так что все будет очень скромно, гостей не зовем. Надеюсь, ты не обидишься. До того, как мы распишемся, я заеду к тебе повидаться, потому что потом мы переезжаем в Торонто. Брук тоже бы с удовольствием приехал, но ему надо проверять экзаменационные работы, и вырваться он, к сожалению, не сможет. Но я привезу его фотографию, а сам он обязательно напишет тебе письмо.

Надеюсь, ты за меня рад, и надеюсь, Прин чувствует себя прилично.

Всего тебе самого лучшего Мораг.

Дорогая Мораг!

Значит замуж выходишь это уж точно новость будь здоров и я желаю счастья тебе и ему. Ты прекрасно знаешь что возражать я не буду так что поступай как знаешь и надеюсь все будет хорошо только жалко что он англичанин а не шотландец ха-ха. Приезжай когда тебе удобно. Прин последнее время чувствует себя не шибко.

Твой Кристи.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «ВНОВЬ НА ГОРНОЙ УЛИЦЕ»

Дом если и изменился, то отнюдь не в лучшую сторону. Возможно, Мораг сейчас видит все по-другому: яснее и отчетливее. Кислый запах в комнатах стал как будто еще кислее. Голая лампочка в кухне светит бледнее, чем раньше, старый буфет завален газетами и неглаженым бельем. Дряхлое кресло Кристи продралось и совсем обветшало.

− Привет, Кристи.

Ему пятьдесят шесть лет, всего лишь. А выглядит на все семьдесят, волосы у него раньше были не такие редкие, вспоминает она, щетина на плохо выбритом подбородке топорщится, как жесткий ворсистый твид, голубые глаза выцвели, стали еще мутнее. Пахнет от него, как и следовало ожидать, плохо. Но в честь ее приезда он надел почти свежую рубашку. Правда, эффект слегка подпорчен, потому что к этой рубашке положен пристегивающийся воротничок, а он раз и навсегда отстегнулся и наверняка валяется где-нибудь в пыли под диваном или под кроватью.

− Здравствуй, голубка. Клянусь всеми святыми задрыгами, небесными угодниками и...

− Да-да. Ладно. Как там Прин?

− Прин... Она, Мораг, совсем слегла. Больше не встает. На кровати и то еле приподнимается. А ведь, знаешь, она еще не такая старая.

− Да. Я знаю.

Под грудой одеял с трудом угадываются очертания грузного массивного тела. Кристи откидывает край простыни. Лицо у Прин цвета сырого теста, кожа желтовато-белая. Кристи орет ей в ухо, словно пытаясь криком пробить толщу лет, отгородивших рассудок Прин от всего, что происходит сейчас.

− Прин, к тебе в гости Мораг приехала.

Веки вздрагивают, глаза открываются, и на вспученных толстых губах появляется улыбка, еле заметная, призрачная, детская.

− Мораг... Мораг?

− Можно я с ней немножко посижу, Кристи? Одна. Ладно?

− Конечно, голубка. Как скажешь.

Мораг садится рядом с кроватью Прин. Прин снова улыбается, доверчиво, как молоденькая девушка, собравшаяся замуж.

В этом доме Мораг будто становится другим человеком. Взрослее, старше. С Бруком она чувствует себя молодой, может быть, даже чересчур молодой, совсем юной и неопытной. А здесь она будто старуха, которая слишком много прожила и слишком много знает. Ее долг остаться здесь и ухаживать за Прин, заботиться о них обоих. Но она не может. И не останется.

− Прин, я выхожу замуж.

Затуманенные глаза мучительно пытаются сосредоточиться на лице Мораг, понять.

− Замуж? Мораг... малышка.

Гора одеял чуть колышется. Слабый смешок. Будто где-то в глубине ее сознания всплывает образ маленькой девочки Мораг, девочки, которая навечно останется малышкой, никогда не повзрослеет, никогда никуда не уедет, никогда не станет другой, − образ девочки, которой всегда будет лет пять-шесть.

Объяснять бесполезно. Не стоит и пытаться. Мораг наклоняется и берет Прин за распухшую руку, за левую, на которой обручальное кольцо давно утонуло и затерялось в складках жира.

И вдруг − это непостижимо! Что вызывает эти неожиданные, длящиеся лишь мгновение и тут же стремительно угасающие проблески разума, незамутненного, здравого осознания того, что происходит вокруг? Неужели у совсем древних стариков бывают мучительные озарения, и старческое слабоумие на миг уступает место полному и невыносимо горькому пониманию всего на свете? Прин, как говорит доктор, одряхлела преждевременно. А тут вдруг голос у нее звучит удивительно ясно и приятно, как он, наверно, звучал, когда Прин была юной девушкой. Но в словах ее мало приятного, и сначала даже не очень ясно, о чем это она.

− Этот Колин... − говорит Прин. − И ничего-то он для моего Кристи не сделал. Что будто бы он его спас, значит. А может, и спас. Почем я знаю? Мальчонка он был, самый что ни на есть сопляк, да еще и напугался. Бедняжечка. Ох, бедняжечка. Небось расплакался, а Кристи его обнял, погладил, мол, будет тебе, не плачь, ш-ш-ш, все хорошо. Вот у Колина этого теперь все и хорошо. Верно?

Взгляд ее снова заволакивается, и, хотя Прин не закрывает глаз, они видят то, что Мораг увидеть не дано: поля войны, а может быть, лица из далекого прошлого.

− Да, Прин, теперь у него все хорошо.

Колин Ганн. Рассказ Кристи про Ганна Канонира и про Великую войну. Про то, как Колин спас Кристи, отсрочил его смерть, в давние времена на краю какого-то чужеземного поля, навсегда оставшегося в неизвестности. Значит, это случилось не так, или не совсем так. Все было, как сказала Прин.... Кристи обнимает Колина, прижимает его к себе. А Колину лет восемнадцать. Да, восемнадцать. Кругом канонада, колючая проволока, грязь − и он плачет.

Немного погодя Мораг возвращается в кухню. На столе чайник и две чашки. Она вспоминает, что привезла с собой полбутылки виски.

− Вот, Кристи, держи. Это я тебе привезла.

− Спасибо тебе, Мораг, спасибо преогромное. Ты у меня Добрая девочка.

Добрая? Полбутылки. Могла бы привезти и целую. Они сидят в тишине и пьют. Потом Кристи медленно начинает говорить, и она с ужасом ждет, что его понесет и он закатит очередную речь. Но, как ни странно, ничего подобного не происходит.

− Замуж, стало быть, выходишь? И когда же свадьба?

− Примерно через две недели. Но, понимаешь... я хочу сказать... все будет очень скромно... мы никого не зовем, честное слово...

Такта и тонкости у нее, как у бульдозера. Кристи ведь не дурак.

− Да чего уж там, − говорит Кристи, голос его вдруг надламывается, будто в печке хрустнуло полено. − Я бы все равно не заявился, Мораг. Так что не бойся. А то пришлось бы еще одалживать костюм у Саймона Пирла, верно? Как ты думаешь, он бы дал его на денек?

− Ой, Кристи, извини... Ты не так понял.

− Все понял, как надо. − Кристи снова щедро подливает себе виски. − Мне-то уж могла бы очки не втирать. Я ведь, Мораг, знал тебя, еще когда ты пешком под стол ходила. Так что не волнуйся и не бойся. И я тебе прямо скажу, что называется, без прикрас, и верь мне, голубка, что это истинная правда, господом богом тебе клянусь и повторю эту клятву хоть на целой куче Библий, хоть на крови и костях всего клана Логанов, начиная с праотца нашего Адама: очень ты правильно сделала, голубка, что вырвалась из этой помойки. Так что лучше помалкивай в тряпочку и благодари свою счастливую звезду.

− Ты правда так считаешь, Кристи? Не врешь?

− Не вру, − Кристи выливает в стакан остатки виски. − Хотя, может, немного и вру. Но так уж устроено. Все, что с тобой здесь было, все равно так с тобой и останется. Это уж никуда не денешься.

− Ты хочешь сказать, мое прошлое за мной потянется?

− Как пить дать, − говорит Кристи.

− Ничего подобного, − говорит Мораг и слышит в собственном голосе упрямство.

Кристи смеется.

− Это кто ж тебе сказал, что ничего подобного?

− Это я говорю.

Она, пожалуй, не прочь возобновить один из их прежних споров. Но все-таки лучше сменить тему.

− Кристи... как ты тут перебиваешься?

− Я же до сих пор работаю, черт возьми, − огрызается он.

− Знаю. Я не об этом. Как ты управляешься с Прин и вообще по дому?

− A-а, ты про это. Мне Ева помогает. По субботам заглядывает к нам, моет Прин, постель ей меняет, прибирает немного. А с остальным я сам справляюсь. Прин теперь до нужника не доковылять, она в судно ходит. Э-эх, голубка, если уж я до сих пор мусорные баки ворочаю, язви их в кочерыжку, неужто думаешь, не сумею за собственной бабой дерьмо вынести, раз уж такая жизнь пошла?

Ее обдает жаром. Зачем он сравнивает? Он это не нарочно. Или нарочно? У Кристи никогда не поймешь.

− Какая Ева?.. Ева Уинклер?

− Она самая.

− А она... как она живет?

− Замуж вышла. За одного из сыновей Маккендрика, он на ферме работает, под Фрихолдом. Все семейство от злости чуть не лопнуло, а я думал, со смеху помру.

− Чье семейство? Его?

− А то чье же? Неужто ты думала, Гас Уинклер стал бы кочевряжиться? Он был рад-радешенек ее сбагрить.

− А Гас так и не узнал, что..? Ну, в общем...

− Нет, − Кристи хмурится. − И никто в городе не знает.

− Не беспокойся, я никому рассказывать не собираюсь. Скажи, а у нее... она... хотя, в общем-то, еще только год прошел...

− Детей у нее пока нет, − говорит Кристи. − И не будет.

− Кто тебе сказал?

− Сама Ева. Они с мужем хотят взять ребенка из приюта. Усыновить. Дуреха она, все мечется, все что-то себе придумывает. Вбила в голову, что, раз этот парень на ней женился, она теперь перед ним в вечном долгу. Он, понимаешь ли, все знает. Она ему рассказала. Она такая. У Уинклеров с мозгами всегда было туго.

− Ясно. Ох, Кристи...

− Да, голубка, дерьмо оно дерьмо и есть. Так что беги отсюда, милая, беги без оглядки, поняла?

Она мысленно видит, как Ева приезжает по субботам в город, приходит сюда и купает Прин, ворочает с боку на бок ее заплывшее жиром грузное тело, больное тело похожей на бегемота женщины, доживающей свой век в полном одиночестве, на которое ее обрек помраченный разум.

− Да, Кристи, поняла... Я... прости меня.

Глаза у Кристи на миг становятся ясными, колючими и почти такими же голубыми, как когда-то.

− Простить?! Не смей никогда произносить это слово, − говорит он. − Ни при мне, ни при других. Потому что слово это гнусное, дрянное и бессмысленное.

− Я же не нарочно.

− Все мы не нарочно, так что давай об этом больше не будем, хорошо?

На следующий день она снова уезжает из Манаваки.

Брук встречает ее на автовокзале.

− Ну, как все прошло? Нормально?

− Да. Но я очень по тебе скучала. Никогда больше от тебя не уеду, Брук. Никогда. Даже на один день.

Они едут на квартиру Брука, и на этот раз Мораг хочется близости с ним еще больше, чем прежде, ее не томят никакие предчувствия, у нее только одно немудреное желание − быть с ним и ощущать его. Он нежный, заботливый и сильный.

− Брук... Брук...

− Да. Да, любовь моя.

Слова растворяются, исчезают, слов больше не существует, их просто нет.

А потом ей хочется снова говорить, сказать ему, как ей было хорошо, сказать, какой он замечательный. Чтобы он знал. Но говорить ничего не надо, потому что он сам все понимает. Они лежат притихшие и неподвижные, лежат обнявшись и молчат, потрясенные открывшейся им тайной.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «ПРОЩАНИЕ»

Мораг и Элла бегом несутся домой к Элле, а на улице наконец-то настоящая весна и уже поют птицы. По тротуарам больше не текут ручьи грязной воды, совсем недавно бывшей снегом. На вязах и кленах проклюнулись крошечные листочки, постепенно оживает изнуренная долгой зимой трава. Оштукатуренные каменные и деревянные стены домишек без белого снежного покрова кажутся голыми и серыми. В некоторых дворах хозяева красят входные двери и веранды.

− И голос черепахи услышала земля... Элла, я не понимаю. Что это должно значить?

− Видишь ли, у черепах голос совсем слабый, они квакают, вернее, поскрипывают очень тихо, и их бывает слышно только весной. Но и то надо внимательно прислушиваться. Чтобы научиться их слышать, желательно вступить в Общество черепахологов.

Они мчатся, омываемые теплым свежим воздухом, громко, без всякого стеснения смеются, и смех у них дерзкий, озорной.

− А ты слышала, как черепахи курлычут? − осведомляется Элла.

− Никогда в жизни, − говорит Мораг. − Я вообще даже не подозревала, что они умеют курлыкать.

Внезапно на душе у нее становится тоскливо и одиноко: приближается путешествие в чужие края, где она никого не знает.

− Ой, Элла, до чего я буду по тебе скучать! Мне ведь у вас дома всегда так хорошо, ты сама знаешь. Но мы с тобой будем писать... в смысле переписываться... Мы же не потеряем друг друга, правда?

− Конечно, нет, − говорит Элла. − Ни в коем случае.

Их глаза встречаются, и обеих охватывает страх: а что, если все сложится иначе и их дружба не выдержит испытание временем? А может быть, страшно оттого, что ни той, ни другой не дано знать, что их ждет впереди, сколько лет отвела им жизнь и какими они будут, эти годы.

− Твоя мама, Элла, просто чудо. Подумать только, устраивает мне свадебный обед!

− Ей это самой приятно. Ты же ее знаешь.

− Скажи, а она плачет на свадьбах?

− Еще бы! Настоящий Ниагарский водопад.

− Слушай, это, наверно, глупо, что я буду на свадьбе в белом, да?

− Почему же глупо? Порядочная девушка, девственница − только в белом и надо.

Обе смеются. На улице весна. Они чувствуют себя детьми. Бегут вприпрыжку. Шутят, зубоскалят. Им обеим уже почти по двадцать лет. Сможет ли Морат еще когда-нибудь вести себя, как сейчас, если у нее вдруг появится такое настроение?

− Знаешь, Элла, а я немножко боюсь.

− Что за глупости? Впрочем, если хочешь, можешь все отменить.

− Да нет. Я не о том.

− Насколько мне известно, перед свадьбой нервничают абсолютно все. Брук, наверно, тоже волнуется.

− Брук никогда не волнуется.

Так ли?

Глава шестая

Под вечер, когда с реки дул ветер, слава богу, становилось прохладнее. Мораг включила стоявшую в кухне на буфете маленькую лампу и налила себе чуть-чуть виски. Настоящего, шотландского. Ее книги до сих пор пользовались некоторым спросом, вчера пришел перевод − дополнительный гонорар за проданный тираж, и сегодня она обмывала это событие. А может быть, попросту праздновала День благодарения, радуясь, что еще не сыграла в ящик. Ящик... Неужели действительно есть люди, которые закупают виски ящиками? Невероятно − входишь в винный магазин и этак небрежно бросаешь: «Мне, пожалуйста, ящик «Гленфиддика».

Мораг опустилась в большое старое кресло у окна. Это кресло она купила на Пристани Макконела за два с половиной доллара, а Моди Смит его подновила и очень остроумно придумала обить серым фетром, расшитым цветами и листьями − нахальное сочетание ярко-розового с зеленым. Черт бы побрал эту Моди с ее золотыми руками! Хотя, впрочем, дай ей бог здоровья за то, что она так щедро дарит другим свое время и труд.

На этикетке виски был выведен девиз клана Грантов: «Стой Насмерть». Мораг вздохнула. Ну неужели ни у одного из этих кланов не было девиза вроде «Не волнуйся по пустякам» или, скажем, «Отдохни душой»? Конечно же, не было. Только «Борись, крепись, держись». Готовься к страданиям и, если уж решился, страдай на всю катушку! На гербе Логанов было пронзенное сердце − о господи боже мой!

Ей вдруг безумно захотелось поговорить с Кристи. Но, учитывая, что он уже семь лет как умер, это вряд ли было возможно. До чего все-таки хорошо тем, кто способен верить в воссоединение за пределами нашей юдоли слез! Как это в песне поется?.. В Судный день на перекличке встанем рядом я и ты. Вот уж Кристи бы посмеялся. Интересно, есть в раю специально отведенное место для мусорщиков и кудесников? И к какому из этих двух разрядов причислили бы ее, хотя, может быть, это вовсе не два разряда, а один?

Потребность с кем-нибудь поговорить не проходила. Мораг давно отучилась корить себя за разбазаривание денег на междугородные телефонные звонки. Пересев из кресла на высокую табуретку рядом с буфетом, она набрала номер.

− Алло... Морт?

− A-а, Мораг. Привет. Как ты?

Она закашлялась. Врач, специалист по респираторным заболеваниям, Морт не одобрял курение, и, возможно, именно поэтому всякий раз, едва она начинала с ним говорить, на нее нападал кашель.

− Мораг, мне неприятно тебе повторять, но...

− Да, Морт, я знаю. Я и так стараюсь курить поменьше.

− Дорогая моя, я не собираюсь читать тебе лекцию о...

− Ты мне все равно каждый раз читаешь лекции. И ты прав. Совершенно прав. Просто, когда я с тобой говорю, у меня усиливается кашель. Я закоренелая курильщица, и силы воли у меня ни грамма.

− Ничего себе ни грамма − написала целый шкаф книг! Тебе дать Эллу?

В трубке приглушенный визг, детский смех. Потом голос Эллы:

− Мораг... привет! Как жизнь? Что у тебя слышно?

− Все нормально. А ты как?

Элла, занятая воспитанием пятилетних близнецов, за эти годы издала четыре сборника стихов и теперь работает над пятым, а в свободное время умудряется писать еще и для радио. Свободное время, откуда оно у нее берется? Ее первый брак − она вышла замуж на год позже Мораг − кончился неудачей. Потом, очень нескоро, в ее жизни появился Морт. Зато теперь их четверо, настоящая семья.

− У меня все хорошо, − говорит Элла. − Думаю, и дальше так будет, только иногда возникает ощущение, будто я одновременно живу тысячью разных жизней.

− Мне это знакомо. Уж я-то тебя понимаю.

− Ну так что там с Пик?

− Собирается вернуться, − с усилием говорит Мораг. − Звонила вчера вечером. Мне немного не по себе. То есть я, конечно, рада, что она возвращается... Я, естественно, очень довольна. Но, понимаешь, она рассталась с Гордоном.

− Ну и что?

− А то, что, может быть, у нее это наследственное. От меня. В том смысле, что... вдруг, не дай бог, она тоже не способна сохранять с людьми долгие отношения?

