Book: История Рима. Том 1



История Рима. Том 1

Книга первая.

До упразднения царской власти.

Купить книгу "История Рима. Том 1" Моммзен Теодор

Τα παλαιότερα σαφῶς μέν εὑρεῖν διὰ χρόνου πλῆθος ἀδύνατα ἧν ἐχ δὲ τεχμηρίων ὧν ἐπι μαχρότατον σχοποῢντί μοι πιστεῢσαι ξυμβαίνει οὐ μεγάλα νομίξω γενέσται, οὖτε κατὰ τοὺς πολέμους οὖτε ἐς τὰ ἄλλα.

(Более древние события было невозможно достоверно исследовать по давности времени, но по долгом размышлении над теми памятниками, которым можно довериться, я полагаю, что не было совершено никаких великих дел: ни военных, ни каких-либо других.)

Фукидид

ГЛАВА I

ВВЕДЕНИЕ.

На извилистых берегах Средиземного моря, которое, глубоко врезываясь в материк, образует самый большой из заливов океана и, то суживаясь от рассеянных на нем островов и от выступов твердой земли, то снова разливаясь на значительное пространство, разделяет и соединяет три части Старого Света, с незапамятных времен поселились народы, принадлежащие в этнографическом и лингвистическом отношениях к различным расам, но в историческом отношении составлявшие одно целое. Это историческое целое и составляет именно то, что принято не совсем правильно называть историей древнего мира; в сущности это не что иное, как история культуры тех народов, которые жили вокруг Средиземного моря. В четырех главных стадиях своего развития эта история представляет собою историю коптского, или египетского, племени, жившего на южном побережье, историю арамейской, или сирийской, нации, занимавшей восточные берега и проникнувшей глубоко внутрь Азии до берегов Евфрата и Тигра, и историю народов-близнецов, эллинов и италиков, которым достались в удел европейские берега Средиземного моря. Хотя каждая из этих историй в своем начале связана с иным кругом представлений и с иными сферами исторической жизни, тем не менее каждая из них скоро принимает свое особое направление. Однако, хотя жившие вокруг этой обширной сферы разнородные или даже родственные по происхождению племена — берберы и негры Африки, арабы, персы и индийцы Азии, кельты и германцы Европы — и приходили в частные соприкосновения с теми обитателями берегов Средиземного моря, они не имели значительного влияния на культуру этих обитателей и сами мало подчинялись постороннему влиянию, поскольку возможно вообще разграничение культурных кругов, поскольку должен считаться единым культурным кругом тот, вершинами которого являлись Фивы, Карфаген, Афины и Рим. После того как каждая из этих четырех наций достигла самостоятельным путем самобытной и величественной цивилизации, они вступили в самые разнообразные взаимные отношения и придали яркую и богатую окраску всем элементам человеческой природы, пока наполнился и этот круг и пока новые народности, до тех пор лишь подобно волнам обтекавшие окраину средиземноморских государств, разлились по обоим берегам и, отделив в историческом отношении южный берег от северного, перенесли центр цивилизации с берегов Средиземного моря на берега Атлантического океана. Таким образом древняя история отделяется от новой не случайно и не хронологически. То, что мы называем новой историей, в сущности есть образование нового культурного круга, который соприкасается во многих эпохах своего развития с уходящей или с уже ушедшей цивилизацией средиземноморских государств, подобно тому как эта последняя примыкает к более древней, индо-германской, но которой также суждено идти ее собственным путем и до дна испить чашу и народного счастья и народных страданий. Ей также суждено пережить эпохи возмужания, зрелости и старости, благодатные усилия творчества в области религии государственных учреждений и искусств, безмятежное пользование приобретенным материальным и духовным богатством и, быть может, со временем истощение творческих сил в пресыщенной удовлетворенности достигнутой целью. Но и эта цель представляет собою лишь нечто преходящее; самая величественная система цивилизации имеет свои пределы, внутри которых способна выполнить свое назначение, но человечество не выполнит его никогда. Как только оно, казалось, уже достигает цели, ему снова приходится разрешать старую задачу на более широком поприще и в более высоком смысле.

Наша задача заключается в описании последнего акта того великого всемирно-исторического зрелища древней истории среднего из трех полуостровов, которые выдвинулись из северного материка в глубь Средиземного моря. Его образует та ветвь западных Альп, которая направляется к югу. Апеннины тянутся сначала в юго-восточном направлении между более широким западным заливом Средиземного моря и узким восточным заливом и, приближаясь к этому последнему, достигают в Абруццах своей наибольшей высоты, которая, впрочем, едва доходит до линии вечных снегов. От Абруцц горная цепь принимает южное направление сначала без разветвлений и не утрачивая значительной высоты, но за котловиной, образующей гористую местность, она разделяется на более пологий юго-восточный кряж и на более крутой южный и кончается в обоих направлениях тем, что образует два узких полуострова. Низменность, которая тянется на севере между Альпами и Апеннинами, расширяясь в направлении к Абруццам, не принадлежит ни в географическом отношении, ни — до позднейшего времени — в историческом отношении к той гористой и холмистой южной Италии, историю которой мы намереваемся изложить. Прибрежная страна от Синигальи до Римини была включена в состав Италии только в седьмом столетии от основания Рима, а долина реки По только в восьмом; стало быть, древней северной границей служили для Италии не Альпы, а Апеннины. Эти последние не тянутся ни в одном направлении крутой горной цепью, а расплываются по всей стране. Они заключают в себе много долин и плоскогорий, соединенных между собою довольно удобными горными проходами, и представляют годную для заселения почву, в особенности на тех склонах и побережьях, которые примыкают к ним с востока, юга и запада. Правда, вдоль восточного побережья тянется замыкаемая с севера кряжем Абруцц и прерываемая только утесистыми выступами Гарганских гор Апулийская равнина, которая представляет однообразную плоскость со слабо очерченными береговыми линиями и с плохим орошением. Но на южном берегу, между обоими полуостровами, которыми оканчиваются Апеннины, примыкает к внутренней гористой местности обширная низменность, которая хотя и бедна гаванями, но обильна водой и плодородна. Наконец западный берег представляет обширную страну, по которой протекают значительные реки, особенно Тибр, и в которой действие вод и когда-то многочисленных вулканов образовало самые разнообразные формы долин и горных возвышенностей, гаваней и островов, а находящиеся там области — Этрурия, Лациум и Кампания — были сердцевиной италийской земли. К югу от Кампании предгорье мало-помалу исчезает, и горная цепь почти непосредственно омывается у своей подошвы Тирренским морем. Сверх того, к Италии примыкает, точно так же как Пелопоннес к Греции, самый красивый и самый большой из островов Средиземного моря — Сицилия, в которой гористая и частью пустынная середина опоясана, в особенности с восточной и южной сторон, широкой полосой прекрасного, большею частью вулканического побережья. Так же как в географическом отношении Сицилийские горы составляют продолжение Апеннин, прерванное лишь небольшой «скважиной» (Ρήγιον) морского пролива, так и в историческом отношении Сицилия составляла в древние времена неоспоримую часть Италии, подобно тому как Пелопоннес составлял часть Греции. Сицилия была театром столкновения тех же племен, которые сталкивались в Италии, и была вместе с последней центром такой же высокой цивилизации. Италийский полуостров пользуется наравне с греческим умеренною температурой и здоровым воздухом на склонах своих не очень высоких гор, в своих долинах и равнинах. Береговая линия развита слабее, чем в Греции; Италии в особенности недостает усеянного островами моря, благодаря которому эллины сделались нацией мореплавателей. Зато Италия превосходит свою соседку богатством орошаемых реками равнин и плодородием покрытых кормовыми травами горных склонов, т. е. тем, что нужно для земледелия и скотоводства. Она, так же как и Греция, прелестная страна, в которой человеческая деятельность находит для себя и поощрение и награду и в которой одинаковым образом для беспокойных стремлений открываются пути в даль, а для спокойных — возможность мирных приобретений на родине. Но греческий полуостров обращен лицом к востоку, а италийский — к западу. Как для Эллады эпиротское и акарнанское побережья, так и для Италии побережья апулийское и мессапское имеют второстепенное значение, и между тем как в Элладе смотрят на восток Аттика и Македония, т. е. те области, которые служили фундаментом для ее исторического развития, в Италии смотрят на запад и Этрурия, и Лациум, и Кампания. Таким образом, несмотря на то, что эти два полуострова находятся в таком близком соседстве и что они связаны почти братскими узами, они как бы отворачиваются один от другого. Хотя из Отранто можно видеть невооруженным глазом Акрокеранские горы, однако италики и эллины сходились на всех других путях и раньше и теснее, чем на самом ближайшем пути, который идет через Адриатическое море. В этом случае — как это нередко бывает и при других географических условиях — заранее было предопределено историческое призвание народов: из двух великих племен, вырастивших цивилизацию древнего мира, одно бросило свою тень и свое семя на восток, а другое на запад.

Здесь будет изложена история Италии, а не история города Рима. По формальному государственному праву именно римская городская община завладела сначала Италией, а потом целым миром, но этого никак нельзя утверждать в высоком историческом смысле, и то, что обыкновенно называют завоеванием Италии римлянами, было скорее соединением в одно государство всего италийского племени, в котором римляне были лишь ветвью, хотя и самою могущественною. История Италии распадается на два главных отдела: на внутреннюю историю Италии до ее объединения под верховенством латинского племени и на историю италийского мирового владычества. Нам предстоит рассказать о поселении италийского племени на полуострове; об опасностях, угрожавших его национальному и политическому существованию; о покорении некоторых его частей народами иного происхождения и более древней цивилизации — греками и этрусками; о восстании италиков против чужеземцев и об истреблении или покорении этих последних; наконец о борьбе двух главных италийских племен — латинов и самнитов — за гегемонию на полуострове и о победе латинов в конце IV века до Р. Х., или V века от основания Рима. Это будет составлять содержание двух первых книг. Второй отдел начинается пуническими войнами; он обнимает стремительно быстрое расширение римского государства до естественных границ Италии и за пределы этих границ, продолжительный status quo Римской империи и распадение громадного государства. Это будет изложено в третьей книге и в тех, которые за нею следуют.

ГЛАВА II

ДРЕВНЕЙШИЕ ПЕРЕСЕЛЕНИЯ В ИТАЛИЮ.