− Такое через гены не передается, − решительно говорит Элла. − Кроме того, моя дорогая, если ты проанализируешь свою собственную жизнь, то, уверяю тебя, увидишь, что немало людей присутствуют в ней весьма долгое время.

− Да. Но большинство этих людей уже умерли.

− Мораг, послушай меня. Да, умер Кристи. И Прин умерла. Но я, между прочим, еще жива. И Макрейт пока что не усоп. Смитам вообще еще жить и жить. Пик тоже жива-здорова. Я могла бы сейчас перечислить еще человек десять, но, думаю, ты и так меня поняла. Кстати, малышок, взяла бы ты и приехала к нам погостить, а?

Малышок. Так они называли друг друга бог знает сколько лет назад. Это слово было для них синонимом слова «подруга».

− Ой, Элла, спасибо. Я не смогу. Ты не думай, мне вовсе не так уж одиноко, а кроме того, я все же пытаюсь заставить себя работать.

− Так ты все-таки что-то пишешь?

− Сама еще не знаю. Но, в общем, да, пишу. Раньше я думала, с годами будет писаться легче, но что-то не замечаю.

− Да. Легче не становится. − Голос в трубке замолчал. Потом с немного наигранной бодростью сменил тему: − Кстати, мама передает тебе привет. Сегодня пришло от нее письмо.

− Как она? Не могу себе представить ее на пенсии. Она это не очень переживает?

− Ты ведь ее прекрасно знаешь. Станет она переживать, как же! Она теперь член организации «Новых левых». А вообще-то, конечно, ей нелегко. Но она держится молодцом.

− «Новые левые» − господи, зачем?

− Но, понимаешь, это же не партия.

− То, что это не партия, я и сама знаю. Не принимай меня за полную идиотку.

− Это, скорее, особый тип мировоззрения. Я не склонна Думать, что моя мать возьмет винтовку и пойдет на баррикады или выкинет еще что-нибудь в том же духе. Но она говорит, что это расширяет ее кругозор. Бернис в полном смятении. Ее мужа такая теща не устраивает, он считает, что было бы куда лучше, если бы мама возилась с внуками и запихивала бы в них манную кашу. Зато Джанин реагирует на все спокойно, так что силы более менее уравновешиваются.

Джанин... последний раз, когда Мораг ее видела, Джанин еще училась в колледже. Сколько же лет прошло с тех пор? Сейчас Джанин усердно плодит одну за другой телепьесы, но плодить детей решительно не намерена. Бернис... бывшая жрица Красоты, ныне матрона с шестью отпрысками в возрасте от двенадцати до двадцати лет, что, однако, не мешает ей все с тем же живым интересом следить за новыми течениями в мире косметики. Что ж, за нее можно порадоваться. В какой-то степени.

− Будешь писать маме, передавай от меня огромный привет, ладно? Она будет крепко сидеть в седле до самой смерти. Может быть, и я такая же. Зря вот только трясусь за Пик. Глупо, конечно, но волноваться уже вошло у меня в привычку, а избавиться от этой привычки трудно.

− Все будет хорошо. Вот увидишь. Я тебе на той неделе позвоню. И сама звони, если что... Звони сразу же, хорошо?

− Обязательно. Ну ладно, я слышу, твои близнецы вот-вот разнесут весь дом, так что беги к ним. Спасибо, Элла. Поговорила с тобой, и на душе полегчало.

Это была правда. Мораг налила себе еще немного виски и вновь села к окну, оставив гореть в кухне только одну маленькую лампу, чтобы свет не мешал ей видеть вечернюю реку, перекатывавшую в волнах отражение звезд − искорки, похожие на светлячков. Кругом стояла тишина, лишь иногда шелестели на ветру легкие листья ив, да изредка глухо хлопал крыльями дятел, охотившийся за мотыльками, которые каждый вечер вились возле окон и, как ни слаб был свет лампы, стремились во что бы то ни стало проникнуть сквозь стекло в дом.

Интересно, как вспоминаются те годы Бруку? По-другому, конечно. Коллекция его воспоминаний не похожа на ту, что сохранилась у Мораг.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «ЭКЗОТИЧЕСКИЕ КАРТИНКИ»

Незнакомый город пугает Мораг. Слишком много машин. Слишком шумно. Когда они с Бруком куда-нибудь ходят, она крепко держится за его руку. Он посмеивается, хотя и доволен. Квартира у них маленькая, но Мораг она кажется прекрасной. Они обставили ее купленной по дешевке подержанной мебелью и раскрасили столы и стулья в самые неожиданные цвета: оранжевый, густо-синий, лимонно-желтый. На стенах развешаны эстампы и гравюры, перевезенные с прежней квартиры Брука, большие книжные шкафы до отказа набиты его книгами. Его письменный стол стоит в углу гостиной, и, когда вечерами Брук работает, Мораг, чтобы не мешать ему, тихо сидит на диване и читает.

− Ты на сегодня уже все закончил, Брук?

− Да. Хватит. Проверил целых двадцать сочинений, будь они прокляты. Ты у меня прелесть, умница, сидела весь вечер тихо, как мышка. Спасибо.

− Не за что. Я же читала. Хочешь, сварю тебе кофе?

− С удовольствием.

Она методически, одну за другой читает книги из собранной Бруком библиотеки. Английские и американские романы. Переводы с французского и русского. Брук потом охотно обсуждает с ней прочитанное, и она ему за это очень благодарна. Большую часть недели Мораг в квартире одна, с уборкой и хозяйственными делами она управляется легко и быстро, так что времени для чтения у нее сколько угодно. Когда вечерами они ходят в гости или принимают у себя коллег Брука, Мораг говорит очень мало, больше слушает. Впитывает в себя чужие мысли, как губка.

Брук устало плюхается на диван и, вытянув ноги во всю длину, кладет их на индийский ковер, перевезенный сюда из Виннипега, тот самый ковер, который раньше украшал дом его родителей в Англии, а потом по наследству перешел к Бруку и служил ему верой и правдой уже много лет. Родители Брука под старость вернулись из Индии в Англию, где и умерли: первой умерла мать, отец умер вскоре после нее, и все это случилось за несколько лет до войны. Брук в то время преподавал в Канаде, родственники переслали ему из Англии ковер и еще кое− какие вещи. В Индию Брук больше не возвращался, последний раз он ездил туда на предвыпускные каникулы, когда ему было шестнадцать лет, как раз незадолго до того, как его отец ушел на пенсию. Во время войны Брук пытался попасть в Индию, но вместо этого, к своей величайшей досаде, угодил в армейский учебный лагерь в Квебеке, где и прослужил офицером все четыре года. Об этом периоде своей жизни Брук отказывается говорить, потому что армейскую службу он ненавидел и ничего хорошего из этого периода припомнить не может, разве что несколько увольнительных, когда он ездил в Монреаль, где у него было много женщин. А вот об Индии он иногда говорит, и в его рассказах проскальзывает приглушенная ностальгия. Мораг хочет знать о нем все, ей необходимо знать о его прошлой жизни, чтобы понять его сегодняшнего, понять до конца.

− Брук, расскажи мне поподробнее про свое детство, про то место, где вы жили, когда ты был совсем маленький.

Он берет у нее чашку с кофе и, когда Мораг садится на Диван рядом с ним, свободной рукой обнимает ее за плечи.

− Что это ты вдруг? Захотелось на ночь послушать сказку?

− Вот именно. − Она улыбается, но тотчас вновь становится серьезной. − Мне кажется, у тебя было очень необычное детство. Ты не чувствовал себя одиноким?

− В общем-то, нет. В те годы еще нет. Я играл с детьми прислуги. Пока я был маленьким, мне разрешали.

− А позже − нет?

− Потом запретили.

− По-моему, это гнусно, − говорит Мораг.

− Ну, может быть, и не гнусно, но, скажем, неприятно. Мелочи жизни. В те годы так было заведено.

− А какой у вас был дом?

− Я помню только, что он был очень большой, − медленно говорит Брук. − Большой, белый, со множеством комнат и с садом, похожим на джунгли, где все заросло красными бугенвиллиями...

Слушая Брука, Мораг представляет себе огромный, белый как мел викторианский особняк, с решетчатыми деревянными ставнями, защищающими окна от солнца. Вокруг дома должна идти стена, тоже белая, а в саду буйные заросли − множество разнообразных диковинных деревьев и цветов, смешение зеленого, алого и лилового, причудливые изогнутые линии. Неизвестные птицы с ярким оперением гордо расхаживают по траве, стремительно слетают с веток, и голоса у одних хриплые, а у других − переливчатые, как серебряные колокольчики. Так ли все было на самом деле? Мораг никогда этого не узнает, потому что ей не увидеть картины, возникающие в памяти Брука, когда он рассказывает о том времени. Зато она довольна, что Брук не может заглянуть в ее память и увидеть Горную улицу, о которой она не рассказывает ему ничего.

− Там ведь, кажется, была ужасная нищета, да? Я имею в виду Индию.

− Да. Это правда. Мы ездили в Калькутту не часто, но мне запомнились тамошние базары, где европейцам продавали вещицы из слоновой кости, дерева, меди и всякие побрякушки; я помню, сколько там всегда толпилось нищих − по большей части калеки, и все худющие, кожа да кости. Некоторые нарочно калечили своих детей, чтобы те собирали милостыню.

− Ужасно!

− Да. Но так было.

Лицо у него мрачное и даже слегка виноватое, словно он стыдится того, что видел, и не хочет ей рассказывать...

− Сейчас там ведь стало лучше, верно?

− Ни черта не лучше, − в голосе Брука досада: − Думаю, даже еще хуже. Что бы там ни говорили, но уход англичан не был для Индии решением проблемы.

− Но, Брук... ты же не станешь всерьез утверждать, что это было справедливо и правильно, когда англичане, и даже ваша семья, жили в такой роскоши, у них были свои особняки и слуги, а индийцы в это время...

Брук ставит чашку на журнальный столик и ласково гладит Мораг.

− Маленькая моя, − с нежностью говорит он, − в этом мире не существует подлинной справедливости. Я вовсе не говорю, что так было правильно. Просто в тех обстоятельствах это был наиболее приемлемый вариант, вот и все.

− Но...

− Ш-ш-ш, любовь моя. Ты же всего не знаешь. Ты просто не знаешь.

Это правда. Всего она не знает.

− Расскажи мне про твою маму, Брук. Какая она была?

Он улыбается, но улыбка у него невеселая.

− Знаешь, странно, но я помню ее всегда одной и той же, − говорит он. − Даже когда они с отцом вернулись в Англию. В моих воспоминаниях она присутствует лишь как тень. Тихая, незаметная тень, которая не осмеливалась возразить отцу ни словом. Когда я был ребенком, она порой делала робкие попытки заступиться за меня, но это ни разу ничего не дало. Ни разу. Думаю, в те годы я ее за это презирал. Мне казалось, должна же она быть способной хоть на что-то. И наверно, в то же время я жалел ее. Отец был человек тяжелый.

− А как он относился к тебе? Как он тебя воспитывал?

Брук пожал плечами.

− Ну, он ведь работал директором школы, я тебе говорил, и был просто помешан на дисциплине. В школе он сек мальчишек розгами − кстати, это удовольствие он всегда приберегал только для себя, лупил их только сам, учителей-индийцев к этой процедуре даже не подпускал. Меня он тоже бил, но у него в запасе имелись и более утонченные наказания. Розги − это слишком примитивно. Однажды он заставил меня усесться верхом на большой чемодан с колесиками, привязал меня к нему и выкатил чемодан вместе со мной на улицу прямо перед воротами нашей школы, чтобы меня видели все, кто проходит мимо: и европейцы, и индийцы − от брахманов до неприкасаемых. На груди у меня висела табличка с надписью: «Я плохой». У отца был довольно мрачный юмор.

− Боже мой, Брук...

Он смеется.

− Я должен был так сидеть, пока не попрошу у него прощения. За что, сейчас уже не помню. Кроме того, он рассчитывал, что заставит меня заплакать, − помню, я даже тогда прекрасно понимал, чего он от меня ждет и чего хочет добиться. Мне было, думаю, лет шесть. Но я не заплакал и прощения не попросил. Мама, помню, рыдала в три ручья и заламывала руки, как героиня викторианской мелодрамы с призраками. Но ее слезы, конечно, ничего не изменили. В конце концов отцу пришлось увезти меня на чемодане обратно в дом.

− Как это все отвратительно. Все − от начала до конца.

− Да, папочка у меня был милейший человек, − холодно говорит Брук. − Но ничего. По крайней мере благодаря этому уроку я научился не давать себя в обиду.

− Хорошенький урок! Это же все равно что кинуть ребенка с лодки в море и приказать: «Учись плавать». Может быть, и научится, но какой ценой!

− И тем не менее позже мне это пригодилось, − говорит Брук. − Особенно когда я учился в интернате в Англии. Там, если парень не умел постоять за себя, он очень быстро превращался в трусливое ничтожество.

− Ты так говоришь, будто это была не школа, а тюрьма.

− Да нет, почему же? Когда я привык, мне там, в общем, даже нравилось. Было, конечно, много всяких гнусностей, но постепенно приноравливаешься и знаешь, как себя вести. Это была военная школа, в основном для детей офицеров. Попасть туда считалось очень престижным. Всем ученикам присваивались воинские звания.

− Как это?

− Я не вру. − Брук усмехается. − Я тогда твердо решил, что не позволю, чтобы мной помыкали. У нас там проводились проверки снаряжения, строевые занятия и тому подобное. Я из кожи вон лез, чтобы все делать как положено. Когда мне было восемь лет, меня произвели в сержанты. Что ты на это скажешь?

Он смеется, но Мораг не может даже улыбнуться. Она смотрит на него с ужасом.

− Неужели ты это серьезно?

− Да будет тебе, солнышко, − поддразнивает он. − Не принимай близко к сердцу. Все было не так уж мерзко. Я даже получал удовольствие. И если я тебе об этом рассказываю, то вовсе не для того, чтобы напугать. Честное слово.

− Я все-таки думаю, твои родители поступили жестоко. Взять и сбагрить ребенка, да еще в военную школу.

− Им было трудно подобрать для меня что-то другое. Мама, думаю, была не особенно довольна, хотя вслух, конечно, ничего не говорила. Впрочем, не знаю. Зато знаю другое: я никогда не буду таким, как мой отец. Никогда. Ученики, должно быть, в душе поносили его на чем свет стоит. Как и я сам.

− Ты бы при всем желании не смог стать таким. Твои студенты тебя обожают. Я тоже тебя обожала, когда у тебя училась. И сейчас обожаю, хотя, конечно, мое отношение к тебе стало немножко другим.

− Каким другим?

− Более сексуальным.

− О! Вот это уже начинается настоящая вечерняя сказка.

− Брук... может быть, не надо нам каждый раз осторожничать? Будет ребенок − ну и пусть. А?

Он проводит рукой по ее лицу, словно запоминая его пальцами.

− А разве тебе плохо так, как есть, Мораг?

− Конечно, нет. Я с тобой счастлива. Ты это знаешь.

− Тогда не торопи события, солнышко. У нас впереди еще много времени.

В ту ночь Брук спит плохо. Он ворочается, отодвигается от нее, а потом начинает стонать во сне странным, низким, обиженным и совершенно чужим голосом. Мораг кладет руку ему на грудь и чувствует, что он весь в поту.

− Брук... проснись.

− Что такое? Что случилось?

− Тебя мучил какой-то кошмар.

− Правда? Спасибо, солнышко.

− Брук... ты во сне что-то бормотал. Я разобрала только одно слово.

− Да? Какое?

− Кажется, Мину. Это что, какое-то слово на хинди?

− Не совсем. Это... имя.

− Мужское или женское? − Она презирает себя за этот вопрос, а Брук, естественно, злится.

− Иди ты к черту, Мораг! Имя женское. Откуда оно у меня всплыло, понятия не имею. Может быть, все-таки будем спать?

− Прости, Брук. Я не хотела...

Но он уже снова спит. Подумаешь, большая важность! Ерунда. Она же понимает, что ни сам Брук, ни его мысли не могут стать ее собственностью, равно как и понимает, что у него наверняка было много женщин. Если у него была какая-то любовь в шестнадцать лет, это нормально, он был уже вполне взрослым. И все это ничуть бы ее не встревожило, не услышь она в его сонном бормотании горькую обиду, чувство, которому он ни за что не позволяет прорваться наружу, когда не спит.

Ей хочется утешить Брука, помочь ему унять неведомое горе, но как смягчить боль, которая, должно быть, въелась в него глубже, чем он сам того хотел? У него удивительно сильный характер. Но Брук ведь не всегда был такой. Когда-то шестилетнему мальчишке пришлось приучить себя быть стойким и не подавать виду, что он страдает. Какой на самом деле была его жизнь в то далекое время? Почему он не хочет об этом говорить? Если ему не под силу рассказать правду даже ей, то кому же он может все открыть? Вероятно, никому.

Какая страшная мысль. Мораг гонит ее прочь, но еще долго не засыпает и молча лежит рядом с Бруком.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «МОЛОДЕЖЬ»

Мораг Скелтон, возраст двадцать четыре года, живет в Торонто уже около четырех лет. Вполне способна самостоятельно поехать в центр города и не заблудиться. Давно усвоила, где какой факультет университета, знает, какие книжные магазины лучше, знает также, где покупать себе вещи, которые придутся по вкусу Бруку, научилась вести словесные бои с парикмахерами и отстаивать (хотя бы частично) свой стиль, не поддаваясь на их постоянные уговоры соорудить на голове что-нибудь экстравагантное.

В центр она выбирается не часто, потому что город, увы, по-прежнему пугает ее до умопомрачения. Но это обстоятельство она тщательно от всех скрывает.

Ее длинные прямые черные волосы подстрижены теперь намного короче и слегка завиты в соответствии с доминирующим в современной моде направлением, которое Эллен из салона «Мисс Эллен» характеризует как «всего несколько мягких локонов, миссис Скелтон, и легкая волна на лбу». Выходя из парикмахерской, она каждый раз чувствует, что с ней сделали что-то не то, но Бруку эта прическа нравится, да и сама она вынуждена признать, что так выглядит женственнее.

Она не позволяет себе никаких излишеств в еде и потому стройна. Днем носит скромные костюмы с блузками пастельных тонов, иногда в рюшках. В летнюю жару ходит в легких хлопчатобумажных платьях с расклешенными юбками. Туфли у нее в большинстве с так называемым «оптическим обманом», цель которого − не слишком увеличивая ее рост, создать впечатление, будто она на высоких каблуках. По вечерам, когда они с Бруком ходят в гости или принимают у себя его университетских коллег, она неизменно появляется в «маленьком черном платье», хотя, оно, конечно, не обязательно каждый раз черное. Выглядит она элегантно.

Она умеет готовить. Ее абрикосовый кекс и ореховое печенье восхитительны, а шоколадный торт с глазурью не знает себе равных.