О первом переселении человеческого рода в Италию нет не только никаких сведений, но и никаких преданий; в древности даже существовало общее убеждение, что там, как и повсюду, первые жители были коренным местным населением. Впрочем, разрешение вопросов происхождения различных рас и их генетических отношений к различным климатам принадлежит по праву натуралистам, а для историка и невозможно и неважно разрешение вопроса, были ли древнейшие из известных ему обитателей какой-либо страны исконными или пришлыми. Но историк конечно обязан выяснить последовательное наслоение народностей в данной стране, для того чтобы можно было проследить с отдаленнейших по возможности времен, как совершался переход от низшей культуры к высшей и как менее способные к культуре или менее развитые племена были подавлены стоявшими выше в культурном отношении. Впрочем, Италия чрезвычайно бедна памятниками первобытной эпохи и представляет в этом отношении достойную внимания противоположность другим культурным областям. Из добытых изучением германской древности данных можно судить, что до того, как индо-германские племена поселились в Англии, Франции, северной Германии и Скандинавии, в Италии жил или, скорее, бродил народ, быть может, чудской расы, которой снискивал средства существования охотой и рыбной ловлей, делал свою утварь из камня, глины или костей и украшал себя звериными зубами и янтарем, но не был знаком ни с земледелием, ни с употреблением металлов. Точно так же в Индии менее способное к культуре темнокожее население предшествовало индо-германскому. Но в Италии мы не встречаем таких следов вытесненного народа, какими в кельто-германской области являются финны и лопари и в индийских горах — чернокожие племена. В Италии до сих пор еще не найдено такого наследия от безвестно исчезнувшего исконного населения, каким, по-видимому, можно считать своеобразные скелеты, обеденные места и могилы, принадлежавшие к так называемой каменной эпохе германской древности. Там до сих пор не найдено ничего такого, что давало бы право допустить существование человеческого рода, предшествовавшее обработке полей и плавке металлов, и если действительно когда-то жили в пределах Италии люди, стоявшие на той первоначальной ступени культуры, которую мы обыкновенно называем диким состоянием, то от них не осталось никаких следов.

Элементами древнейшей истории являются отдельные народные индивиды — племена. Для некоторых из племен, которые мы встречаем в более позднюю пору в Италии, исторически доказана иммиграция, как для эллинов, другие же, как бреттии и обитатели сабинской земли, утратили свою национальность. Кроме этих двух категорий есть еще много других племен, переселение которых может быть доказано не историческими свидетельствами, а путем априорных доказательств и национальность которых, по-видимому, не подвергалась резкими переменам под гнетом внешнего влияния. Их-то национальная индивидуальность и должна быть прежде всего установлена путем исторического исследования. Но нам пришлось бы отклонить от себя эту задачу как безнадежную, если бы мы должны были довольствоваться кучей путаных названий народов и мнимо историческими, бессвязными преданиями, которые складывались из немногих годных наблюдений, добытых просвещенными путешественниками, и из множества большею частью скудных по своему содержанию преданий — складывались обыкновенно без всякого понимания настоящего смысла преданий и истории — и которые записывались чисто формально. Однако и для нас существует один источник сведений, из которого мы можем черпать, правда, отрывочные, но достоверные указания, — это туземные наречия, на которых говорили племена, жившие в Италии с незапамятных времен. Они возникли вместе с самим народом, и отпечаток их происхождения врезался в них так глубоко, что его не могла совершенно изгладить возникшая впоследствии культура. Если только один из италийских языков знаком нам вполне, то от многих других до нас дошло все-таки достаточно остатков, по которым историк в состоянии определить степень родового различия или сходства между отдельными языками и народностями. Таким образом, языковедение научает нас различать три основных италийских корня — япигский, этрусский и (как мы позволим себе его назвать) италийский, из которых последний разделяется на две главные ветви — на латинское наречие и на то, к которому принадлежат диалекты умбров, вольсков, марсов и самнитов.

О япигском племени мы имеем лишь немного сведений. На крайнем юго-востоке Италии, на Мессапском или Калабрийском полуостровах, найдены в значительном числе надписи на своеобразном и бесследно исчезнувшем языке 1 ; это без всякого сомнения остаток языка япигов, которых и предание очень определенно отличает от латинских и самнитских племен; правдоподобные данные и многочисленные следы приводят нас к заключению, что и в Апулии когда-то говорили на таком же языке и когда-то жило такое же племя. То, что мы теперь знаем об этом народе, хотя и достаточно для того, чтобы мы определенно отличали его от остальных италиков, но недостаточно для того, чтобы мы отвели этому языку и этому народу какое-нибудь определенное место в истории человеческого рода. Надписи еще не расшифрованы, и едва ли можно надеяться, чтобы попытки такого рода когда-либо увенчались успехом. На то, что диалект япигов должен быть отнесен к числу индо-германских, как будто указывают формы родительного падежа aihi и ihi, соответствующие санскритскому asya и греческому οιο. Другие признаки, как например употребление придыхательных согласных и стремление избегать букв m и t в конце слов, указывают на существенное отличие этого языка от италийского и на то, что он имел некоторые совпадения с греческими диалектами. Допущение очень близкого родства япигской нации с эллинами находит дальнейшее подтверждение в том, что в надписях часто встречаются имена греческих богов и что япиги эллинизировались с поразительной легкостью, которая резко отличалась от неподатливости остальных италийских племен. Апулия, о которой даже во времена Тимея (в 400 г. от основания Рима — 350 г. до н. э.) говорили как о варварской стране, сделалась в шестом столетии от основания Рима совершенно греческой страной, несмотря на то, что греки не предпринимали там никакой непосредственной колонизации. Даже у более грубого племени мессапов заметны многократные попытки аналогичного развития. Однако это родство или свойство япигов с эллинами вовсе не заходит так далеко, чтобы дать нам право считать язык япигов за грубый диалект эллинского, и на этом пока должны остановится исследования историка по меньшей мере до тех пор, пока не будут достигнуты более яркие и более достоверные результаты 2 . Впрочем, этот пробел не очень чувствителен, так как племя япигов уже приходило в упадок в начале нашей истории и появляется перед нами уже отступающим и исчезающим. Мало способный к сопротивлению характер япигского племени и легкость, с которою он растворялся среди других национальностей, подтверждают предположение, что это были исторические автахтоны, или коренные жители Италии, а их географическое положение делает это предположение правдоподобным. Не подлежит сомнению, что все древнейшие переселения народов совершались сухим путем, в особенности же переселения народов, направлявшихся в Италию, так как ее берега доступны с моря только для опытных мореплавателей и потому были совершенно неизвестны эллинам еще во времена Гомера. Если же первые переселенцы пришли из-за Апеннин, то, как геолог делает заключение о времени возникновения гор по их наслоениям, так и историк может отважиться на догадку, что племена, дальше всех других передвинувшиеся на юг, были древнейшими жителями Италии. А япигскую нацию мы находим именно на самой крайней юго-восточной окраине Италии.