Она много читает.

Однажды она спрашивает у старика, убирающего их многоквартирный дом, разрешается ли жильцам держать кошек. Он говорит, что нет.

Она выращивает африканские фиалки − очень милые цветочки, − а кроме того, в горшке на подоконнике у нее растет петрушка, которую можно подавать как гарнир к некоторым блюдам, например к томатному желе.

Она пишет рассказы и рвет написанное.

В один прекрасный день она разбивает в кухне окно, запустив в него индийской пепельницей из бенаресской меди.

В ужасе мчится по лестнице во двор и спешно подбирает злополучный сосуд. Пепельница даже не погнулась. В Бенаресе знают, как делать из меди прочные вещи.

Судорожно листает справочник и обзванивает пять ремонтных фирм, но выясняется, что они завалены работой на три месяца вперед, так что, извините, девушка, никак не можем.

На улице февраль. Еще несколько минут, и кухня обледенеет.

В результате шестого телефонного звонка появляется мастер и вставляет новое стекло. Она расплачивается с ним не чеком, а наличными и спускает квитанцию в унитаз, предварительно разорвав ее на мелкие клочки. Сейчас только не хватает, чтобы засорился туалет.

Вечером того же дня они с Бруком перед ужином сидят, как обычно, за рюмкой хереса.

− Брук...

− Да, солнышко?

− Знаешь, у меня все-таки слишком много свободного времени. Я серьезно считаю, что мы можем завести ребенка. Ты ведь понимаешь, Брук? Я очень хочу родить от тебя.

Брук подливает себе хереса, садится на подлокотник дивана и кладет руку на плечо Мораг.

− Я знаю, солнышко, и, поверь, мне это очень приятно. Но ты забываешь, что, как только появится ребенок, ты будешь связана по рукам и ногам. А ты еще слишком молода, чтобы замыкаться в четырех стенах.

− Да, но тебе уже, между прочим, тридцать девять, − говорит Мораг.

Брук смеется.

− Тридцать девять, солнышко, это еще не старость. Ты не думай, Мораг, я прекрасно понимаю твое желание, и оно вызывает у меня лишь восхищение и гордость. Только мне кажется, ты не совсем отдаешь себе отчет в том, насколько это усложнит нашу жизнь. Да и потом, в нашей квартире нет условий для ребенка.

− Тогда почему бы нам не купить дом? Я эту идиотскую квартиру терпеть не могу. − Мораг прислушивается к собственному голосу и понимает, что похожа сейчас на капризного ребенка.

− Для меня это новость, − говорит Брук и убирает руку. − Мне казалось, квартира тебе нравится. Да ты и сама говорила. Я не подозревал, что тебе здесь так противно.

− Ой, Брук, не слушай меня. Я сама не знаю, что говорю. Прости. Просто я...

− Кроме того, моя дорогая, купить дом, как ты догадываешься, не так-то просто. Нужны солидные деньги. Мы с тобой кое-что скопили, но на первый взнос за приличный дом у нас все равно не хватит.

− Да, но если все время ждать, можно прождать целую жизнь, а идеальной возможности завести ребенка так и не появится.

− Лично меня вполне устраивает, как мы живем сейчас, когда нас только двое, − мягко говорит Брук. − А о ребенке еще будет время подумать. Вот купим подходящий дом, тогда и решим. Разве тебе плохо со мной? Ты ведь для меня самый близкий человек.

− И ты для меня тоже, Брук. Ты же знаешь. Веду себя как Дура, а потом сама раскаиваюсь. Честное слово. Ты только никогда не бросай меня, Брук, ладно? Я этого не вынесу.

Он обнимает ее.

− Да разве я смогу тебя бросить? Ты ведь моя. Любимая и единственная. Я всегда буду с тобой и всегда буду тебя оберегать.

А так уж ли ей хочется, чтобы ее оберегали, и тем более всегда? Но даже если нет, сейчас не самый подходящий момент заявлять об этом вслух.

− Брук, а как ты думаешь, может, мне устроиться на работу?

− Если ты действительно этого хочешь, то пожалуйста. А где бы ты хотела работать?

− Ну, не знаю. Может быть, в магазине. В книжном. Или секретарем в какой-нибудь фирме... Я ведь умею печатать.

− Не уверен, что подобная работа тебе подойдет. Но, если ты думаешь, что будешь довольна, попробуй, я нисколько не против. Хотя, на мой взгляд, печатать деловые письма или целый день возиться с каталогами − не самое веселое занятие.

Мораг мгновенно сознает, что и сама думает точно так же.

− Наверно, ты прав. Мне вряд ли будет интересно.

− Кстати, как твои литературные опыты? Ты совсем бросила писать?

− Нет, пишу. Только ничего не получается.

− А почему ты не хочешь узнать мое мнение? У тебя есть готовые рассказы?

− Есть. Два.

− Вот и прекрасно. Сейчас почитаем.

Мораг неохотно дает ему рукопись.

− По-моему, очень прилично, − наконец говорит Брук. − Надо, конечно, слегка отшлифовать, и, честно говоря, конец в обоих рассказах кажется мне малоправдоподобным, но доработать их явно стоит, я в этом уверен.

Слова одобрения необходимы ей как воздух, но внезапно все в ней восстает.

− Брук, − говорит она жестко, − оба рассказа никуда не годятся. Они банальны и поверхностны.

Он удивленно вскидывает глаза.

− Что ж, солнышко, если они тебе не нравятся, решай сама.

Он глядит на часы.

− Боже мой, Мораг, надо срочно готовить ужин. Мы же принимаем моих отличников с третьего курса, ты забыла?

− Черт! Извини, Брук. Совершенно забыла.

Студенты − две девушки и шестеро парней − вваливаются все вместе чуть раньше восьми часов. Они заполняют собой всю квартиру, кое-кто усаживается прямо на пол. Брук сидит в единственном кресле. Он приветлив с ребятами, спокойно выслушивает даже самые нелепые их заявления, ведет себя с ними по-дружески, но при этом не впадает в крайность и не пытается держаться с ними на равных. В его присутствии они чувствуют себя уверенно, хотя и слегка робеют, осмеливаются вступать в спор, но с готовностью позволяют себя переубедить, когда Брук (каждый раз очень тактично, стараясь не задевать ничье самолюбие) разбивает их аргументы. Тема сегодняшнего разговора − Джерард Мэнли Хопкинс. Мораг сидит на низкой табуретке у окна, иногда вставляет несколько слов, но в основном молчит и слушает.

− Меня не оставляет ощущение, − говорит один из парней, − что в отдельных случаях он затемняет смысл без всякой необходимости, просто чтобы озадачить читателя. Так сказать, играет в интеллектуальную игру, поставив перед собой цель (скорее всего, подсознательно) доказать, что его, Хопкинса, интеллект гораздо выше, чем у всех остальных.

− Если говорить откровенно, то по интеллекту Хопкинс действительно стоял намного выше большинства своих современников, − неожиданно для себя вступает в разговор Мораг. − Что же касается его гордыни, а вы, по-моему, говорите именно об этом, то вы совершенно правы. И я бы еще добавила, что иногда у него проскальзывает жалость к себе, вспомните, например: «Воистину ты справедлив, господь». Главное, что Хопкинс сам это понимал. А насчет того, что он затемняет смысл, вы ошибаетесь: попробуйте внимательно в него вчитаться, и вы увидите, что в подавляющем большинстве случаев он выражает свои мысли с удивительной точностью. «От черного труда звездой сверкает плуг» − я не уверена, что так может быть в действительности, но более емко и точно эту мысль просто не выразить. Или когда он пишет: «Пусть что-то плохо, горше − пустота». Боже мой, вы только вдумайтесь! Ведь и в самом деле пустота − это...

Она замолкает на полуслове. В комнате тишина. Всем неловко.

Брук умело переводит разговор в другое русло.

Когда молодежь наконец уходит, Мораг бросается к Бруку.

− Ой, Брук, зачем я влезла, как дура?! Извини, ради бога.

Брук притягивает ее к себе.

− Успокойся, детка. Все в порядке. Ничего страшного не случилось, уверяю тебя. Нас всех время от времени слегка заносит.

Мораг резко вырывается.

− Брук...

− Что с тобой? Господи, Мораг, почему ты сегодня какая-то дерганая?

− Не смей называть меня «деткой». Я тебе не ребенок, я твоя жена.

Брук смеется, но в его смехе чувствуется раздражение.

− Вот, значит, в чем дело. Я задел твою гордость? Господи, Мораг, я же просто хотел сказать тебе что-то ласковое, неужели не понимаешь? Вспомни, как вы с Эллой называли друг друга? Малышок! Что «малышок», что «детка» − какая разница? Я тоже мог бы сказать «малышок», но мне хотелось найти более нежное слово, потому что у нас с тобой несколько другие отношения.

О господи. Ну, конечно же, он прав. А она, дура, еще на него накинулась.

− Брук, прости меня. Со мной действительно что-то не то. Прости. Я люблю тебя. Я тебя очень люблю.

− Знаю, солнышко. Знаю.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «НАИВНОСТИ РАЗЯЩЕЕ КОПЬЕ»

Роман Мораг начинает писать, в общем-то, неожиданно, хотя его главная героиня Лайла уже довольно давно живет в ее мыслях. Мораг понятия не имеет, откуда взялось это существо. У нее никогда в жизни не было знакомых, хотя бы отдаленно похожих на Лайлу Стонхаус, хрупкую хорошенькую девушку, сбежавшую из поселка лесорубов в большой город. Сюжет далеко не нов, но в романе Мораг (дай-то бог!) он развивается несколько необычно, потому что ошеломляющая наивность Лайлы всякий раз оборачивается губительными последствиями и вредит не только ей самой, но и другим. Наивное простодушие вполне может оказаться восьмым смертным грехом.

Мораг не представляет себе, сколько времени ей понадобится, чтобы завершить роман, и сколько раз придется его переписывать, но, начав писать, уже не может остановиться и пока пишет быстро. О своей героине Мораг знает гораздо больше, чем сама Лайла, но как это передать? Роман пишется от третьего лица, но через восприятие Лайлы, а поскольку восприятие у нее ограниченное, читатель получает представление о персонажах лишь через их слова и поступки, которые Лайла не всегда понимает правильно. Написать роман, в центре которого, по существу, примитив, − труднейшая писательская задача. Когда Мораг сидит за столом и пишет, ей кажется, она с этой задачей справляется. Но стоит оторваться − и понимаешь, что ничего не выходит. Ощущение − как на качелях.

− Что это ты пишешь? − спрашивает Брук.

− Насколько я понимаю, роман.

− Роман? Что ж, если уж замахнулась, наверно, имеет смысл метить повыше.

− А ты думаешь... только честно, Брук... ты думаешь, я еще не доросла до романа?

− Поживем − увидим. Роман сооружение сложное.

− Это можешь мне не объяснять, − мрачно говорит Мораг.

− Ну-ну-ну, только не хмуриться. Давай-ка быстро улыбнись.

Мораг улыбается.

− Вот так уже лучше, − говорит Брук. − Может, сходим в кино?

− Отлично. С удовольствием. Только вымою посуду и через десять минут могу выходить.

На самом деле она с удовольствием вернулась бы к отложенной третьей главе. Эпизод первого выхода Лайлы на работу в третьеразрядный ночной клуб «Воронья пещера» выписан нечетко. Лайла должна держаться более неуверенно − сочетание робости и нахальства. Но как это передать?

Не пойти в кино было бы нечестно по отношению к Бруку. К Бруку, который работает и содержит ее, позволяя ей сидеть дома и до одури стучать на машинке. К Бруку, который ее любит. И которого любит она.

Я только что ему улыбнулась, думает Мораг. И вложила в улыбку готовность идти с ним в кино. Сколько раз она уже лгала ему? Или сегодня впервые? Нет, не впервые. Но раньше она никогда об этом не задумывалась. Ей и в голову не приходило, что она ему лжет. А вот сегодня поняла.

У Брука подавленное настроение, с ним это часто бывает, фильм ему неинтересен, и они уходят с середины. Дома он наливает себе и ей джина с тоником.

− Брук... что случилось?

− Да не знаю... Первокурсники в этом году звезд с неба не хватают... Просто руки опускаются. Иногда думаю: ну что это за жизнь, черт возьми! Даже если удается наладить с кем-то контакт, чаще всего сам этого не замечаешь.

− Ты не совсем прав, − возражает Мораг. − На третьем курсе, например, много умных ребят, и ты прекрасно знаешь, что с ними у тебя полный контакт.

− Да, наверно. Хотя иногда я сомневаюсь.

− И совершенно зря.

− Ты, солнышко, возможно, не совсем объективна.

− Конечно, не объективна. Но я же не слепая. Я вижу, как они к тебе относятся.

Что заставляло ее раньше думать, что он в себе абсолютно уверен? Впрочем, никто не бывает уверен в себе на сто процентов. Но углядеть брешь в броне Брука можно лишь с очень близкого расстояния. Он свои слабости напоказ не выставляет. Этот урок он слишком хорошо усвоил еще в детстве.

− Если ты не доволен этой жизнью, то какую бы ты предпочел?

Брук иронически улыбается.

− Не знаю... Может быть, жизнь на чайной плантации, где-нибудь в Ассаме, в глуши, подальше от многообразных мерзостей нашего мира.

− Ясно. Мне кажется, я могу это понять.

− Но такого места на самом деле не существует, и сбежать некуда.

− Брук, а почему бы тебе не подыскать преподавательскую работу в Индии?

Он качает головой.

− Нет, моя маленькая. Назад вернуться я бы не смог. Там все слишком изменилось. Я бы там ничего теперь не узнал. И чувствовал бы себя неуютно.

Память держит его в западне, не выпускает из прекрасного сада, который давно уже не существует вне его воспоминаний, в реальной действительности. Не так ли и с каждым из нас? Только не с Мораг. Предложите ей все чайные плантации Китая или Ассама, она все равно никогда не вернется в Манаваку. И тем не менее этот городишко живет в ней, как когда-то она жила в нем.

− Брук, все это ужасно грустно. Если бы я могла хоть чем− то помочь...

− Так уж устроен человек, − коротко говорит Брук. − И никто тут не поможет.

− Но я не верю, что нет никакого выхода. Я отказываюсь в это верить.

− Ну хорошо. Если тебе так хочется, ты действительно можешь мне помочь. Постарайся всегда оставаться счастливой и веселой, для меня это как заряд бодрости. Мне необходимо знать, что ты счастлива.

А свою черную кельтскую угрюмость запрячу так глубоко, что он никогда ее не увидит. Клятва, которую Мораг дала себе перед замужеством. Тогда ей казалось, это проще простого.

− Я постараюсь, Брук. Я... я буду такой, как ты хочешь. Обязательно.

Обязательно − странное слово. Связала ли она себя обязательством, сказав «обязательно»? И если это добровольно взятое обязательство для нее заведомая ложь, то обязан ли Брук поверить?

Ночью Брука мучает тот же кошмар (тот же? откуда она знает?), такое случается с ним примерно раз в полгода, и он снова произносит во сне это имя. Мину.

Ей жутко от его монотонного сдавленного бормотанья. Она трясет его за плечо.

− Брук... Проснись!

− О господи! Неужели опять? Как я тебе, наверно, надоел

− Ничего. Кто все-таки была эта Мину, Брук?

Он трет глаза и садится в постели.

− А я что, опять ее звал?.. Ладно, тебе я, наверно, могу рассказать, в конце концов, не так уж это и серьезно. Это была одна индианка... сейчас даже не помню, молодая или старая. Тогда мне казалось, что она старая, но, может быть, она была еще совсем молоденькой девушкой. Сам-то я был тогда совсем ребенок, лет пять-шесть. Она была моя айя.

− Твоя что?

− Айя. Что-то вроде няни. Она была... ну, в общем... очень заботливая и ласковая, что ли, а родители не слишком баловали меня вниманием. Мать постоянно страдала мигренями и почти все время проводила в гамаке. Мину со мной играла, строила для меня из камешков разные крепости, замки, и...

− Почему ты замолчал?

− Понимаешь... − Брук тянется за сигаретой и не спеша закуривает. − В общем, когда я долго не мог заснуть, она раздевалась, ложилась в мою постель, обнимала меня и гладила, пока я наконец не засыпал. Позже я узнал, что такой способ баюкать ребенка очень там распространен. Но не среди европейцев.

− Думаю, доктор Спок не стал бы рекомендовать подобный метод, но, по-моему, ничего сверхужасного в этом нет, − говорит Мораг.

− Конечно, нет, − кивает Брук. − Но однажды вечером мой отец зашел в спальню и увидел.

− Понимаю.

− Кстати, именно поэтому он на следующий день меня выпорол, повесил мне на грудь табличку «Я плохой» и заставил сидеть на чемодане перед воротами.

− Брук, это страшная история.

− Да нет, не такая уж страшная, − говорит Брук. − Просто неприятно, что она до сих пор периодически лезет мне в голову. Но тогда это было для меня уроком мужества. Отца я с тех пор возненавидел навсегда, хотя, думаю, долго еще пытался понять, прав он был или нет. Зато я с младенческих лет усвоил, что жизнь суровая штука и, чтобы против нее устоять, ты не имеешь права быть размазней. Я научился строить свою жизнь, как считаю нужным, научился не позволять никаким внешним силам наносить мне ощутимые удары.

− Да, но, когда у тебя вечером было плохое настроение, ты же сам сказал, что так уж устроен человек и ничего тут не сделаешь.

− A-а, ты об этом? Что ж, подавленное состояние бывает у всех, это, наверно, как судьба, от которой никуда не денешься. Но все равно человек способен воспитать себя так, чтобы любые внешние воздействия и неприятности задевали его не слишком больно.

− Или, может быть, совсем не задевали. Брук... послушай. Мы ведь с тобой по-настоящему ничего друг о друге не знаем. Я это вполне серьезно. Хотя и прожили вместе уже почти пять лет. А нам необходимо знать друг друга до конца. Ни ты, ни я, как мне кажется, никогда не раскрывали полностью свое отношение к очень многому. Я совсем не такая, как ты думаешь. И ты не такой, каким я представляла тебя раньше. Потому что я многого в тебе не знала. И сейчас ты мне нравишься даже больше. Если бы четыре года назад я знала, что ты такой, я, может быть, не смогла бы тебя полюбить, зато сейчас очень люблю. Мы должны узнать друг о друге еще больше, это необходимо.

− Возможно. − Брук кладет сигарету в пепельницу и ласково похлопывает Мораг по спине. − Между прочим, у меня с утра лекция, ровно в восемь тридцать. Так что давай-ка спать.

Что ж, вполне разумно, и ничего тут не скажешь. Если знаешь, что должен подняться в семь утра, глупо не спать всю ночь, вспоминать детство и так далее.

А Лайла? Какой кусочек детства остался с ней навсегда? Не кусочек, а всё целиком. Потому что иначе не бывает.

Обычно Мораг кончает писать около четырех часов, чтобы успеть до прихода Брука вернуться домой из мира, в котором живет Лайла. Но ей не всегда это удается. Иногда она забывает, что вне романа время продолжает идти своим обычным ходом.

И сегодня она тоже об этом забыла, потому что Лайла только что сама сделала себе аборт, точно так же как и девушка, которую Мораг знала много лет назад. Но Ева тут ни при чем − боль, которую сейчас испытывает Мораг, это боль Лайлы, и только Лайлы. Мораг дописывает эпизод, отодвигается от машинки, встает, ходит по квартире, курит и пытается усилием воли снять нервное напряжение, но сделать это по заказу невозможно. Без пяти шесть.

В двери поворачивается ключ, и входит Брук.

− Здравствуй, солнышко.

− Обеда нет, − выпаливает Мораг. − Я еще даже не начинала готовить.

Он смотрит на нее круглыми от удивления глазами.

− Господи, что с тобой, Мораг? Ты заболела? Что случилось, солнышко? Ты вся дрожишь.

Минуту назад она была настроена агрессивно и готовилась обороняться. Сейчас от стыда не знает, что сказать.

− Я... Нет, все в порядке. Просто... сейчас у меня самый критический момент. То есть не у меня, а в романе.

Брук с облегчением смеется.

− И только-то? Слава богу, а я уж подумал, случилось что-то ужасное.

Да, случилось! Да! Но вслух она ничего не говорит. Странно все-таки: если бы твоя подруга только что сама сделала себе аборт, напугав не только себя, но и всех вокруг, никто бы не удивился, что ты взволнована, расстроена и тебя бьет дрожь. А если то же самое случилось в книге − какая разница? Может быть, книга действует даже сильнее, потому что Мораг сама пережила все, что произошло с Лайлой. Оттого, что не видишь кровь собственными глазами, она не становится менее реальной. Ей хочется объяснить это Бруку, но она слишком устала.

− Черт с ним, с обедом, − говорит Брук. − Бывает. Сходим в ресторан. Быстро приводи себя в божеский вид, и пошли.

Ей сейчас хочется только одного − лечь и проспать часов этак четырнадцать подряд. Но она бежит в ванную, потом выбирает платье поприличнее, одевается и причесывается. Брук у нее все же хороший. Честное слово. Вполне мог бы обозлиться, но ведь не обозлился.

Она глотает три таблетки аспирина и приказывает себе быть милой и очаровательной.

Глава седьмая

Кончив дневные труды, Мораг вышла пройтись. Дорога, ведущая к дому, была всего лишь проселок, следить за ней полагалось муниципалитету, но в здешних краях не жило ни одного сколько-нибудь влиятельного избирателя, и потому разъезженные колеи никогда не засыпали. Красные ветки невысоких кустов кизила были осыпаны белыми зонтиками цветов. Буйно цвели белые и лиловые дикие флоксы, они так густо и терпко благоухали в этот июльский вечер, что было непонятно, почему вокруг сорняки, а под ногами дорожная пыль.

Вспорхнул розовый скворец. На ветке он сидит такой скромный, незаметный, но взлетит, взмахнет крыльями − и поразит своим великолепием: вспыхнут скрытые под черными перьями алые.

С тропинки в траву юркнул толстенький гладкий сурок. Мораг любила сурков − славные, добродушные зверьки, степенные, безобидные, и так смешно едят виноград. Но Ройланд рассказывал, как коровы ломают ноги, когда наступают в их норы. Вот глупость: зверьки маленькие, не хищные, ни на кого не нападают, занимаются своими мирными сурочьими делами, и поди ж ты − вреда от них не меньше, чем от каких-нибудь там динозавров или ягуаров: запросто ломают ноги этим дурехам и растяпам − коровам.

Отправляясь гулять, Мораг всегда брала с собой палку. Так, на всякий случай, вдруг встретится истекающая слюной бешеная собака или выскочит коварная лиса или койот, а то и матерый волк, быть может, он живет здесь со времен пионеров, никто его никогда не видел, но сейчас он крадется за ней по кустам и готовится прыгнуть; ей представлялись также ядовитые змеи, хотя в справочнике «Змеи Канады» утверждалось, что они здесь не водятся.

Мораг повернула к дому. Как и всегда в это время года, приходилось остерегаться ласточек, они пикировали на каждого, кто приближался к кухонному окну, над которым они слепили себе гнездо − плоскую чашу из комочков глины и сухих травинок. Птенцы уже готовились вылететь и занимали все гнездо, поэтому ночью ласточки-родители спали снаружи, прилепившись к краю. Замечательные родители. Мудрые. Неунывающие.

− Ну что вы так разволновались, − сказала Мораг, когда ласточки пронеслись над самой ее головой. − Не трону я ваших детей, не бойтесь.

Умереть оттого, что ласточка-мать стремглав со страху пробила тебе череп. Романтическая смерть. Но если описать ее в романе, разве кто-нибудь поверит? Роман. Странное слово. Впрочем, ласточки никогда ни на кого не налетают. У них совершенные радары.

Дверь в кухню была распахнута. Когда Мораг уходила, она ее закрыла.

− Привет, − сказала Пик.

− Пик!

Мораг крепко прижала к себе дочь, и Пик не выразила недовольства. Кажется, она была даже рада, что опять дома. На вид не изменилась, такая же высокая, тоненькая, даже хрупкая, длинные черные волосы рассыпаны по плечам, джинсы, старая мужская рубаха с отрезанными выше локтей, но неподшитыми рукавами, широкий кожаный ремень со стершейся медной пряжкой, раньше у нее этого ремня не было, но Мораг показалось, что она его уже где-то видела.

− Ну как ты, как ты, родная? − спросила Мораг, отстраняя дочь и вглядываясь в нее, словно ожидала увидеть следы голода и нанесенных миром обид, огорчений, печали. Глаза Пик были обведены темными кругами. Что это − бессонные ночи? Тревога? О чем?

− Вид у тебя немного усталый, − сказала Мораг.

Пик засмеялась.

− Ничего страшного, мама. От Торонто добиралась на попутках, и мне не слишком везло. Конечно, малость устала. Потому и задержалась, что не везло. Есть хочу − умираю. Арахисовое масло есть? Я только что пришла, минуту назад. Горд не звонил? Вот уж ни к чему, если звонил. Мы с ним так ссорились. Он не уходит и не уходит. Мне не хочется его обижать, но что я могу поделать? Где у тебя хлеб, в холодильнике? Так, отлично. А ты зря ешь белый хлеб, мама, тебе это ужасно вредно. Ты-то как тут жила?

− Я − хорошо. Хорошо жила. − Мораг закурила сигарету. руки у нее дрожали. − Слава богу, что ты дома. С тобой правда ничего не случилось?

Пик улыбнулась, и в темно-карих слегка раскосых глазах заплясали золотые огоньки и искры.

− Мам, ну что ты так растрепыхалась? Хочешь кофе? Сейчас сварю. Где кофеварка? Не пей ты эту гадость − растворимый Ведь чистая же синтетика. И ради бога успокойся. Ничего со мной не случилось. Ты что, сама не видишь? Все было очень здорово. Правда, не всегда. Некоторые ненавидят ребят, которые голосуют на дорогах. Прямо убить их готовы. Убить по-настоящему, а не на словах. И эта злоба меня так пугает.

− Меня тоже.

− Ведь они ее даже не осознают, − говорила Пик. − Им кажется, они такие мудрые и искренне желают тебе добра, а ты заблуждаешься, ты неправа уже потому что существуешь, потому что ты не такая, как они, не так выглядишь, не принимаешь их жизни. А ты чувствуешь, что они полны злобы, даже если они тебя не трогают. Эта злоба... Ну как бы тебе сказать... кажется, она вот-вот отравит, задушит, растерзает тебя. Ты меня понимаешь?

− Еще как. Я тоже в детстве сталкивалась с людской злобой, только при других обстоятельствах.

− Я много думала об этом, − сказала Пик, жуя бутерброд, − когда была в Манаваке. Наверно, город здорово изменился, по крайней мере внешне. А вот что там внутри... не знаю.

− Скажи, ты видела...

− Знаешь, мне сейчас трудно об этом рассказывать, − сказала Пик, сразу замкнувшись. − Может быть, когда-нибудь потом. По-моему, дома Кристи уже нет. На Горной улице много новых домов, небольших и редкостно безобразных.

− Мне было бы невыносимо на них смотреть. Хотя вряд ли Манавака сейчас хуже, чем была в мое время.

− Вполне процветающий город, сказала бы я.

− Что ж, наверное. А в долине ты была?

− Я же тебе сказала: об этом потом.

− Прости.

− Прощаю. Бананы или апельсины есть?

− Возьми в буфете. Откуда у тебя этот живописный ремень?

− От отца. Он мне подарил. Только пришлось его чуть ли не наполовину убавить. Это его ремень.

− Ну да, конечно. Я сразу подумала, что где-то его видела раньше.

− Я была у него в Торонто.

− Знаю. Он мне звонил.

− Звонил? Зачем?

− Зачем? − с досадой повторила Мораг. − Сказать, что видел тебя, потом стал возмущаться, почему я тебя отпустила. Согласись, возмущался он не без оснований.

− Странно, − сказала Пик. − Со мной он совсем иначе говорил. Говорил, что понимает, почему я так рвалась на Запад. И он правда понимает.

− Я знаю. Может быть, он думал, что я жду от него упреков, потому и возмущался. А на самом деле, мне кажется, он позвонил мне сказать, что видел тебя и что с тобой все благополучно. Он всегда считал меня немножко...

− Немножко какой?

− Немножко буржуа. Мещанкой.

− Буржуа! Какой у тебя изумительный допотопный язык! Звучит прямо как танго и фокстроты сороковых годов.

− Нахалка. Подожди, твой тоже когда-нибудь назовут допотопным.

− А ты что, и вправду была немножко буржуа?

− Это как посмотреть, − ответила Мораг. − С его точки зрения, вероятно, да, во всяком случае, в каком-то отношении. Он считал, что я стремлюсь к тому, что сам он ни в грош не ставит. Я и вправду сначала стремилась, а потом меня это перестало интересовать.

− Что именно?

− Что? Положение в обществе, ковры от стены к стене и все такое.

− Неужели правда? Бедняжка мама.

− Да уж, бедняжка. Но все это было вовсе не так позорно. И вообще, все было совсем по-другому. Не могу тебе объяснить.

− Отец подарил мне несколько песен, − сказала Пик. − Лучшего подарка не придумаешь.

− Он говорил мне. Это хорошо. Я рада.

Лицемерка ты, Мораг. Завидуешь, что он может дарить такие подарки. Вон Тип-Топ дарит свои стихи. А кому подаришь стопку романов? Разве что человеку, который любит читать. Может быть, Пик прочтет ее романы из любопытства, когда Мораг будет уже в могиле. То ли дело песни. К тому же Жюль начал петь их так давно, задолго до того, как все поголовно стали бренчать на гитаре и сочинять песни. Повезло ему. Но зато порой ох как лихо приходилось.

− Разве я могла надеяться, что он сам будет учить меня петь их, − говорила Пик. − Он ведь пел нам однажды, помнишь? Нет, два раза. В тот, первый, раз я была еще маленькая, и мы жили не здесь, верно?

− Верно. Да, он нам пел. Некоторые из своих песен.

− Горд не мог понять, как это для меня важно. Ему кажется, можно послушать пластинку и выучить любую песню, никакой разницы. А я не могла ему объяснить. Странно было снова увидеть отца. Ты его любила?

Мораг задумалась, сжав руками кружку с кофе. Что ей ответить, как выразить несколькими точными простыми словами столь сложное отношение? Нет у нее таких слов.

− Наверное, это можно назвать любовью. Слова сейчас утратили для меня четкий смысл. Понимаешь, я всегда чувствовала... и сейчас чувствую, что он со мной каким-то образом нерасторжимо связан. Я ведь его очень-очень давно знаю. Даже когда ты родилась, я его уже очень давно знала. Впрочем, знала − это не совсем то слово.

− Какая разница − то или не то! − вскричала Пик. И потом вдруг с болью бросила ей вопрос, который готовилась задать, наверное, много лет: − Зачем ты меня родила?

− Потому что хотела тебя, − ошеломленно проговорила Мораг.

− Вот именно, ради собственного удовольствия. Ни о нем, ни обо мне ты не думала.

Ответить на это обвинение она не могла. Как бы ни искала оправдания. Потому что отчасти она виновата. Ей хотелось, чтобы у нее было родное существо. И так ли велика ее вина? Ведь она не хитрила и не выманивала у него ребенка. Так-то оно так, и все же... Как он к этому отнесся? Она не знает. Однако он подарил Пик свои песни.

Она молчала. Вечернее солнце лилось в окно, и казалось, день никогда не кончится. В гнезде возились и щебетали птенцы, готовились к вылету в большой мир.

− Пик...

Пик протянула руку через длинный стол и положила на руку Мораг.

− Я понимаю. Не сердись. Все правильно. Я хочу тебе что-то сказать, мама.

− Скажи.

Губы у Пик задрожали, но она прогнала слезы, они были несовместимы с тем, что ей предстояло сказать.

− Он начал терять голос, − очень спокойно произнесла Пик. − И трудно с работой. Сейчас всюду такая жуткая конкуренция, кто только не поет, а он, куда бы ни пришел, может рассчитывать только на одно...

− На что же? − Но она и сама знала.

− Он все такой же чудак, ты ведь знаешь, − проговорила Пик тем же раздражающе спокойным, отчужденным голосом. − А это мало кто ценит. И потом, он уже не так молод.

− Как и я, − сказала Мораг. − Я тоже скоро начну сдавать. Иногда мне так хочется его увидеть.

− Почему же ты не поедешь? Он ведь близко.

− Я не знаю, хочется ли ему видеть меня. А вдруг нет?

Голос Пик сорвался от возмущения.

− Ну и номера ты откалываешь! Просто сдохнуть можно! Что за дурацкая гордость? И почему надо вечно бояться, что тебя оттолкнут? До чего же глупо! Полный идиотизм.

− Все гораздо сложнее, чем тебе кажется, − сказала Мораг.

А может быть, нет, может быть, все и правда просто? Нет, все очень непросто. Не может она решиться. Ну, приедет она к нему ни с того ни с сего, а он с презрением рассмеется ей в лицо. А может быть, не рассмеется? Она почувствовала страшную усталость.

− Как ты насчет обеда?

− Можно, − согласилась Пик без особого воодушевления. − Мне заняться стряпней или ты сама?

− Давай уж я. А ты завтра.

Но тут − какая незадача! − кто-то решительно постучал в дверь. Хоть бы это был Ройланд, взмолилась Мораг. Или Тип-Топ с Моди.

Конечно же, пришел Горд. Соломенные волосы торчком, лицо мальчишеское, черты еще не приобрели определенности, она появится лишь через несколько лет, однако под кожей чувствуется прочный костяк. Упрямое, волевое лицо, но в голубых глазах растерянность.

− Пик, я хочу поговорить с тобой, − начал он. − Ну хоть минуту, прошу тебя.

− Я же просила: не приходи сюда, − затравленно прошептала Пик. И вдруг вспыхнула гневом: − Я иду гулять. И не вздумай ходить за мной, понял?

Совсем как маленькая. Но это она просто не знает, что делать.

− Раз уж ты идешь гулять, − сказала Мораг, − возьми миску и набери на лугу земляники.

− О, господи, мне сейчас только землянику собирать! − Пик выбежала из кухни, затянутая сеткой дверь хлопнула.

Сколько у тебя такта, Мораг. Но она просто подумала, что земляника была бы очень кстати, только и всего.

− Хочешь кофе? − спросила она Горда, надеясь, что он скажет «нет» и уйдет.

Но Горд кивнул и сел.

− Почему она так со мной, Мораг? − спросил он, глядя на нее с мольбой − может быть, хоть она объяснит ему. − Что я ей сделал? Там, на Западе, когда я ее догнал, сначала все было очень хорошо. А найти ее было не просто, уж вы мне поверьте. А потом она как-то отдалилась от меня. Чего она хочет? Что я должен сделать?

Она хочет, чтобы ты исчез, бедный ты мой дурачок. Хотя нет, нельзя говорить с ним так легкомысленно.

− Послушай, Горд, − начала Мораг, − она тебя любит. Любит как человека. Но мне кажется, ей надо побыть какое-то время одной, понять, чего она хочет. И ты должен дать ей свободу.

А может быть, милосерднее было бы сказать ему правду − что Пик не может больше быть с ним, и ни он, ни она в этом не виноваты, она сейчас пытается найти себя, а его она разлюбила и притворяться не умеет, не в ее это натуре? Да нет, какое уж это милосердие.

Или я сужу о ней по себе? Может быть, все совсем не так. Почему она вдруг заговорила об отце?

− Да, я, кажется, понимаю. − Он исподлобья сердито глянул на нее.

Наверняка думает, что это Мораг во всем виновата. Воспитала дочь не по-людски. Чего тут ожидать? Яблочко от яблони... От враждебности Горда у Мораг горело лицо, будто в него плеснули кислотой.

− Может быть, вы мне что-нибудь посоветуете? − умоляюще проговорил Горд. − Конечно, это я виноват, только не понимаю, чем я все погубил.

Тут наконец до Мораг дошло, что никакой враждебности у него нет и упрекает он не ее, а себя.

− Не знаю, что тебе и сказать, − сказала она. − Боюсь, ничего тут не поделаешь.

Горд встал.

− Ну что ж. Я, в общем-то, так и думал. Спасибо за кофе. Пойду я. Скажите Пик, если она захочет меня видеть, пусть позвонит. Если меня не застанет, тетя передаст.

Да, можно не сомневаться, сколько-то времени, пока у него не появится другая женщина, он будет ждать и, если позовут, вскочит среди ночи и примчится с теткиной фермы. «Через туман и мрак (а может быть, «через грозу и гром» или «через снега и льды», не помню) я прилечу к тебе». «К Хлое». Сколько лет кануло в Лету, с тех пор как эти строки написал Спайк Джонс, изгнанник, живший среди звуков свирели и звона коровьих колокольчиков. Ты просто ходячий анахронизм, Мораг. Видишь сны наяву. Лунатик, как называла тебя Прин.

− Я все скажу ей, Горд. Жаль, что так получилось.

Ей в самом деле было жаль. И жалко Пик. Как больно люди ранят друг друга, сами того не желая и не ведая, что творят.

Пик вернулась через час, когда уже почти стемнело, и принесла жестянку из-под кофе, полную душистой земляники.

− Мам...

− Ой, земляника! Спасибо.

− Не за что. По-твоему, я стерва?

− Нет, что ты, если ты и поступаешь жестоко, то неосознанно. У тебя нет выбора. Останься ты с ним, ты будешь чувствовать, что задыхаешься, что предала себя.

− Ну зачем же так трагически, − сказала Пик.