В те времена, о которых до нас дошли достоверные предания, в средней части полуострова жили два народа или, скорее, два племени одного и того же народа, положение которого в индо-германской семье народов мы в состоянии определить с большею точностью, чем положение япигской нации. Мы имеем право называть этот народ италийским, так как ему был обязан полуостров своим историческим значением. Италийский народ делится на два племени — на латинов и умбров с их южными отпрысками — марсами и самнитами — и с теми народностями, которые отделились от самнитов уже в историческую эпоху. Лингвистический анализ наречий, на которых говорили эти племена, показал, что все они вместе взятые составляли одно звено в цепи индо-германских языков и что эпоха их объединения была сравнительно поздней. В звуковой системе этих племен появляются своеобразные придыхательные f, в чем они сходятся с этрусками, но резко отличаются от всех эллинских и эллино-варварских племен, равно как и от санскрита. Напротив того, придыхательные, которые были все без исключения удержаны греками и из которых самые жесткие сохранились у этрусков, были первоначально чужды италикам и заменялись у них каким-нибудь из своих элементов — или звонкими звуками или одним придыханием f; или h. Более тонкие придыхательные звуки s, w, j, которых греки избегают, насколько это возможно, удержались в италийских языках с незначительными изменениями и даже иногда получали дальнейшее развитие. Отступающее ударение и происходящее отсюда разрушение окончаний встречаются как у италиков, так и у некоторых греческих племен, равно как и у этрусков. Однако у италиков это заметно в более сильной степени, чем у греческих племен, и в более слабой степени, чем у этрусков; неумеренное разрушение окончаний в языке умбров конечно не истекало из коренного духа этого языка, а было позднейшей порчей, которая также обнаружилась в Риме в том же направлении, хотя и в более слабой степени. Поэтому в италийских языках короткие гласные в конце слов отпадают постоянно, а длинные — часто. Заключительные согласные, наоборот, упорно удерживаются в латинском языке и еще более упорно в самнитском, между тем как в умбрском языке и они отпадают. С этим находится в связи тот факт, что образование среднего залога оставило в италийских языках лишь незначительные следы и что вместо него появляется своеобразный пассив, образуемый прибавлением буквы r. Далее мы находим, что для обозначения времени большею частью прибавляются к корням es и fu, между тем как глагольный префикс и еще более богатое чередование гласных большей частью избавляли греков от необходимости употреблять вспомогательные глаголы. Италийские языки, точно так же как и эолийский диалект, отказавшись от двойственного числа, полностью удержали творительный падеж, исчезнувший у греков. Большинство их удержало также предложный падеж. Строгая логика италиков, по-видимому, не могла допустить, чтобы понятие множества делилось на понятия двойственности и множественности. Одновременно она сохранила с большей определенностью склонения и спряжения, которыми выражаются взаимоотношения между словами. Употребление глаголов в смысле существительных, которое совершается при помощи герундиев и супинов, здесь гораздо полнее, чем в каком-либо другом языке, и составляет отличительную особенность италийского языка, чуждую даже санскриту.

Этих примеров, выбранных из множества других подобного рода фактов, достаточно, для того чтобы доказать индивидуальность италийского языка среди всех других индо-германских наречий и близкое племенное родство италиков с греками как в географическом отношении, так и в лингвистическом; грек и италик — родные братья, а кельт, германец и славянин — их двоюродные братья. Обе великие нации, как кажется, рано пришли к ясному сознанию единства как всех греческих, так и всех италийских наречий и племен. Это видно из того, что в римском языке имеется очень древнее загадочного происхождения слово graius или graicus, которым называли всякого эллина, у греков же также имеется соответственное этому слово название Ὀπικός, под которым разумелись все латинские и самнитские племена, знакомые грекам в самые древние времена, но под которое не подходили ни япиги, ни этруски.

Но и в сфере италийских языков латинский находится в резком противоречии с умбро-самнитскими диалектами. Впрочем, из этих последних нам известны только два диалекта — умбрский и самнитский, или оскский, и то лишь в крайне неполном виде и очень неточно. Из остальных диалектов некоторые, как например вольский и марсийский, дошли до нас в таких ничтожных остатках, что мы не может составить себе понятие об их индивидуальных особенностях и даже не в состоянии с достоверностью и с точностью распределить их по говорам. Другие же, как например сабинский, совершенно исчезли, оставив после себя лишь незначительные следы, сохранившиеся в виде диалектических особенностей провинциального латинского языка. Однако сопоставление языковых и исторических фактов не позволяет сомневаться в том, что все эти диалекты принадлежали к умбро-самнитской ветви великого италийского корня и что, хотя этот последний находится в гораздо более близком родстве с латинским корнем, чем с греческим, он все-таки самым определенным образом отличается от латинского. В местоимениях и в иных случаях самниты и умбры часто употребляли p там, где римляне употребляли q, — так, например, они говорили pis вместо quis. Точно такие же различия встречаются и между другими языками, находящимися в близком между собою родстве, так, например, в Бретани и в Уэльсе кельтскому языку свойственно p там, где на гальском и ирландском употребляется k. В латинском языке и вообще в северных диалектах дифтонги сильно разрушены, а в южных италийских диалектах они мало пострадали. В связи с этим находится и тот факт, что римляне ослабляют коренную гласную в ее сочетаниях, между тем как крепко держатся за нее во всех других случаях, что не замечается в родственной группе языков. В этой группе, точно так же как и у греков, слова, кончающиеся на a, оканчиваются в родительном падеже на as, в развитом же языке римлян на ae; слова, кончающиеся на us, получают в родительном падеже на самнитском языке окончание eis, в умбрском es, а у римлян ei; в языке этих последних предложный падеж исчезает, между тем как в других италийских диалектах он оставался в полном употреблении; дательный падеж множественного числа на bus встречается только в латинском языке. Умбро-самнитское неопределенное наклонение с окончанием на um чуждо римлянам, между тем как оско-умбрское будущее, образовавшееся по греческому образцу из корня es (herest как μέγσω), почти совершенно, а может быть и совсем, исчезло у римлян и заменено желательным наклонением простого глагола или аналогичными образованиями, производными от fuo (ama-bo). Впрочем, во многих из этих случаев, как например в формах падежей, различия имеются налицо только в развитых языках, между тем как первобытные формы совпадают одни с другими. Поэтому хотя италийский язык и занимает наряду с греческим самостоятельное положение, но латинский говор относится к умбро-самнитскому приблизительно так же, как ионийский к дорийскому, а различия между оскским, умбрским и другими родственными диалектами можно сравнивать с теми различиями, которые существуют между доризмом в Сицилии и в Спарте.

Каждое из этих языковых явлений является результатом и доказательством некоего исторического процесса. Из них можно с полной уверенностью заключить, что из общего материнского лона всех народов и всех языков выделилось племя, к которому принадлежали общие предки и греков и италиков, что потом из этого племени выделились италики, которые снова разделились на племена западные и восточные, а это восточное племя впоследствии разделилось на умбров и осков. Языковедение, конечно, не в состоянии объяснить нам, где и когда совершались эти разделения, и самый отважный ум едва ли попытается ощупью следить за этими переворотами, из которых самые ранние совершались, без сомнения, задолго до того времени, когда предки италиков перешли через Апеннины. Если же мы будем правильно и осмотрительно пользоваться сравнением языков, оно может дать нам приблизительное понятие о степени культурного развития, на которой находился народ в то время, когда начались разделения племен. Этим путем мы можем ознакомиться с зачатками истории, которая есть не что иное, как развитие цивилизации. Ведь именно в эпоху своего образования язык служит верным изображением и органом достигнутой ступени культуры; великие технические и нравственные перевороты сохраняются в нем, как в архиве, из которого будущие поколения непременно будут черпать документальные сведения о тех временах, о которых молчит всякое непосредственное предание.

Когда разделенные теперь индо-германские народы еще составляли одно нераздельное племя, говорившее на одном языке, они достигли известной степени культуры и создали соответствовавший этой степени запас слов.