Наверное, Мораг говорила сейчас не о Пик, а о себе. Нельзя этого допускать. Никаких параллелей. Это опасно.

− Что ты собираешься делать, родная? − спросила она. − Я не о Горде, я о...

− Да, конечно, я понимаю − ты обо мне. Что я собираюсь делать, что я собираюсь делать − вечно одно и то же. А почему я обязательно должна что-то делать? Можешь не волноваться, работу я себе найду. И здесь на всю жизнь не останусь, на шее у тебя сидеть не буду − не такой у меня характер... Мамочка, прости. Я не хотела тебя обидеть, а вышло так грубо.

− Прости... Кристи говорил, что «прости» − гнусное, дрянное, бессмысленное слово, и запрещал мне его произносить. Но я так и не сумела от него избавиться.

− Ну что ж, судя по тому, что ты мне о нем рассказывала, он не всегда был прав. Иногда хочется произнести это слово. Вот если не хочется, а ты все равно говоришь «прости», тогда это действительно бессмысленно и гнусно. Как я хочу, чтобы мне хотелось делать какое-то дело. Ведь оно есть, я уверена, только я его еще не нашла. Из всех занятий я не нахожу ни одного, которое мне кажется важным. Вот песни − это важно, в том числе и мои собственные. Но ведь должна же я как-то зарабатывать себе на хлеб.

− Лучше обдумать это, когда ты будешь чувствовать себя увереннее, − сказала Мораг. Она часто давала себе этот совет, но никогда ему не следовала.

Пик поднялась к себе в комнату с видом на луг позади дома. Мораг долго сидела внизу без света и глядела на реку. Из всех переполнявших ее чувств самым сильным была радость от того, что Пик дома. Живая.

Утром пришел Ройланд и принес щуренка.

− Это для Пик, пусть съест на завтрак, − сказал Ройланд. − Я видел ее вчера, но решил пока не заходить. Все в порядке?

− Да, более или менее. Спасибо, Ройланд. Посиди, она скоро встанет.

− Я сегодня буду искать воду. На ферме против Пристани Макконела. Может, она захочет поехать со мной?

− Конечно, захочет. Помнишь, она всегда ездила с тобой маленькая? Очень ее интересует твое чародейство.

− А тебя еще больше.

Верно. Ее всегда волновала эта тайна. Почему он начал искать воду? Как открыл в себе этот дар?

− Помнишь, Ройланд, ты как-то сказал мне, что бросил в молодости вызов обществу? Что ты... в чем это... Конечно, не мое это дело. Можешь ничего не рассказывать, если...

«Можешь не рассказывать»! А сама взяла человека за горло.

− Да нет, почему ж, − сказал он. − Ты, может быть, подумала, что я пил или дебоширил, − так нет, ничего подобного. Бросать вызов обществу можно по-разному. Я, например, был проповедник, сектант.

− Что? Ты? Как же это...

− А ты погоди, дай мне досказать. Да, я был проповедник. Образования, у меня, конечно, никакого, так, самоучка, доморощенный фанатик, бродил по стране и толковал Библию.

− Не может быть.

− Я был уверен, − продолжал он, − что только мне открыт смысл Священного писания. Господь со мной говорил, я в этом ни минуты не сомневался, со мной, и больше ни с кем на всем белом свете. На собраниях я входил в раж и так расписывал адские муки, что дюжие, здоровенные мужики плакали навзрыд, честное слово. Представляешь, какое было жуткое зрелище? Но я-то этого не понимал. Не видел, какое я чудовище. Так вот, в ту пору я был женат. Ты ведь не знала, что у меня была жена? Женился я молодым, еще до того, как услышал глас Господень. Так вот, в те годы я люто ненавидел самые невинные развлечения, вино, табак, танцы, карты, тюлевые занавески, на платье мог смотреть, только если оно было похоже на мешок из дерюги, ну и так далее до бесконечности. У моей жены не было в жизни никаких радостей. Я даже спать с ней перестал. Да, я весь сгорал, но сгорал добродетельно. Мне казалось, что если я... ну, ты понимаешь, о чем я, то я зря растрачу свои силы. Она все это пуританство ненавидела, да только где ей было со мной тягаться. Скажет, бывало, слово против, я тут же на нее обрушу пламенную речь, а то и карающую длань. Вот так-то. Я считал, что наказую ее от имени Господа.

− Неправда. Я не верю.

− Ну и напрасно. Кончилось тем, что она взяла и уехала. Мне и в голову не приходило, что она может меня бросить. Со дня на день ждал ее обратно. Но она не возвращалась. Тогда я бросился ее разыскивать. У нее был двоюродный брат в Торонто, через него я ее в конце концов и нашел. Прихожу. Живет в грязной, затхлой каморке, одна. Работает официанткой в каком-то кафе. Увидел я ее и сразу понял, что же я натворил. Стал умолять ее вернуться домой, обещал, что перестану быть разъездным священником − так в те времена называли бродячих толкователей Библии, − наймусь к кому-нибудь на ферму или найду еще какую-то работу. Но это я просто так говорил. Думал, может быть, все обойдется, просто я не буду больше орать на нее, во всяком случае, не так часто.

− И она вернулась?

− Она сказала, − медленно проговорил Ройланд, − что должна сначала посоветоваться с братом и его женой, сходит к ним ненадолго и начнет укладываться. Увидел я ее уже в морге. Утопилась она. Видно, решила, что нет выхода. Уж очень она меня боялась. Боялась вернуться. Боялась не возвращаться. Не верила, что я изменюсь. Что ж, может, я бы и не изменился.

− Ройланд... о господи, Ройланд, и какая нелегкая дернула меня!

− Ничего. Вообще-то я об этом никому не рассказываю, но мы с тобой так давно знаем друг друга... Так вот, после этого я подался на север. Прожил там в общей сложности пять лет. Переезжал с места на место. Брался за всякую работу, какая попадалась, рубил лес. И начал понимать − не сразу, а постепенно, шаг за шагом, − какой же я был слепой идиот. Не я один в этом виноват, но это долгая история, рассказывать сейчас не буду. Меня воспитывала тетка, которая... да нет, в общем, она тоже не виновата. Разве мы знаем, как что на ком отзовется и с чего все начинается? Долго ли, коротко ли, открылось, что я могу находить воду, и тогда я вернулся сюда и осел здесь. Решил, лучше уж искать для людей воду, чем...

− Чем грозить им адским пламенем.

− Вот именно. Я в этот самый ад уже давно не верю. А если бы верил, то знал бы наверняка: гореть там одному моему знакомому до скончания века.

− По-моему, ты уже отбыл свой срок в аду.

− Да уж, в аду я побывал, − спокойно подтвердил Ройланд. − Что верно, то верно.

По лестнице сбежала Пик. Бросилась к Ройланду, крепко обняла.

− Наш Водяной! Привет, Ройланд!

− Ты вернулась, Пик, слава богу. Вот, принес тебе на завтрак щуренка.

− Спасибо, Ройланд. Огромное спасибо. А знаешь, что? Зря ты в свое время не женился, большую ошибку совершил. Были бы у тебя сейчас внуки. Ты был бы отличный дедушка. Правда, мама?

Ради бога, Пик! Молчи. А сколько раз она сама отпускала такие же шуточки?

Но Ройланд ничего, только улыбнулся. Наверно, жизнь в конце концов всех нас так перемалывает, что нечаянные напоминания уже не разрывают душу. Ладно, будем жить дальше.

− А знаешь что, Пик? − сказал Ройланд. − Я всегда считал, что у меня вроде как есть внучка − ты.

− И правильно считал, − сказала Пик.

Вечером Мораг посмотрела в окно и увидела, что первый птенец вылетел из гнезда и сидит, вернее, качается на нижней ветке вяза, в испуге сжавшись взъерошенным комком. Она стала наблюдать. Вокруг гнезда вилось множество ласточек родители птенцов, тетки и дяди, двоюродные братья и сестры, все пронзительно кричали, и Мораг понимала, что они говорят: «Смотрите, ребятки, вот как нужно летать! Это же очень просто! Ну, смелее − вы станете свободными и вольными!» И выманили таки остальных птенцов: один за другим, отчаянно махая крыльями, все четверо слетели и плюхнулись на ветку вяза возле своего отважного брата. Вцепились в нее и сидят с обреченным видом. «Ну что же ты, Мейбл, не трусь!» Завтра они будут носиться над речкой, как будто отродясь умели летать

Я − антропоморфистка. Ну и что с того? Все равно птицы постигают жизненную науку легко и быстро. Ведь это чудо − видеть каждый год, как они вылетают из гнезда.

− Здравствуйте, Мораг, к вам можно? − спросил голос Тома.

Все трое стояли у порога − нет, их было четверо.

− Ко мне всегда можно, − сказала Мораг. − Что это ты вздумал спрашивать?

Том подрос. Он уже был Тип-Топу выше пояса. Тип-Топ отворил дверь, и Моди с сыном вошли. Ее длинные чистые льняные волосы были распущены.

Тип-Топ наткнулся на угол дубового стола. Он не смотрел, куда идет, он смотрел на Тома и на того паренька, которого они привели с собой. У паренька были темные прямые волосы до плеч, поджарый (а может быть, просто худой? Дети сейчас все худые, это их питание сказывается, а может быть, их философия), с пышными усами, но усы ему идут, в серых глазах настороженность и неуверенность.

Как и всегда, налетев невзначай на мебель, Тип-Топ решил надеть все-таки очки. Чем-то он был похож на Дэна Макрейта, в его неловкости тоже была своеобразная грация.

− Познакомьтесь: это Дэн, − сказал Тип-Топ. − Дэн Скрэнтон. Он из Калгари. Будет жить у нас.

Дэн! Мораг показалось, что в ее сердце повернули нож. На свете миллионы Дэниелей, но пусть бы этого мальчика звали как-то иначе.

− Очень рада, − сказала она. − Садитесь. Пик уехала с Ройландом, Моди. Он сегодня у Джона Фрейзера, ищет, где рыть новый колодец. Они скоро вернутся. Обедать останетесь?

Когда Пик и Ройланд вернулись, Пик обрадовалась клану Смитов, словно родным, да они и были родные. После обеда Дэн Скрэнтон взял гитару и стал петь свои песни. Все они были кому-то посвящены − людям, городам, горам и долинам Альберты, откуда он давно уехал и куда решил никогда больше не возвращаться, но горькие слова его песен были полны любви к родному краю.

Пик сидела очень тихо. Потом, словно решив, что настало время, принесла свою гитару.

− У меня тоже есть две-три песни, − сказала она, − но сейчас их петь не стоит. И песен моего отца я тоже петь не буду. Я спою песню, которую Луис Риль сочинил в тюрьме перед казнью.

Она пела низким чистым голосом, сначала по-французски, потом по-английски. Пять куплетов, и наконец последний, шестой.

Mourir, s’il faut mourir,

Chacun meurt à son tour;

J’aim’ mieux mourir en brave,

Faut tous mourir un jour.

Умирая умирай,

Каждый человек умрет.

Я мечтаю умереть Храбро, коль настал черед[30].

− Откуда ты взяла эту песню? − спросила Мораг.

− Из сборника, − уклончиво ответила Пик. − Я нашла ее в сборнике. А один мой знакомый научил меня произносить французские слова. Я не знаю, что они значат, я только умею их повторять.

Дэн Скрэнтон подошел к ней, сел рядом на пол и взял ее за руку.

Когда гости ушли, а Пик поднялась к себе, Мораг включила проигрыватель и, приглушив звук, поставила пластинку − «Мораг из Дунвегина» на гэльском. Голос пел очень тихо, она не понимала слов, не различала даже, где кончается одно и начинается другое, они не складывались в сколько-нибудь отчетливый узор. Просто лился и лился поток чужих и чуждых звуков. И все равно она часто слушала эту пластинку, ей казалось, что она в конце концов проникнет в тайну этого древнего языка и его смысл откроется ей. Когда она однажды простодушно призналась Дэну Макрейту, что хотела бы выучить гэльский, он посмеялся над ней. Он и сам его не знал, так, несколько слов, гэльскую речь не понимал и на языке этом не говорил. Кто мешает ей брать уроки? − сказал он. Но никаких уроков она брать не стала. Лень было. Вот если бы случилось чудо и она вдруг неожиданно заговорила на гэльском... И все равно обидно забыть язык. Она это поняла все там же, в Кромбруахе, много лет назад, разговаривая со старыми рыбаками. Они говорили по-английски очень мелодично и подбирали слова, словно мысленно переводили с гэльского, и она не всегда их понимала, но они не хотели, а может быть, просто не могли объяснить ей, о чем речь.

Кристи рассказывал свои истории на том единственном языке, какой знал, − на английском, у него почти не было шотландского акцента, и все равно в его голосе слышались отзвуки давних времен. Кристи вызывал духов людей, которые никогда не существовали и все равно будут жить вечно.

Забытые языки так навсегда и остаются где-то в тайниках сердца тех, кто их забыл. Жюль забыл два языка, он с горем пополам говорит по-французски и на языке индейцев кри, и все равно английский навсегда останется для него чужим.

Брук в детстве говорил на хинди, а потом забыл его. Но тут другое. Хинди не был языком его предков. Он жалел о нем совсем по другим причинам.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «РАЗЛАД»

− Моя девочка готова? − спрашивает Брук.

Это его игра, его ритуал, прелюдия к любви, он всегда задает этот вопрос, прежде чем обнять ее. Если же она попытается протестовать против его приговора, он в молчаливой ярости отстранится. Она должна подыгрывать ему, иначе ее ждет холодность. Она боится этой холодности, боится и игры. Но он не может переломить себя, она это знает. И говорить об этом невозможно, ведь, в конце концов, это всего лишь игра.

Она улыбается, надеясь, что улыбки будет довольно, что, выполняя повинность, ей не придется произносить слова. И действительно, они оказываются не нужны. Внезапно ее охватывает гнев, ей хочется оттолкнуть его, вырваться, освободиться. Однако плоть ее отзывается на его призыв, и гнев тонет в этом порыве.

Но потом, когда Брук засыпает возле нее, она лежит без сна, содрогания тела способны отогнать тревогу лишь на миг.

Доктор Б. Скелтон и его супруга живут сейчас в новой и довольно роскошной квартире, как и подобает заведующему кафедрой. Квартира большая, в центре, на последнем этаже многоэтажного дома, мебель − «датский модерн» из тикового дерева: длинные столики для кофе, изящные кушетки, ни диваном, ни тахтой такую не назовешь. Эти слова вызывают ассоциации с допотопной стариной. На стенах цвета топленого молока несколько дорогих картин современных художников, Брук говорит, что картины хорошие, даже очень.

Целыми днями Мораг пишет. И вот наступает день, когда она с изумлением понимает, что роман окончен. Она трудилась над ним больше трех лет, без конца переписывала. И теперь, когда она рассталась с Лайлой, в душе у нее пустота.

− Почему ты не хочешь показать роман мне? − говорит Брук. − Я бы тебе помог, посоветовал.

− Я покажу, Брук, обязательно покажу. Но сначала я хочу поговорить с тобой о другом. Брук, милый, ты стал хорошо зарабатывать. Мы женаты уже восемь лет. Мне скоро будет двадцать восемь.

− Опять ты все о том же.

И она мгновенно понимает, что совершила ошибку. Он не может сказать ей окончательно и бесповоротно, что не хочет ребенка. Он никогда этого не скажет. Но и никогда не согласится, чтобы у них был ребенок. Она понимает, что загнала его в тупик, уже давно загнала, несколько лет назад. Выхода нет, можно только вырваться, применив насилие, конечно, не в прямом смысле, но все равно насилие над ним и над собой.

Брук встает и выливает из серебряного графинчика остатки мартини.

− Ты считаешь, что мы имеем право бросать детей в этот жестокий мир? − спрашивает он.

Что ответишь на этот вопрос? Ничего. Да, мир действительно жесток, мы не имеем права, и так далее, и тому подобное. И все равно она хочет детей. Почему? Может быть, эта потребность столь изначальна, что ее и анализировать не стоит? Что-то в ней вопреки всему стремится утвердить себя? Или это просто эгоистическое желание иметь родное существо, плоть от своей плоти?

− Зря я затеяла этот разговор, − говорит Мораг. − Наверное, ты прав.

− Давай вот как сделаем, девочка: подождем еще год, а там посмотрим, согласна?

− Согласна.

Она знает, что никогда больше не заговорит с ним о ребенке.

В конце концов она все-таки показывает Бруку «Наивности разящее копье». Показывает скрепя сердце. Он читает до полуночи.

− Что я могу тебе сказать... − наконец осторожно начинает он. − Мне кажется, недостаток романа в том, что героиня страдает косноязычием, то есть говорит-то она много, но никак не доберется до сути.

− Я знаю, знаю. Но именно к этому я и стремилась.

− И еще, − продолжает Брук, небрежно перелистывая страницы, − эта твоя героиня, Лайла, узнаём ли мы от нее что-то, чего бы уже не знали?

Нет, от нее не узнаём. Мы узнаём через нее. Вот в чем разница.

− Я понимаю, о чем ты, − говорит Мораг. − Что ж, я подумаю.

Назавтра она вкладывает толстенную рукопись в конверт и посылает в издательство. Бруку об этом ничего не говорит.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «ПРИН»

Мораг читает телеграмму Кристи: «Прмн совсем плоха приезжай целую Кристи».

Конечно, она всегда знала, что рано или поздно это случится, но не сейчас, не так скоро, позднее. И вот случилось.

− Брук, я не хочу ехать. Это ужасно, но я не хочу. И все равно надо.

− Не огорчайся, маленькая, − говорит он и крепко обнимает ее. − Ты скоро вернешься.

Весь путь, пока Мораг едет в поезде до Виннипега и потом в автобусе до Манаваки, она пытается сосредоточиться на своем романе, но он написан и отослан, голосу Лайлы Стонхаус уже незачем звучать в ее мозгу. Мораг не хочется думать о Прин, но ни о чем больше она думать не может.

Кристи встречает ее на автобусной станции, и они вместе идут к дому на Горной улице. Начало лета, ранние сумерки. Фонари еще не зажглись, пахнет пылью, в воздухе разлит сладкий одуряющий аромат сирени, она растет в этом районе даже перед самыми бедными домишками, и сейчас ее кусты покрыты пышными бордовыми и лиловыми гроздьями, зеленые сердечки листьев почти не видны.

− Ну что, Кристи, как она?

− Скоро отмается, Мораг, − коротко бросает Кристи, и этот эвфемизм звучит в его устах так странно.

− Она дома? − спрашивает Мораг, моля бога, чтобы он ответил «нет».

− Уж месяц как в больнице, − говорит Кристи. − Она еще дома совсем никудышная была.

И Кристи ухаживал за ней один. Интересно, Ева по-прежнему приходит по субботам или уже нет? Мораг не знает, ведь она пишет Кристи раз в два-три месяца.

Значит, она виновата перед ними в том, что так рвалась отсюда? Нет, в том, что она рвалась и вырвалась отсюда, она не виновата. Виновата, что позабыла их, бросила. Позабыла. Вернувшись в Манаваку, она даже сама с собой начала говорить прежним языком. Но просторечное это словечко так остро заставило ее почувствовать свою связь с ними, никакие литературные слова не могли бы это сделать. Эскапистка. Кузнец слов, кует из них заслон от жизни.

− Какая ты нарядная, Мораг, − говорит Кристи.

На ней дорогое ситцевое платье и голубой летний плащ, короткая стрижка, волосы зачесаны назад. Ей сейчас противны и ее одежда, и прическа, все это внешнее, эта ярко раскрашенная оболочка так не гармонирует с тем, что осталось в ней от прежней Мораг. Если что-то осталось. Ее останки.

Кристи выглядит ужасно. Она с изумлением вспоминает, что ему всего шестьдесят четыре года. Сколько она помнит, он всегда казался ей старым. А сейчас весь ссохся и стал похож на окаменелое дерево или столетнюю ящерицу, живущую в пустыне. Глаза, раньше такие голубые, глубоко запали и слезятся, лицо пергаментное, сморщенная кожа обтягивает череп, кажется, что под ней нет плоти, что это лицо мумии.

− Ну вот, пришли, − говорит Кристи.

Ей ударяет в нос зловоние. Никаким другим словом это не назовешь. Конечно, в доме давно не убирали. Пахнет потом, мочой, которая копилась сутками в ночном горшке, вареной капустой, заплесневелым хлебом, помоями. Да и могло ли быть иначе? Кристи и так делает все, что может. Дом словно стал меньше, теснее.

− Когда же я ее увижу, Кристи?

− Утром.

Мораг поднимается в свою прежнюю комнату. Сна нет. Крошечную комнатенку наполняют призраки. Призраки людей, призраки героев сказок и легенд. Вот сама Мораг − девочка, девушка, молодая женщина. Вот Кристи тех лет, когда он издавал свой боевой клич и с горечью смеялся. Вот Дуралей Макферсон. И Ганн Канонир, который чудом возродился в ее отце, Колине Ганне. Наездник Тоннер, герой легенды, человек-легенда. Все собрались сегодня здесь. Кто из них живой, кто вообще придуман? Все придуманы, и все живут.

Прин. Когда-то Прин расчесывала Мораг волосы и заплетала ей косы. В церкви она садилась на последнюю скамью, входила незаметно, перед самым началом службы, не хотела, чтобы все на нее смотрели, стыдилась, что так растолстела.

− Кристи, неужели врачи не могут хоть как-то ей помочь? − спрашивает Мораг утром.

− Нет. Ей уже не поможешь.

− Она, наверное, хочет домой, давай ее возьмем. Теперь я буду за ней ухаживать.

− Домой-то она хочет, − тихо говорит Кристи, − только сказать не может. Но я все равно знаю. Только неправильно это, Мораг, − взваливать такое на тебя. Глядеть на нее, и то страшно.

− Перестань, Кристи, это мой долг. Решено: берем ее домой.

Но врач категорически против.

− Конечно, миссис Скелтон, вы можете не послушаться меня и взять ее домой, − говорит он, − но она не перенесет даже этой перевозки.

− Но она так или иначе умрет.

Врач сурово хмурится. Это не доктор Кейтс. Он моложе Кейтса, приезжий, новый в этих местах человек. Живет в Манаваке, наверное, лет десять. Новый в этих местах? Да она совсем обалдела.

-Мы не должны ускорять смерть, − строго говорит он.

Не должны? Почему не должны? Но оспаривать этот священный постулат медицины Мораг не станет. А Кристи − он уже давно отвоевался.

Мораг идет к Прин одна. Конечно же, общая палата, но кровать Прин отгорожена от остальных ширмами. Мораг глядит на Прин и чувствует лишь одно − облегчение, что врач настоял на своем. Нет, взять ее домой невозможно, немыслимо. И сразу же накатывает раскаяние − разве всем нам не хотелось бы умереть дома?

Больничная койка, на которой лежит Прин, ей узка. Белая простыня покрывает ее огромное дряблое тело, такое сейчас неподвижное. Оно милосердно закутано во что-то вроде савана. Волосы на голове еще реже, чем у Кристи, − почти лысый череп в свалявшемся пушке, и у Мораг сжимается сердце: она вспоминает голых мертвых птенцов, выпавших весной из гнезда. Лицо у Прин пустое, словно лист белой бумаги, на котором уже никто ничего не напишет. Глаза открыты, но ничего не видят.

− Прин...

Мораг прикасается к бесчувственному лицу, трогает руки. Никакого отклика.

− Миссис Логан в таком состоянии, что вряд ли способна узнать вас, − говорит сестра, вошедшая с озабоченным видом.

Мораг не отвечает. Она сидит еще несколько минут, держа свою руку на белой, неподвижной, словно вылепленной из сала руке. Потом встает и уходит.

Прин умирает через два дня, умирает, как и жила, − во сне. Она провела в этом сне уже много лет, и никому не дано узнать, снились ли ей какие-нибудь сны или кошмары. Теперь по крайней мере настала темнота. Через месяц ей исполнилось бы пятьдесят девять лет.

Мораг и Кристи сидят всю ночь в кухне при слабом свете голой электрической лампочки, на столе перед ними бутылка виски.

− Мораг, она ведь еще не старая была.

− Конечно, не старая, Кристи.

− А всю жизнь казалась старой, − говорит Кристи, − даже в девушках, когда я с ней только познакомился, − чудно, правда? И все равно оставалась молодой. Молодость ведь не обязательно веселье и беззаботность.

− Да, Кристи, понимаю.

− Вернее, она была похожа на малого ребенка. Наверно, отец внушил ей, а может, даже учителя − ведь она несколько классов кончила, − что она... в общем, что она умом простовата. Может, она и вправду была проста. Я так и не разобрался за всю жизнь.

− Да, в ней была простота, − говорит Мораг, − только не в том смысле, в каком они ее понимали.

Еще восемь или девять лет назад, когда Мораг виделась с Кристи в последний раз, он понял бы эти ее простые слова о простоте. Но сейчас не понимает. Его глаза глядят на нее из глубоких глазниц, и он признает, что нет, не понял.

− Это для меня мудрено, − говорит он и наливает обоим еще виски, − но я ее понимал. Жизнь порой такая гнусная и сволочная штука.

Мораг молит бога, чтобы Кристи не понесло, как встарь. И он удерживается. Он сидит и молчит, такой маленький, сгорбленный. И вдруг ей захотелось, чтобы он дал себе волю, его необузданность сейчас не смутила бы Мораг.

− Нелегко ей пришлось со мной, − говорит Кристи. − На меня ведь часто накатывала мрачность. А она не понимала − почему. Да и зачем ей было понимать?

− Без тебя ей было бы гораздо тяжелее, Кристи.

− Этого мы не знаем, − говорит Кристи.

− Я знаю.

− Ты? − В глазах Кристи на миг сверкает голубой огонь. − Что ж, ты молода. И знаешь много такого, чего потом знать не будешь.

Мораг смеется. Как странно, что она смеется сейчас, здесь. Но она не чувствует вины. Оба они уже крепко выпили.

− Кристи, ты помнишь истории, которые рассказывал мне маленькой?

Кристи молчит.

− Помню, что рассказывал их тебе, − тихо произносит он наконец, − а вот сами истории уже не помню.

Мораг хочется рассказать ему их, все до одной. Но она не может. Ничего она не может, может только протянуть руку и тронуть жесткую, морщинистую, словно высохшая ящерица, Руку Кристи.

Прин будут отпевать в церкви. Кристи и Мораг решили это единодушно, ведь Прин всю жизнь ходила в церковь и любила псалмы и гимны. Мораг говорит священнику, что проповеди не нужно, она просит его только отслужить заупокойную службу и спеть один гимн.

− Кто будет присутствовать на похоронах и кто будет петь? − в растерянности спрашивает молодой священник.

− Давайте пригласим хор.

− Мы редко его приглашаем, миссис Скелтон, только ради...

Он сконфуженно умолкает. Хор приглашают только ради именитых покойников.

− Что ж, может быть, хотя бы органист придет? − спрашивает Мораг, закипая гневом.

− Органист − пожалуйста. Органист моя жена.

Счастливая жена.

Собирается всего одиннадцать человек. Мать Евы Уинклер, сама Ева с мужем и тремя усыновленными детьми, она похудела, постарела. И еще несколько старушек, Мораг их не помнит. Наверное, не пропускают ни одних похорон, но сейчас Мораг им благодарна.

− Здравствуй, Мораг, − говорит Ева, встретившись с ней \ двери в церковь.

Как высказать все Еве, Еве, говорящей, как и раньше, тихо и словно бы извиняясь?

− Спасибо тебе, Ева. За все, что ты сделала для Прин.

− Ну что ты, это же так мало. Она всегда любила нас с Верном.

Ах да, конечно. Прин иногда угощала их пончиками с повидлом. А Мораг она дала кров и вырастила.

− Где сейчас Верн, Ева?

− Верн? Верн подался на побережье. У него все отлично. В прошлом году на рождество мы получили от него открытку Он переменил имя.

− Как переменил имя?

Вернон Уинклер, щуплый, как воробышек, в детстве его зверски избивал отец, здоровенный, с пудовыми кулаками Гас Уинклер, которого когда-то давно, еще в Европе, наверное, избивал его собственный отец.

− Сейчас он Тор Торлаксон, − с улыбкой говорит Ева. Красивое имя, правда?

Сколько лет Ева всюду таскала за собой младшего братишку, наверное, ей казалось, что он никогда не вырастет, и вот теперь она радуется, что Верн выбился в люди. Он тоже порвал с Манавакой, вероятно, еще более бесповоротно, чем Мораг. Прислал открытку, в прошлом году, к рождеству.

− Да, очень красивое.

Ева и Мораг входят в церковь и останавливаются поодаль друг от друга.

Начинается заупокойная служба. Звучат все те же древние слова.

«Наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь. Господь дал, Господь и взял; да будет имя Господне благословенно.

Услышь, Господи, молитву мою и внемли воплю моему; не будь безмолвен к слезам моим. Ибо странник я у тебя и пришлец, как и все отцы мои».

Пришлец, как и все отцы мои... Потом поют гимн. Любимый гимн Прин. Стоят, все одиннадцать, в пустой церкви и поют.

Иерусалим священный,

Где в реках и млеко, и мед[31]...

Голоса звучат жидко, нестройно. Органистка истово играет, пытаясь восполнить малочисленность хора. Кристи стоит рядом с Мораг, но молчит. Мораг поет, и в голове мелькает сумасшедшая мысль: это единственное, что она сейчас может сделать для Прин.

Земля обетованная,

В ликующем гимне воспой,

Мерцают там ангелов нимбы.

Там мученики − толпой.

Там Царь пребывает в каждом,

Струится там тихий свет,

Приют для страстотерпцев

Сиянием свыше одет[32].

Обетованная земля. Прекрасный царь пребудет в ней вовеки. Чего ждала Мораг восемь лет назад, когда выходила замуж за Брука? Что она попадет в землю обетованную?

Перед Мораг в гробу лежит женщина, которая ее вырастила, а Мораг отвлеклась, думает не о ней. Господи, помоги мне! Я боюсь себя.

Служба окончена, гроб несут в стоящий возле церкви катафалк. Катафалк новый, не тот, который приезжал много лет назад в долину; рядом с катафалком стоит Нийл Камерон.

Нийл сильно постарел. Морщины на лице напоминают стенографические закорючки, расшифровать их может лишь тот, кому знакома эта система записи. Когда он захлопывает дверцы, руки у него трясутся. Взгляд не то чтобы ускользающий, а просто пустой. Мораг хочется спросить его, помнит ли он тот день, когда был пожар в долине, но она не спрашивает. Она чувствует, что не имеет права, что он этого не вынесет. Нийл Камерон, взявший на себя такую странную обязанность − заботиться об умерших жителях города, − несет сейчас на себе клеймо своей профессии. Он профессиональный похоронщик. Он всю жизнь жил среди покойников. Будет ли ему от этого легче умирать среди живых или наоборот − тяжелее?

− Мистер Камерон...

− А, Мораг Ганн.

− Да.

− Я ведь ее почти не знал, жену Кристи.

− Ее почти никто не знал. А сейчас... сейчас она умерла.

− И Лэклен Маклэклен умер с год назад, − говорит Нийл Камерон. − Ты еще работала у него в «Знамени».

− Умер? Я не знала.

− А он и хотел умереть, − говорит Нийл Камерон. И добавляет, сделав над собой усилие ради нее, ровесницы своих детей: − Не мог пережить смерть сына. Так-то вот.

Сын Лэклена погиб под Дьеппом. А Жюль остался жив. Поразительно.

К Мораг подходит Кристи.

− А я, − говорит он, − если бы мне только позволили...

− Что позволили?

− Я бы сам ее похоронил, − говорит Кристи тихо, но очень решительно. − На Избавиловке.

Мораг берет старика под руку, и они идут на кладбище.

ИЗ ФИЛЬМОТЕКИ ПАМЯТИ: «БАШНЯ»

Странно: после жуткого дома на Горной улице она особенно остро ощущает, что ее квартира в Торонто − необитаемый остров, может быть, даже пещера. Залитая светом, великолепно обставленная, но все равно пещера. Впрочем, как можно называть ее пещерой, ведь в ней есть окна. Мораг глядит из высокого окна на последнем этаже и видит несущийся по Авеню-роуд поток машин; у всех у них одна цель: уничтожить друг друга, а вернее, их всех объединяет желание стереть с лица земли это атавистическое животное − человека. Даже с такой высоты машины кажутся ей столь же смертоубийственными, как и на земле. Она боится их и ненавидит и не желает учиться водить.

Она пытается чем-то занять себя, рассматривает витрины, заглядывает в картинную галерею, в музей. Но ничего не видит. Звонит подругам, которым тоже, как и ей, нечего делать, да и не подруги они ей вовсе. Виновата в этом она сама. Брук говорит, что она не старается ни с кем подружиться, и это действительно так. Она не старается. Единственное, что держит ее на плаву, это письма, которые она получает из Галифакса от Эллы и которые она сама пишет ей. Из издательства ответа все нет и нет. Ожидание ее изводит. Элла утешает ее в письмах, ругает издателей.

А может быть, ее квартира не пещера, а башня? Пожалуй, это точнее. Ведь значится же на роскошной медной доске рядом с дверью из сплошного толстого стекла: «Лесная башня». При чем тут лес? До него много миль. Кто придумывает все эти названия? Впрочем, с башней попали в самую точку. Одинокая башня. Впадаешь в мелодраму, Мораг. Рапунцель, Рапунцель, распусти свои длинные волосы. Не золотые кудри, а длинные прямые черные волосы. Господи, да разве здесь кто-нибудь может распустить волосы? Даже студенты, несколько отличников, которые готовятся к экзамену на бакалавра (они собираются по четвергам, в восемь вечера), с таким благоговением внимают Бруку и рассуждают об английской литературе таким безупречно правильным языком, без единого эпитета, с такими интеллигентными интонациями, что слушать их − все равно что есть пудинг из тапиоки, такая же преснятина. С тех пор как умерла Прин и Мораг провела несколько дней с Кристи, ее все чаще мучит бредовое, но сулящее избавление желание заговорить вдруг языком Кристи, когда его прорывало и он говорил, говорил, говорил, пересыпая свою речь крепкими словечками, языком перченым и сочным, полнокровным, живым, который она впитала в детстве. Но она, конечно же, молчит.

Мораг перестает ходить к парикмахеру и отращивает волосы − как можно распустить волосы, когда их нет? Чепуха какая− то.

− Завтра мы идем к Морганам, − говорит Брук. − Тебе, наверное, надо привести в порядок волосы?

− Нет, Брук, − говорит Мораг, сдерживаясь. − Я решила отрастить их. Я больше не могу ходить в парикмахерскую.

− Это еще почему? У тебя что, аллергия к каким-то составам? В таком случае посоветуйся с врачом.

− Да, аллергия. Выражаясь фигурально.

− Сделай милость, Мораг, объясни, в чем дело. Твои волосы, извини за резкость, стали похожи на патлы.

− Пока они не отрастут, я буду зачесывать их назад и закреплять гребенками. Будет совсем не плохо. Не люблю я эти салоны красоты, Брук. Никогда не любила. Ты ведь не знаешь, что это такое: вокруг вьются раздушенные куколки в розовых халатиках, рядом с ними я чувствую себя безнадежной деревенщиной, и все равно мне противно то, во что они меня превращают. Я не хочу быть такой. Не знаю, я не могу объяснить.

Он хочет только одного − чтобы его жена выглядела прилично, чтобы ее можно было с гордостью показать людям. Неужели он требует от нее слишком много? Иногда ей кажется, что нет, не много, а иногда она начинает бунтовать.

Брук поднимается с кушетки «датский модерн» и подходит к ней. Кладет ей руку на плечи, она поворачивается к нему и обнимает его, крепко прижимается, словно ища защиты.

− Ну, ну, девочка, − ласково говорит он. − Зачем так волноваться из-за пустяков. Не надо, маленькая.

Мораг отстраняется. Он глядит на нее − как? В недоумении? С досадой? Не понимая?

− Ну а сейчас-то в чем дело, ради бога объясни, − просит, вернее, требует он.

И правда, в чем? Ты предательница, Мораг, и ведешь себя как ребенок. Она вдруг понимает это и оказывается в ловушке.

− Послушай, Брук... прошу тебя, пойми меня правильно. Понимаешь... Я не хочу, чтобы ты меня так называл.

− О господи, как? Как я не должен тебя называть?

− Ты сейчас сказал «маленькая». Брук, мне двадцать восемь лет, у меня рост метр семьдесят два, когда-то я казалась себе дылдой, гренадершей, но никуда от этого не денешься, и клянусь всеми святыми задрыгами в их вонючем бардаке-раю, я смирилась со своим ростом, язви его в кочерыжку, раньше я из-за него страдала, а теперь наоборот, если ты хочешь знать, я горжусь, что я такая высокая, и это правда, я не умею притворяться, я не актриса, и идите вы все на хрен.

− У тебя истерика, − говорит Брук. − Что, должна начаться менструация?

Мораг онемела. А ведь я, оказывается, не знаю собственного голоса. Во всяком случае − пока не знаю.

− Нет, − наконец произносит она. − Конечно, очень скверно, что я сорвалась, и это был не мой язык, а язык Кристи. Но сказала я именно то, что думаю.

Она сознает, что ее переполняет ярость, и в то же время сомневается: а имеет ли она право сердиться на него и на себя за то, что она так по-дурацки устроена?

− Да, Мораг, должен признаться, − говорит Брук, − ты для меня поистине загадка − так отталкивать любовь. Неужели ты не понимаешь, сколько нежности я вкладываю в это слово «маленькая»? Мне казалось, ты должна бы чувствовать.