Народы же, впоследствии выделившиеся из этого племени, получили этот запас как общее достояние в его традиционно установленном употреблении и стали самостоятельно строить на этом фундаменте. Мы находим в этом запасе слов не только самые простые обозначения бытия, деятельности и восприятий, как например sum, do, pater, т. е. первоначальные отзвуки тех впечатлений, которые производит на человека внешний мир, но также такие слова, которые принадлежат к числу культурных не только по своим корням, но и по своей ясно выраженной обиходной форме; они составляют общее достояние индо-германского племени, и их нельзя объяснить ни равномерностью развития, ни позднейшим заимствованием. Так, например, о развитии в те отдаленные времена пастушеской жизни свидетельствуют неизменно установившиеся названия домашних животных: санскритское gaûs по-латыни bos, по-гречески βοῦς; санскритское avis по-латыни ovis, по-гречески ὄϊς; санскритское açvas по-латыни equus, по гречески ἵππος; санскритское hansas по-латыни anser, по-гречески χήν; санскритское âtis по-гречески νήσσα; по-латыни anas, точно так и pecus, sus, porcus, taurus, canis — санскритские слова. Стало быть, в эту отдаленнейшую эпоху то племя, которое со времен Гомера до настоящего времени было представителем духовного развития человечества, уже пережило самую низшую культурную ступень, эпоху охоты и рыболовства, и уже достигло по меньшей мере относительной оседлости. Наоборот, мы до сих пор не имеем положительных доказательств того, что оно уже в то время занималось земледелием. Язык свидетельствует скорее против, чем в пользу этого. Между латинско-греческими названиями хлебных растений ни одно не встречается на санскритском языке, за исключением одного только слова ζεά, которое соответствует санскритскому yavas и вообще означает по-индийски ячмень, а по-гречески полбу. Конечно, нельзя не согласиться с тем, что это различие в названиях культурных растений, так резко отличающееся от совпадения в названиях домашних животных, еще не может считаться доказательством того, что вовсе не существовало общего для всех племен земледелия. При первобытных условиях жизни труднее переселять и акклиматизировать растения, чем животных, и возделывание риса у индусов, пшеницы и полбы у греков и римлян, ржи и овса у германцев и кельтов может само по себе быть приписано существованию какого-нибудь первоначального общего вида земледелия. Но, с другой стороны, одинаковое у греков и у индусов название одного злака служит доказательством только того, что до разделения племен собирались и употреблялись в пищу растущие в Месопотамии в диком виде ячмень и полба 3 , но вовсе не того, что уже в ту пору возделывался хлеб. Если мы здесь не приходим ни к какому решительному выводу ни в ту, ни в другую сторону, то немного дальше подвигает нас наблюдение, что некоторые из относящихся к этому предмету самых важных культурных слов встречаются, правда, в санскритском языке, но всегда в их общем значении; agras означает у индусов поле вообще; kûrnu — то, что растерто; aritram — весло и корабль; venas — вообще все, что приятно, и в особенности приятный напиток. Стало быть, эти слова очень древни; но их определенные отношения к пашне (ager), к зерновому хлебу, который должен быть смолот (granum), к орудию, которое бороздит землю, как ладья бороздит поверхность моря (aratrum), к соку виноградных лоз (vinum) еще не были выработаны во время древнейшего разделения племен; поэтому нет ничего удивительного в том, что эти отношения установились частью очень различно; так например, от санскритского kurnu получили свое название как зерно, которое должно быть смолото, так и мельница, которая его мелет, по-готски quairnus, по-литовски girnôs. Поэтому мы можем считать вероятным, что древний индо-германский народ еще не был знаком с земледелием, и неоспоримым, что если он и был знаком с земледелием, то все же стоял в хозяйственном отношении на низкой ступени развития. Ведь если бы земледелие уже находилось в ту пору в таком положении, в каком мы впоследствии находим его у греков и римлян, то оно отпечатлелось бы на языке глубже, чем это случилось на самом деле. Напротив того, о постройке домов и хижин у индо-германцев свидетельствуют санскритское dam(os), латинское domus, греческое δόμος; санскритское vêças, латинское vicus, греческое οἶκος; санскритское dvaras, латинское fores, греческое θύρα; далее касательно постройки гребных судов: название ладьи — санскритское nâus, греческое ναῦς, латинское navis, и названия весел — санскритское aritram, греческое ἐρετμς, латинские remus, tri-resmis, об употреблении повозок и приучении животных к упряжи и к езде — санскритское akshas (ось и кузов), латинское axis, греческие ἄξῶν, ἅ, санскритское iugam, латинское iugum, греческое ξυγόν названия одежды — санскритское vastra, латинское vestis, греческое — ἐσθῄς, равно как названия шитья и пряжи, — санскритское siv, латинское suo, санскритское nah, латинское neo, греческое νήθω — одинаковы во всех индо-германских наречиях. Нельзя того же сказать о более высоком искусстве тканья 4 . Уменье же пользоваться огнем для приготовления пищи и солью для ее приправы было древнейшим наследственным достоянием индо-германских народов, и то же можно сказать об их знакомстве с теми металлами, из которых издревле изготовлялись людьми орудия и украшения. По крайней мере в санскритском языке встречаются названия меди (aes), серебра (argentum) и, быть может, также золота, а они едва ли могли возникнуть, прежде чем люди научились отличать одну руду от другой и применять их; действительно, санскритское asis, соответствующее латинскому ensis, свидетельствует об очень древнем употреблении металлического оружия. К тому же времени восходят те основные понятия, которые в конце концов послужили опорой для развития всех индо-германских государств: взаимные отношения мужа и жены, родовой строй, жреческие достоинства отца семейства и отсутствие особого жреческого сословия, равно как отсутствие вообще всякого разделения на касты, рабство как правовое учреждение и судебные собрания общин в дни новолуния и полнолуния. Определенное же устройство общинного быта, разрешение столкновений между царской властью и верховенством общины, между наследственными преимуществами царских и знатных родов и безусловной равноправностью граждан — все это должно быть отнесено повсюду к более поздним временам. Даже элементы науки и религии носят на себе следы первоначальной общности. Числа до ста одни и те же (по-санскритски çatam, êkaçatam) по-латыни centum, по-гречески ἑκατον, по-готски hund, месяц назвали так на всех языках потому, что им измеряется время (mensis). Как понятие о самом божестве (по-санскритски dêvas, по-латыни deus, по-гречески θεός, так и многие из древнейших религиозных представлений и картин природы составляют общее достояние народов. Например, понятие о небе как об отце, а о земле как о матери всего живущего, торжественные шествия богов, переезжающих с одного места на другое в собственных колесницах по тщательно выровненным колеям, и не прекращающееся после смерти существование душ в виде теней — все это основные идеи как индусской мифологии, так и греческой и римской. Некоторые из богов, которым поклонялись на берегах Ганга, похожи на тех, которым поклонялись на берегах Илисса и Тибра, даже своими именами: так, например, чтимый греками Уран то же, что упоминаемый в Ведах Варуна, а Зевс — Jovis pater, Diespiter — то же, что упоминаемый в Ведах Djâus pyta. Немало загадочных образов эллинской мифологии осветилось неожиданным светом благодаря новейшим исследованиям древнейшего индусского богоучения. Таинственные образы эринний в седой древности не принадлежали греческой фантазии, а были перенесены с востока самыми древними переселенцами. Божественная борзая собака Saramâ, которая стережет у владыки небес золотое стадо звезд и солнечных лучей и загоняет для доения небесных коров — питающие землю дождевые облака, — но вместе с тем заботливо провожает благочестивых мертвецов в мир блаженных, превратилась у греков в сына Сарамы — Saramêyas или Hermeias (Гермеса); таким образом, оказывается, что загадочный греческий рассказ о похищении быков у Гелиоса, без сомнения находящийся в связи с римским сказанием о Какусе, был не чем иным, как последним непонятным отголоском той древней и полной смысла фантастической картины природы.