Правда. Все правда. Ну что на это ответишь?

− Да, − говорит Мораг, − да, конечно. Но пойми, пожалуйста: мне, такой, как я есть, с моим непростым прошлым − а оно у меня действительно очень непростое, − мне это слово не подходит. В детстве, и к счастью и к несчастью для меня, никто со мной не обращался как с ребенком. Кроме родителей. Но я их не помню, помню только несколько отрывочных сцен да то, что я потом сама о них придумала.

− Я так жалею, что тебе снова пришлось поехать в Манаваку, − говорит Брук. − Ты ведь ее почти забыла, а сейчас все снова взбаламутилось, и от этого ты мучишься. Постарайся просто забыть все.

− Я никогда не могла забыть. От того, что было, никуда не денешься.

− Когда мы встретились, − говорит Брук, − ты мне сказала, что у тебя нет прошлого. Это было чудесно. Казалось, все для тебя только начинается, сейчас, сию минуту. Как часто я тогда смеялся − не над тобою, а вместе с тобой. Разве ты не помнишь? А я ведь, кажется, не из смешливых. Ты вся лучилась светом, и мне было так хорошо с тобой, так легко.

Ужасно. Ужасно, что ему всегда нужен кто-то, кто дал бы ему легкость, свет, освободил бы его, избавил. Как оттолкнешь его? Как убежишь от ужасов пещеры, в которой он почти всегда пребывает один? Остаться в ней? Но не прикует ли она тебя тогда навеки к его представлению о ней, Мораг, а это представление во веки веков останется ложным.

− Брук, я все помню... Прости меня. Наверное, я с самого начала, сама того не желая, лгала тебе.

− Ты не лгала, любимая. Ты не умеешь лгать. Кто угодно, только не ты. Ты была сама искренность. Поэтому я и полюбил тебя.

− Брук, я уже в четыре года перестала быть искренней. Просто я боялась показать это тебе − вдруг ты разлюбишь меня, вот в чем дело. Боялась показать тебе тот мрак, который живет во мне и иногда прорывается наружу.

Брук отходит к окну и стоит, глядя вниз, на машины, обгоняющие друг друга в этой гибельной железной лавине.

− Мораг, тебе не кажется, что мы раздули все это на пустом месте? Прости, но, по-моему, ты преувеличиваешь. Ведь мы женаты девять лет. У нас вполне счастливый брак. Конечно, порой возникает раздражение, это закономерно. Думаешь, я его никогда не испытывал? Думаешь, мне не приходится сдерживать себя − сколько раз я возвращался домой, а ты сидишь за машинкой, как в трансе, за обед даже не принималась. Обед-то еще пустяки, хуже другое − никакой радости от того, что я пришел. Думаешь, меня никогда не тянуло к другим женщинам, к тем, которые стремятся окружить мужчину теплотой?

− Да, да. Конечно. Я иногда хотела, чтобы ты...

− Неправда, ты этого никогда не хотела, − с горечью говорит Брук, и в лице его такая боль и обнаженность, что она невольно отводит глаза.

− Брук, придется тебе смириться с тем, что я не такая, как была. Или, может быть, такая же, но раньше я не осмеливалась сказать тебе. Сейчас же я просто не могу допустить...

− Чего ты не можешь допустить?

− Не могу допустить, чтобы меня не принимали всерьез, − говорит Мораг, сознавая, как мелодраматично звучат ее слова, хотя это и чистая правда. − Не могу выносить, чтобы ко мне относились как к ребенку.

Брук смотрит на нее. Такой высокий и такой суровый, чужой.

− Это я-то к тебе отношусь как к ребенку? Из чего ты это заключила? Уж не из того ли, что происходит у нас ночью? Разве тебе хоть раз было плохо со мной?

− Нет, никогда, ни разу... ты сам знаешь, мне с тобой очень хорошо.

Но даже в их любовь прокралось неблагополучие − эта игра, которую он ведет все эти годы, эти награды и наказания. «Моя девочка готова?» Она не в силах сейчас об этом заговорить. Их близость всегда приносила им такую радость, что, даже если ничего подобного у нее не будет больше ни с одним мужчиной, она может умереть спокойно − жизнь ее не обделила.

− В таком случае, − говорит Брук, − у тебя нет никаких оснований огорчаться.

− Да, может быть. Наверное. Не сердись на меня, Брук.

− Я не сержусь, голубка. Все хорошо. Тебя просто расстроила поездка в Манаваку, только и всего. Сейчас я налью нам сухого мартини, а завтра ты пойдешь к парикмахеру и приведешь в порядок волосы, и мы никогда больше не будем огорчаться из-за пустяков, правда?

− Да, Брук. Конечно.

Если бы Брук сейчас сказал ей, что хочет ребенка, она, пожалуй, вряд ли согласилась бы.

«Наивности разящее копье» возвращается через семь месяцев с вежливым отказом. Мораг посылает его в другое издательство и запрещает себе думать о романе.

Через три месяца ей присылают рукопись с письмом, в котором она читает: «Мы решили опубликовать ваш роман, но, на наш взгляд, некоторые места нуждаются в...» и так далее.

Мораг почти год не притрагивалась к рукописи и теперь принимается листать ее. Язви их всех в кочерыжку!

С некоторыми замечаниями редактора она согласна, другие кажутся ей абсурдом. Она в ярости. Но снова погружается в работу над романом. Старается прежде всего сделать раскованную речь Лайлы еще более живой, еще более органично вплести ее в ткань романа. Как непохож этот труд на то, что было вначале. Нет уже того сумасшедшего ощущения, что она больше не принадлежит себе, нет одержимости. Сейчас ей гораздо легче, но исчезла пьянящая радость.

Мораг не знает, что делать: ее роман приняли, но редактор сделал массу замечаний, которые она сначала приняла за откровение господне, а потом они стали казаться ей субъективными. И вот она пишет письмо за письмом.

«Вы говорите, что в главе четвертой Лайла изъясняется, как крайне невежественная девушка, к тому же совершенно не знающая жизни. Должна возразить: она действительно крайне невежественна и совершенно не знает жизни, в этом-то и заключается весь смысл. Но я согласна, что в девятой главе я недостаточно убедительно показала реакцию жены Поля. Попробую проработать это место, хотя не знаю, удастся ли...»

Мораг с удивлением осознает, что ей под силу защитить свой труд. К тому же, оказывается, это очень интересно − обсуждать его вот так свободно и беспристрастно. Только теперь, когда процесс завершен, ей приходит в голову, что она словно бы дала нагрузку мышцам, которые никогда раньше не тренировала, сначала было больно, мышцы не сокращались, зато потом обрели гибкость и подчинились ей.

− Брук...

− Мм?

− «Уолтон и Пирс» приняли «Копье».

Он в изумлении глядит на нее, потом радостно улыбается.

− Так это же чудесно, родная. Просто замечательно. Я и не знал, что ты его послала.

− Ты рад, Брук?

Идиотский вопрос. Какого ответа она от него ждет?

− Еще бы, глупенький ты мой ребенок. Как же мне не радоваться! Редактор предложил что-нибудь изменить?

− Да, у него были замечания.

− Если хочешь, я просмотрю, − говорит Брук.

− Спасибо, но я уже сама разобралась.

− Понятно. Мое мнение тебя больше не интересует.

− Не в том дело. Понимаешь... Я знаю, ты можешь очень тонко разобрать роман. Но и я в романах тоже кое-что смыслю. Не как читательница и не как преподаватель.

− Что ж, может быть, с такими познаниями ты возьмешься читать моим английским группам курс истории современного романа? Это можно устроить.

Мораг чувствует, что кровь хлынула ей в голову. Такая ярость находила на нее только в детстве, потом это случалось очень редко. В нее словно вселился бес, как будто она выпила залпом пять− шесть двойных виски. Она хватает итальянскую вазу переливчатого синего стекла, которая стоит в столовой на столе, и швыряет ее в камин гостиной. Ваза со звоном разлетается вдребезги.

Оглушительное молчание. В ней поднимается тошнота похмелья. Брук стоит возле огромного, от полу до потолка, окна. Высокий, удивительно прямой, лицо словно у памятника неизвестному солдату.

− Подмети, − наконец произносит он совершенно спокойно. − И не советую тебе повторять этот эксперимент, Мораг. Ты Давно обвиняешь меня в том, что я обращаюсь с тобой как с ребенком. Может быть, ты наконец начнешь вести себя как взрослая?

Он прав. Он абсолютно прав. Что на нее нашло? Как она могла так безобразно сорваться? Просто в голове не умещается, хотя ковер засыпан синими осколками. Чем искупить эту дикую выходку?

− Брук... Прости меня. Прости.

− Займись уборкой, Мораг, − устало говорит он. − Я пойду в кабинет. Нужно проверить работы. Обедать не буду.

Она сметает с ковра осколки вазы. В дверь звонят − очень некстати. Принесли телеграмму. Несколько дней назад Мораг написала Элле о романе. Сейчас она читает: «Тысячекратное ура поздравляю целую Элла».

− Кто это был? − спрашивает Брук, показываясь из кабинета.

− Соседка из семидесятой квартиры попросила меня получить вместо нее покупки из магазина.

− A-а. А мне послышался мужской голос.

− Это был ее муж.

Ночью в постели они обнимают друг друга.

− Брук...

− Послушай, родная, давай не будем ссориться. Прошу тебя.

− Я больше не буду. Никогда. Обещаю тебе.

Она гладит его плечи и спину, и все опять хорошо, только раньше любовь была для них разговором без слов, слиянием, а сейчас это что-то другое. Попытка утешить друг друга.

На суперобложке с названием «Наивности разящее копье», разумеется, изображено копье, пронзающее сердце, − ни дать ни взять открытка к Валентинову дню. Мораг растеряна и в бешенстве, но старается внушить себе, что из-за таких мелочей не следует огорчаться, главное − ее вещь напечатана.

Рецензии, которые прислало Мораг издательство, отнюдь не суровые, хотя критики и не захлебываются в похвалах. От волнения Мораг мутит, но она заставляет себя прочесть отзывы. Порой ей кажется, что речь идет не о «Копье», а о каком-то другом романе, даже доброжелательные критики чего-то не поняли и исказили. И она не верит даже тем немногим похвалам, которым хотела бы поверить. Из рецензий складывается в высшей степени противоречивая и пестрая картина.

«Этот первый роман писательницы не лишен глубины и остроумия, но, к сожалению, автор слишком явно эксплуатирует интерес к модной теме − гомосексуализму...»

«Лайла − бесспорная удача автора».

«Мисс Ганн явно сводит счеты с церковью».

«В романе рассказывается о жизни простых необразованных лесорубов в маленьком городке в глубинке...»

«Заключительная сцена в суде − прекрасная иллюстрация того, что люди не в состоянии понять друг друга...»

«Этот скучнейший роман о проститутке с добрым сердцем наводит зевоту...»

«Острый, оригинальный роман о женщине, которая избавляется от ребенка...»

«Беспечная и примитивная Лайла Стонхаус останется в памяти надолго...»

К несчастью, Мораг не успела сказать Бруку, что книга выйдет под ее девичьим именем − Мораг Ганн, а не под нынешним − Мораг Скелтон. Он разглядывает суперобложку, соглашается, что она оставляет желать лучшего, потом смотрит на нее.

− Значит, ты решила не рисковать, Мораг? Не захотела подписываться именем, которое носишь сейчас?

− Нет, Брук, я не поэтому... Тут совсем другое. Это очень сложно объяснить.

А может быть, он угадал?

Теперь она знает, что больше не хочет оставаться с Бруком. Но о том, чтобы уйти от него, она пока не может и подумать.

Неуверенность рождает панику. Она начинает забывать простейшие вещи − например, включить плиту, когда готовит обед. Долго гуляет по городу днем, забредет в какой-нибудь незнакомый район и спохватится, что ей уж час назад надо было быть дома.

Ощущение, что она как бы отделилась от себя, все усиливается. Она ни с кем не может говорить об этом, даже с Эллой. Ее письма к ней загадочны и, как она обнаруживает в один прекрасный день, полны недомолвок, понятных лишь ей одной.

Скольких людей она предала за свою жизнь? Не надо считать − ты можешь испугаться. Скольких она еще предаст? Включить ли ей в этот список и себя?

Она бредет по улице мимо обшарпанных пансионов и меблирашек, где комнаты сдаются на неделю или даже на ночь, − окна без штор, на всем серый налет. Да и день серый, осенний серый день, думает она, и вдруг, очнувшись, замечает, что небо хрустально-голубое. Яркие желтые листья падают с чахлых полуоблетевших деревьев, которыми обсажена улица, ласково греет солнце − бабье лето. Когда-нибудь она умрет, и все это исчезнет для нее, а сейчас она жива и не замечает того, что ей даровано. Как она может писать, если ее душа ослепла?

Она глубоко убеждена, что никогда больше ничего не напишет. Ну и подумаешь, невелика потеря. Мир не перевернется. Кому нужны твои романы?

Из меблирашек выходит мужчина, и что-то в его походке заставляет Мораг замедлить шаг. Она вглядывается в него. Довольно высокий, чуть плотноватый в талии, одет в джинсы и синюю фланелевую рубашку, широкий ремень с медной пряжкой. Прямые черные волосы, лицо ястребиное, смуглое. Лазарус Тоннер. Невероятно, но это он. И тут Мораг узнает: это не Лазарус, это...

− Кишка!

Это школьное прозвище вырывается у нее невольно. Жюль в недоумении поднимает голову, хмурится. Потом расплывается в улыбке.

− Мораг, неужто ты? Вот так встреча!

И опять невольно, чувствуя только радость от того, что она его видит, Мораг кидается к нему, обнимает и крепко прижимается. Он удивленно смеется, тоже стискивает ее. И тут же отпускает. Они глядят друг на друга.

− Вот уж никак не думал, что встречу тебя в этом районе, − говорит Жюль.

− Но ведь ты знал, что я живу в Торонто?

− Знал. Кристи сказал мне, когда я в последний раз был в Манаваке, еще весной.

− Сколько мы с тобой не виделись, Жюль?

− Лет десять, наверное. Ну как ты?

− Да ничего как будто. А ты?

− Я тоже. Хочешь кофе?

Они заходят в маленькое задрипанное кафе, где стены обклеены плакатами с рекламой кока-колы, а кофе подают в толстых белых чашках с темно-зеленой каемкой. Напоминает «Парфенон» в Манаваке.

− Ты похудела, − замечает Жюль, поднося зажигалку сначала к ее сигарете, потом к своей. Он внимательно разглядывает Мораг.

− О тебе этого не скажешь.

− Чего нет, того нет, − весело подтверждает он. − Это все пиво.

− Когда я тебя увидела, я в первую минуту подумала, что это твой отец.

Его глаза сощуриваются, и только тут она вспоминает, как в юности он твердил, что никогда не будет таким, как отец. Даже после того, как перестал презирать и ненавидеть Лазаруса.

− Лазарус весной умер, − говорит Жюль.

− Не знала. Печальная новость. Сколько ему было...

− Пятьдесят один, − жестко бросает Жюль. − Всего пятьдесят один год.

Она понимает, что он не может сейчас говорить об отце. Слишком мало времени прошло.

− Жюль, а ты давно живешь в Торонто?

Его настороженное лицо чуть смягчается.

− Ты по-прежнему произносишь «Джуль». Но это ничего. Я и сам во французском не силен. Впрочем, раньше было и того хуже. Я ведь два года прожил в Квебеке. А здесь уже около пяти лет. На жизнь не жалуюсь. Рассказать, чем я сейчас зарабатываю на хлеб?

− Конечно. Чем?

− Пою. Ну, что скажешь?

− Замечательно. У тебя всегда был отличный голос.

− А тебе-то откуда известно?

− Я ведь сидела в школе тоже на последней парте и слышала, как ты поешь.

− Ну и память у тебя, Мораг.

− А что ты поешь?

− Да в основном «кантри» и «вестерн». Конечно, много и барахла. Пою и свои собственные песни. Может, они тоже барахло, зато сам сочинил. Платят не ахти. Выступаю в небольших клубах и в кафе, езжу по стране. Все лучше, чем вкалывать где-нибудь на заводе.

− Ты сочиняешь песни? О чем же они?

− О чем? Это не просто объяснить. В общем-то, о людях. Может быть, я когда-нибудь тебе спою. А ты что делаешь?

− Я замужем, ты не знал?

− Нет, знал. Вышла все-таки замуж за богатого профессора. Я тебе это предсказывал, помнишь? Ты так хотела вырваться.

Да, она добилась того, чего хотела. Но ждала она другого. Ты сама постелила себе постель, Мораг. Спи на ней.

− Он вовсе не богат, − говорит Мораг, отводя глаза. − Да мне и не надо, чтобы он был богат. Это совершенно не имеет значения.

− Что-то другое имеет значение, да?

Она снова глядит на него. Его темные глаза внимательно смотрят в ее глаза. Что он в них читает?

− Да. Но не будем об этом.

− У тебя есть дети?

− Нет, − отвечает Мораг. − Детей у меня нет.

Только сейчас, произнеся эти слова, Мораг осознает, сколько горечи в ее голосе. Жюль пожимает плечами и не углубляется в эту тему.

− Жюль... пойдем к нам обедать? Мне нужно домой, пора обед готовить, а мы еще ничего не успели рассказать друг другу.

Он колеблется. Потом, вероятно, услышав в ее голосе мольбу, кивает.

− А что ж, пойдем. Почему бы и нет?

У нее дома он садится в кухне за стол, а Мораг принимается стряпать. Она наливает им обоим виски и время от времени отпивает из своего стакана. Потом садится против него и снова наполняет стаканы.

− Жюль, ты играешь на гитаре?

− Играю. Учился где мог и у кого мог. Вместе со мной выступает мой приятель, тоже играет на гитаре. Билли Джо. Он индеец оджибве, с самого севера Онтарио. Я ездил с ним туда раза два. Очень мне понравилось. Отличная семья. Нужда, конечно. Единственно, чего в изобилии, так это больных ребятишек. С тех пор как я там был в последний раз, некоторые поумирали.

Он умолкает, и Мораг чувствует, что расспрашивать его больше не надо. Она не знает того, что знает он, не видела того, что он видел, эти ленты прокручиваются лишь в его мозгу. Она не подумала, когда вела его сюда, что эта квартира может вызвать У него презрение, эта мысль только сейчас пришла ей в голову. Он смеется и возвращается к ней.

− Когда я пою, я надеваю другой костюм, − говорит он. − Рад бы не надевать, да нельзя. Это стоит посмотреть. Настоящий цирк. Да что там цирк − дешевый балаган. Атласная рубаха, расшитая бисером, кожаный жилет с бахромой и пластмассовыми дикобразьими иглами. Но публике нравится.

− Какая глупость.

− Это бы еще ничего. Противно, конечно, но я не обращаю внимания, лишь бы петь не мешали. А вот когда они начинают подпевать, меня просто тошнит. Если хотят петь хором, пусть собираются где-нибудь и поют, но я-то тут при чем, я ведь благотворительностью не занимаюсь. Подпевает все больше публика постарше. Такие не разбирают − поешь ты им настоящую, хорошую песню или модное дерьмо. Напьются, и каждый начинает воображать себя Роем Роджерсом, ни больше ни меньше, − да пропади этот Рой Роджерс пропадом. Кристи говорил, ты книгу пишешь?

− Да. Она уже вышла. Это роман.

− Покажешь?

− Конечно. Могу даже подарить, если хочешь.

− Очень хочу, − говорит Жюль.

Она приносит ему книгу, и он просит, чтобы она ее подписала. Мораг Ганн, пишет она. Пишет свою девичью фамилию, которую не писала уже девять лет, − как странно. Ей и в голову не приходит добавить Скелтон.

Брук задерживается. Мораг и Жюль выпивают еще по стаканчику виски. Она протягивает руку через стол и, едва касаясь, кладет на его руку. Он не делает ни малейшего движения. Не убирает своей руки, но и не отзывается на ее прикосновение. Она сама не знает, что ее толкнуло. Но не кокетство, нет. Ей просто хочется дотронуться до него, ведь он пришел из ее далекого, далекого прошлого и очень крепко связан с ней, хотя она и не может определить − чем, да и не желает.

− Я рада, что встретила тебя, Кишка. Иногда я... нет, ничего. Я ненавижу этот город.

− Да уж, хорошего здесь мало. Не очень-то ты счастлива. Мораг. Верно?

− Ты угадал. Не очень.

− Почему? Не хочешь рассказать?

− Хочу. Только боюсь, не получится. А, что обо мне говорить. Прин летом умерла. Я ездила домой.

− Значит, ты была там вскорости после меня. Я видел Кристи, он сказал, что жена хворает. Я совсем недолго был, только похоронил Лазаруса и уехал.

− А что было... от чего он умер?

Жюль долго не отвечает. Потом освобождает свою руку, берет стакан, поднимает.

− Думаю, вот это главный виновник, − говорит он. − Врач сказал, что у него было воспаление легких. Отец последние годы жил один. Ему было на все плевать, и жизнью он совсем не дорожил. Круто она с ним обошлась.

− Да, круто.

Он снова ставит стакан на стол.

− Я тоже свою жизнь ни в грош не ставлю, − тихо, жестко говорит Жюль, − иной раз послал бы все к черту, но из-за отца не могу. Разве наш проклятый городишко знал что-нибудь о нем? Мы, в общем-то, не голодали, хотя временами ох как лихо приходилось. Но что бы мы ни вытворяли, он нас из дому не выгонял. Никогда не вернусь в Манаваку жить, арканом не затащишь.

− Меня тоже.

− Да уж, понимаю. Твоему Кристи город хоть пенсию дал. А Лазаруса облагодетельствовали нищенским пособием, да еще предоставляли бесплатный ночлег в каталажке, когда он напивался. Такие вот дела. Мне младший брат, Жак, написал, что старик болеет, кто-то ему сказал. Мы оба поехали к нему, но не успели − Лазарус уже умер. Хотел я похоронить его в долине, возле нашей хибары, но не удалось. Власти запретили. Такой крик подняли − разве можно хоронить мертвых где вздумается? А на городском кладбище его хоронить тоже не позволили.

− Не позволили? Почему?!

− Вроде бы считалось, что он католик. Вот протестанты и отказались хоронить его на своей половине. А католики отказались хоронить на своей − он столько лет не ходил к мессе, умер без покаяния, как же это можно.

− Ужасно.

− Но я-то знаю, что не в мессе и не в покаянии тут дело. Он был метис, и его праху не место рядом с их прахом.

Метисы, некогда владыки прерий. А сейчас их отказываются хоронить в их собственной земле. Мораг ничего не может сказать. Не имеет права.

− Это я сейчас рассуждаю спокойно, а тогда мне небо с овчинку показалось, − продолжает Жюль. − Ты ведь помнишь, меня не было, когда Пикетта... ну, когда она погибла. Нийл Камерон мне и напомнил, где Пикетта с детьми похоронены.

− Где же?

− На индейском кладбище, неподалеку от Скачущей Горы. Я даже обрадовался, что Лазаруса отказались хоронить на городском. Решил, там ему будет лучше, среди своих. Туда его и повезли. Тамошние жители помогли нам похоронить его. И тамошний священник оказался покладистым. Каменных надгробий на том кладбище не ставят. Просто деревянные кресты, сосновые или из любого другого дерева, какое попадется, от времени они все становятся серыми. Мне там понравилось.

Дверь квартиры отворяется, входит Брук.

− Мораг?

− Я здесь.

Брук останавливается в дверях кухни и смотрит на Жюля.

− Это мой старый друг из Манаваки, − объясняет Мораг. − Жюль Тоннер. Он будет с нами обедать.

Брук кивает Жюлю, но руки не протягивает.

− Голова трещит, − говорит он. − Где у нас аспирин?

− В аптечке в ванной.

Через минуту Брук зовет ее из ванной. Она идет к нему. Он стоит с флаконом аспирина в руке, лицо каменное.

− Я вижу, твое прошлое не оставляет тебя в покое, − говорит Брук. − Надо полагать, он тебя разыскал и явился сюда выпить и закусить за чужой счет − очень мило.

− Ну что ты, Брук! Я случайно встретила его на улице. И пригласила к нам.

− Ну так, боюсь, сегодня он нам ни к чему. Вечером у нас будут Чарльз и Донна Петтигру. Ты что, забыла?

− Забыла. Ну и что с того, что они будут?

− Тебе это, может быть, все равно, но мне нет. Он, судя по всему, основательно опустошил мои запасы виски.

− Твои запасы!

− Да, мои. Кстати, насколько мне известно, закон запрещает поить индейцев спиртным.

Мораг остолбенело глядит на него. Потом поворачивается и идет прочь.

Жюль стоит в передней, рука на ручке двери. Сомнений нет − он все слышал. Он улыбается ей.

− Пока, Мораг.

Дверь захлопывается. Мораг минуту медлит. Потом хватает плащ и сумочку и бросается за ним.

− Merde![33] Это еще что такое? Мораг, вернись!

Они быстро шагают по Авеню-роуд. Она догнала Жюля.

− Я не вернусь к нему. Выслушай меня, пожалуйста, Кишка, я должна с тобой поговорить.

− Брось ты, не обращай внимания, мало ли что он сказал. У меня в одно ухо влетело, в другое вылетело. Мне на него начихать. А вот тебе на него не начихать. Ступай к нему.

− Я должна перед кем-то выговориться, а тебя я знаю всю жизнь. Не идти же мне в Армию спасения...

Он останавливается, кладет ей руки на плечи и тоже заставляет остановиться. Оказывается, она плачет − только этого не хватало. Плачет и не может перестать, ей кажется, она никогда не успокоится. Жюль поддерживает ее одной рукой, точно она калека или инвалид.

− Ну будет, будет, − говорит он. − Пойдем ко мне, посидим, успокоишься. Наверное, ты выпила лишнего?

− Три виски для меня пустяк, − говорит Мораг. − Не волнуйся. Я вполне держусь на ногах.

Жюль смеется.

− Держаться-то ты держишься, а у самой небось поджилки трясутся?

− Ох, трясутся, ты угадал. Так что не убирай, пожалуйста, руку.

− Не любишь признаваться, что иногда тебе нужна поддержка, верно, Мораг?

− Не люблю. Просто язык не поворачивается. А ведь именно в этом я ему в самом начале и призналась.

Комната Жюля: раковина в углу, голая лампочка, узкая кровать с неубранной постелью, деревянный стул, на полу линолеум − аляповатые букеты красных восточных маков по коричневому полю. В углу небольшая газовая плитка. Он заваривает очень крепкий чай, кладет в кружку три ложки коричневого сахару и подает ей.

− Будет сладко, как патока, − говорит он, − но отлично приводит в норму. Выпей.

Она пьет тошнотворную жидкость, и действительно ей становится лучше.

− Прости меня, Жюль... Я не хотела взваливать на тебя мои беды, хватит тебе своих. Зря я ушла. Я давно чувствовала, что рано или поздно произойдет срыв и надо что-то решать, но боялась. Я и сейчас боюсь. Но все равно придется.

Она сидит на кровати с кружкой чая в руках. Жюль откинулся на спинку шаткого деревянного стула.

− Хорошо, что я сегодня вечером не выступаю, − говорит он. − Ты чего хочешь − разговаривать?

− Я отлично понимаю, что произошло, − говорит Мораг. − Никто в этом не виноват. Мы все время подыгрывали друг другу, но была не только игра, было и настоящее. И все равно я больше не могу играть в эту игру, потому что я уже не та, что раньше. Он многому меня научил, Жюль, этого со счетов не сбросишь. Но мы придумали друг друга, вот в чем дело. Тебе, наверное, кажется, что это все с жиру...

− Мне кажется, что ты сошла с ума, − говорит Жюль, − но все равно рассказывай.

− Ты знаешь гимн «Иерусалим священный»?

− Я гимнами не особо увлекаюсь.

− Это был любимый гимн Прин. И когда его стали петь на ее похоронах, я... Знаешь, нам иногда кажется, что мы вдруг что− то поняли, а потом оказывается, что мы всегда это понимали.

Она встает и хочет взять свой плащ.

− Уходишь? − спрашивает Жюль. − Ты же только что пришла.

− Мне надо домой...

− Надо, надо! Забудь ты, черт возьми, это свое «надо»! Ты не хочешь возвращаться домой. Ты хочешь спать со мной.

− Да. Хочу. В тот раз...

− Можешь не напоминать, я и сам помню, − говорит Жюль. − Но сейчас я не такой торопыга, сама убедишься.

Все происходит очень медленно и неспешно. Когда они уже в постели, Мораг поражает, как он нежен, как бережно-внимателен к ней. Ничего похожего на прежнее нетерпение юности. Она помнит хрупкое напряженное мальчишеское тело − сейчас Жюль шире, плотнее, и все равно под легким жирком на его животе, который он так ненавидит, ощущаются стальные мышцы. Она подумала, что в нынешнем ее настроении она вряд ли почувствует желание, да и не в этом суть, их соитие важно совсем по другим причинам, оно словно долг прошлому, или, может быть, ответ, освобождающий ее от внутренних пут, которые держали ее и не пускали к самой себе. И вдруг желание просыпается, такое острое, что она сама поражена. И все становится, как в первый раз. Они достигают цели, к которой стремились, и она лежит рядом с ним опустошенная и обновленная.

Жюль улыбается ей, приглаживает ее волосы, пропускает их сквозь пальцы.

− А ты молодец, баба что надо, − говорит он.

− Ты тоже неплох.

Они долго молчат.

− Жюль, − наконец говорит она, − где ты был все эти годы?

− Где я только не был. Всю страну исколесил. Нанимался работать на фермы, просто бродяжничал. Однажды поступил на завод, да не выдержал, сбежал − ни опоздать на минуту, ни уйти раньше времени, это роботом надо быть. Работал на лесозаготовках. И все время собирал песни.

− Мог бы и о себе песню написать − сколько ты всего повидал и пережил.

− Наверное. Я пробовал несколько раз, но не получалось. Некоторые легко сочиняют песни о себе, а я никак. Бог его знает почему. О Билли Джо я написал, и не одну, даже о некоторых женщинах, а о себе не выходит. Может быть, когда-нибудь обо мне кто-то другой напишет.

Он смеется, как бы издеваясь над собой, но она чувствует, что в его шутке есть доля правды.

− Жюль, а ты был женат?

− Конечно. Три раза.

− Господи, сколько же раз пришлось разводиться.

− Ни разу. Мы не регистрировались официально, кому эта дурость нужна. Просто жили вместе сколько-то времени, не то что с другими − провели вместе ночь, и привет.

− А дети у тебя есть?

− Насколько мне известно − нет. А там кто знает.

Кишка Тоннер, одинокий волк. Но не так уж это и плохо − быть одиноким волком, особенно если посмотришь, как живут другие.

− Я на одном месте долго жить не могу, − говорит он. Меня очень скоро начинает куда-то тянуть. Женщины любят, чтобы все было прочно, устойчиво. А я перекати-поле, и ничего тут не поделаешь. Лазарус был такой же, хоть и не совсем. Сорвется вдруг и исчезнет. Но обязательно вернется, все никак не мог уйти из этой проклятой долины. Сначала, наверно, это мы его не пускали, когда были маленькие. А что потом держало − не знаю.

− Вот и я тоже решила сорваться с насиженного места, − говорит Мораг.

− Ты? Думаешь, сможешь?

− Должна. Трудно, но должна.

− Значит, ты пришла ко мне, чтобы уж бить наверняка? − Он проводит рукой по ее бедру.

− Как это?

− А очень просто, − говорит Жюль. − Это ведь вроде колдовства. Ты колдовала, чтобы сжечь мосты. У тебя ведь, кроме него, мужчин не было?

− Нет.

Жюль встает с постели и идет к шкафу.

− Черт, всего одна бутылка пива осталась. Так и знал. Ну и прорва этот Билли. Хочешь?

− Пей сам. Я пиво не очень люблю.

Жюль открывает бутылку о край стола и пьет. Потом садится на рассохшийся деревянный стул и смотрит на нее.

− А я выполнил роль колдуна.

− Не знаю, − говорит Мораг. − Мне такая мысль не приходила в голову. Но одно я знаю твердо: что бы я ни сделала, куда бы ни ушла, я ни от кого зависеть не буду.

− Это правильно. Послушай, Мораг... ты должна мне рассказать. Ты ведь тогда мне ничего не рассказала.

− Нет, Жюль, не буду. Я не могу.

Он тихо подходит к ней и берет ее волосы в руки. Черные прямые волосы Мораг еще недостаточно отросли, их не обовьешь вокруг шеи, но именно это он хочет сделать.

− Все равно расскажешь. Тогда ты не могла, а сейчас расскажешь, пусть тебе даже придется прожить здесь месяц. Ты знаешь, что говорил мне Лазарус?

− Знаю. Ничего он тебе не говорил.

− Вот то-то и оно. Ничего.

Он отворачивается от нее.

− Мне надо выпить, − устало говорит он. − Я скоро.

Он одевается и уходит. Оставшись одна, она тоже одевается. Ей и в голову не приходит уйти, не дождавшись его. И он знает, что она не уйдет. Через полчаса он возвращается с двумя бутылками дешевого вина. Наливает немного себе и ей.

− Ну вот. А теперь рассказывай.

− Я не хочу. Не могу. − Но она знает, что все равно придется рассказать.

− Давай, я слушаю. Как умерла моя сестра? Я должен знать.

Мораг резко поднимается с кровати и бежит к раковине. Ее рвет. Жюль молча ждет, не шевелясь.

− Меня туда послал Лэклен, − наконец произносит она. − Он ведь не знал, что мне там придется увидеть.

− Дальше.

− И я пошла. Народу в долине было мало. Был Нийл Камерон. Полицейские уже уехали. Твои младшие братья стояли в сторонке − прижались друг к другу и молчат. Когда начался пожар, дома была только Пикетта с детьми. Развалилась печка − видно, давно уже еле держалась.

− Да. Лазарус знал, что она вот-вот рухнет. Но сам он ее очень осторожно топил, даже когда был пьян. Скажи, а Пикетта не была...

− В городе потом говорили, что она напилась до бесчувствия.

Жюль желчно смеется.

− Еще бы им не говорить. Да что там, наверняка так оно и было. Ей было отчего пить, такая жизнь досталась − не приведи господи, вот и хотелось иногда забыться. Муженек обращался с ней как с собакой. Надоест − выгонит, соскучится − опять позовет. А хибара наша что?

− Сгорела дотла. Еще дымилась. Пожарные приехали, да только поздно. А Лазарус...

− Что Лазарус?

− Стоял один возле... возле того, что осталось от дома. Мне кажется, я в жизни не видела у человека такого одиночества. Потом он сказал... сказал, что пойдет туда один. «Это ж мои там», сказал.

Жюль кладет голову на вытянутые на столе руки. Сидит, не шелохнется.

Но он пошел туда не один. Жюль, ты ведь знаешь, с ним пошел Нийл Камерон. Одному было не под силу вынести их, хоть двое и были дети.

Жюль поднимает голову.

− А когда их вынесли... ты видела?..

Мораг бьет дрожь, она не в силах ее унять. Она не имеет права дрожать, но никак не может совладать с собой.

− Нет. Они, то есть Нийл и твой отец, взяли носилки, и когда вынесли их, то они уже были накрыты − одеялом или еще чем-то...

− Понятно, − ровным голосом говорит Жюль. − Дальше?

− Было самое холодное время зимы, − продолжает Мораг, и голос ее почему-то звучит холодно и прозрачно, словно от воспоминания о тех морозах она оледенела. − Пахло... пахло жженым деревом. Помню, в голове мелькнуло... дико, но я подумала: буа-брюле.

− Замолчи! − кричит Жюль с болью, и к этой боли ей нет доступа.

Она молчит.

− Рассказывай, − наконец говорит он.

Зачем ему эта казнь? Почему он не хочет оставить прошлое в покое? Наверное, он должен знать, только тогда он сможет освободиться.

− Когда носилки вынесли, меня стало рвать. И тут я поняла, что пахнет не только дымом и жженым деревом. Пахло... пахло вроде как жареным мясом, и я, помню, сначала удивилась, а потом...

Жюль снова ложится на стол. Потом медленно поднимает голову и смотрит на нее.

− Ненавижу тебя, − глухо говорит он, и голос его срывается, словно далекий раскат грома. − Всех вас ненавижу. Будьте вы прокляты!

Мораг встает и надевает плащ. Все сказано. Он смотрит, как она идет к двери. И вдруг, не выдержав боли, просит:

− Останься. Побудь со мной.

Они снова бросаются друг к другу − и не расстаются всю нескончаемую мучительную ночь любви.

Проснувшись утром, Мораг сначала не понимает, где она. Потом все вспоминает, но отказывается верить. Как она могла провести ночь не дома? Брук, наверное, звонил в полицию. Решил, что ее уже нет в живых. Как она могла так поступить с ним?

− Надо мне было позвонить ему, Жюль. Я должна была...

Жюль поворачивается на спину и потягивается.

− Но ты не позвонила. Что будешь делать теперь?

− Пойду домой и...

− Останешься там?

− Нет. Но...

− Хочешь поставить точки над «i»?

− Вот именно, − вспыхивает она, а он смеется.

− Ни к чему это все, Мораг. Если ты решила уйти − уходи. Но ничего не объясняй. От объяснений никакого толку нет.

− Может быть, и нет. Но я...

− Понятно, ты не можешь иначе.

− Да, не могу.

− А куда ты потом денешься? К Кристи поедешь?

Мораг снова начинает дрожать. Она уже одета и стоит у стола, но ее бьет озноб.

− Нет, Кишка... К Кристи