Если определение той степени культуры, которой достигли индо-германцы до разделения на племена, составляет скорее задачу всеобщей истории древнего мира, то разрешение по мере возможности вопроса, в каком положении находилась греко-италийская нация во время отделения эллинов от италиков, составляет прямую задачу того, кто пишет историю Италии. И этот труд не будет излишним, так как этим путем мы отыщем исходную точку италийской цивилизации и вместе с тем исходную точку национальной истории.

Все свидетельствует о том, что германцы вели пастушеский образ жизни и были знакомы разве только с одними дикими хлебными растениями, между тем как греко-италики по всем признакам были хлебопашцами и, быть может, даже виноделами. Об этом свидетельствует вовсе не общий характер земледелия у этих двух наций, так как он вообще не дает права делать заключение о древней общности народов. Едва ли можно оспаривать историческую связь индо-германского земледелия с земледелием китайских, арамейских и египетских племен, однако эти племена или не находятся ни в какой родственной связи с индо-германцами, или отделились от этих последних в такое время, когда бесспорно еще не было никакого земледелия. Скорее можно предполагать, что стоявшие на более высокой ступени развития племена в старину постоянно обменивались орудиями культуры и культурными растениями, точно так же как это делается в наше время, а когда китайские летописи ведут начало китайского земледелия от введения пяти родов хлеба при определенном царе и в определенный год, то этот рассказ, по крайней мере в своих общих чертах, рисует с несомненной верностью положение культуры в самую древнюю ее эпоху. Общность земледелия, точно так же как и общее употребление азбуки, боевых колесниц, пурпура и других орудий и украшений, дозволяют делать заключения гораздо чаще о древних сношениях между народами, чем о коренном единстве народов. Но в том, что касается греков и италиков, довольно хорошо известные нам их взаимные отношения заставляют нас считать совершенно недопустимым предположение, будто земледелие было впервые занесено в Италию, точно так же как письменность и монета, — эллинами. С другой стороны, о самой тесной взаимной связи их земледелия свидетельствует сходство всех самых древних, относящихся к этому предмету, выражений: ager (αγρός), aro aratrum (αρόω ἄροτρον); ligo (λαχαίνω); hortus (χορτος); hordeum (ριθή); milium (μελίνη); rapa (ραφανίς); malva (μαλάχη); vinum (οἶνος); о том же свидетельствуют сходство греческого и италийского земледелия, выражающееся в форме плуга, который изображался совершенно одинаково и на древнеаттических памятниках и на римских; выбор древнейших родов зернового хлеба — пшена, ячменя и полбы; обыкновение срезывать колосья серпом и заставлять рогатый скот растаптывать их ногами на гладко выровненном току; наконец способ приготовления зерна в пищу: puls (πόλτος), pinso (πτίσσω); mola (μύλη); печение вошло в обычай в более позднюю пору, и потому в римских религиозных обрядах постоянно употребляли вместо хлеба тесто или жидкую кашу. О том, что и виноделие существовало в Италии до прибытия самых ранних греческих переселенцев, свидетельствует название «виноградная страна» (Οινωτριχ), которое может быть, по-видимому, отнесено ко времени древнейших греческих поселенцев. Поэтому следует полагать, что переход от пастушеского образа жизни к земледелию или, выражаясь точнее, соединение землепашества с более древним луговым хозяйством, совершилось после того, как индусы выделились из общего лона народов, но прежде чем было уничтожено старое единство эллинов и италиков. Впрочем, в то время, когда возникло земледелие, эллины и италики, как кажется, составляли одно народное целое не только между собой, но и с другими членами великой семьи; по крайней мере несомненно, что хотя самые важные из вышеприведенных культурных слов не были знакомы азиатским членам индо-германской семьи народов, но уже употреблялись как у римлян и греков, так и у племен кельтских, германских, славянских и латышских 5 . Отделение общего наследственного достояния от благоприобретенной собственности каждого отдельного народа в отношении нравов и языка до сих пор еще не произведено вполне и с такой многосторонностью, которая соответствовала бы всем разветвлениям народов и всем степеням их развития; изучение языков в этом отношении едва начато, а историография до сих пор еще черпает свои сведения о самых древних временах преимущественно из неясных окаменелых преданий, а не из богатого родника языков. Поэтому нам приходится пока довольствоваться указанием различия между культурой индо-германской народной семьи в самые древние времена ее единства и культурой той эпохи, когда греко-италики еще жили нераздельной жизнью. Разобраться же в культурных результатах, чуждых азиатским членам этой семьи, а затем отделить успехи, достигнутые отдельными европейскими группами, как например греко-италийской и германо-славянской, если и будет когда-либо возможно, то во всяком случае лишь тогда, когда подвинется вперед изучение языков и вещественных памятников. Бесспорно, однако, что земледелие сделалось для греко-италийской народности, точно так же как и для всех других народов, зародышем и сердцевиной народной и частной жизни и что оно осталось таковым в народном сознании. Дом и постоянный очаг, которые заводятся земледельцем взамен легкой хижины и менявшегося места для очага у пастухов, изображаются и идеализируются в богине Весте, или Ἐστια, — почти единственной, которая не была индо-германского происхождения, а между тем искони была общей для обеих наций. Одно из древнейших сказаний италийского племени приписывает царю Италу, или — как должны были выговаривать это имя италики — Виталу, или Витулу, переход народа от пастушеской жизни к земледелию и очень осмысленно связывает с этим переходом начало италийского законодательства; то же сказание повторялось, но только в иной форме, когда легенда самнитского племени называла пахотного быка вожаком первых поселенцев или когда древнейшие латинские имена называют народ жнецами (siculi или sicani) или земледельцами (opsci). Так называемое сказание о происхождении Рима уже потому не есть настоящее народное сказание, что в нем народ, который ведет пастушеский образ жизни и занимается охотой, является вместе с тем основателем города; у италиков, точно так же как у эллинов, сказания и религия, законы и обычаи были всецело связаны с земледелием 6 .

Измерение площадей и способ их межевания, точно так же как и земледелие, были основаны у обоих народов на одинаковых началах; ведь обработка земли немыслима без какого-либо, хотя и и грубого, способа измерения. Оскский и умбрский ворс (vorsus), имеющий 100 футов в квадрате, в точности соответствует греческому плетрону. И принцип межевания одинаков. Землемер становится лицом к какой-нибудь стороне света и прежде всего проводит две линии — с севера на юг и с востока на запад, — в точке пересечения которых (templum, τέμενος от τέμνω) он сам находится; затем на неизменно установленном расстоянии от главных пересекающихся линий он проводит параллельные с ними линии, вследствие чего образуется ряд прямоугольных участков, на углах которых ставятся межевые столбы (termini, в сицилийских надписях τερμονες, обычно ὃροι). Хотя этот способ межевания и был в употреблении у этрусков, но едва ли был этрусского происхождения; мы находим его у римлян, у умбров, у самнитов и также в очень древних документах тарентинских гераклеотов, которые, вероятнее всего, не заимствовали его у италиков, точно так же как и эти последние не заимствовали его у тарентинцев, так как он издревле составлял их общее достояние. Чисто римской и характерной особенностью было лишь своеобразное развитие принципа квадратов, доходившее до того, что даже там, где река и море составляли естественную границу, на них не обращали внимания, и они включались в участок для составления полного квадрата.

Но чрезвычайно тесная родственная связь греков с италиками несомненно обнаруживается не в одном земледелии, но и во всех остальных сферах древнейшей человеческой деятельности. Греческий дом, в том виде, как его описывает Гомер, немногим отличается от тех построек, которые постоянно возводились в Италии; главной комнатой, а первоначально и всем внутренним жилым пространством латинского дома был атриум, т. е. черный покой с домашним алтарем, с брачной постелью, с обеденным столом и с очагом: не чем иным был и гомеровский мегарон с его домашним алтарем, очагом и почерневшим от копоти потолком. Нельзя того же сказать о судостроении. Гребная ладья была издревле общим достоянием индо-германцев; но переход к парусным судам едва ли может быть отнесен к греко-италийскому периоду, так как мы не находим морских названий, которые не были бы общими для индо-германцев, а появились бы впервые у греков и у италиков. Напротив того, Аристотель сравнивает с критскими сисситиями очень древний обычай италийских крестьян обедать за общим столом, а мифические сказания связывают происхождение таких общих трапез с введением земледелия. Древние римляне сходились с критянами и лаконцами также в том, что ели сидя, а не лежа на скамье, как это впоследствии вошло в обыкновение у обоих народов. Добывание огня посредством трения двух кусков разнородного дерева было общим у всех народов, но конечно не случайно сходятся греки и италики в названии двух кусков дерева — трущего (τρύπανον, terebra) и подложенного (στόρευς, ἐσχάρα, tabula, конечно от tendere, τέταμαι). Точно так же и одежда была в сущности одинакова у обоих народов, так как туника вполне соответствует хитону, а тога — не что иное, как более широкий гиматион; даже относительно столь изменчивого предмета, как оружие, оба народа сходятся по меньшей мере в том, что метательное копье и лук служат для них главными орудиями нападения; у римлян это ясно обнаруживается в самых древних названиях воинов (pilumni — arquites) и в том 7 , что их оружие было приспособлено к самым древним боевым приемам, не рассчитанным собственно на рукопашные схватки. Таким образом, все, что касается материальных основ человеческого существования, восходит в языке и в нравах греков и италиков к одним и тем же элементам, и те самые древние задачи, которые земля задает человеку, были сообща разрешены обоими народами в то время, как они еще составляли одну нацию.

Не то было в духовной области. Великая задача жить в сознательной гармонии с самим собой, с себе подобными и со всем человечеством допускает столько же решений, сколько областей в царстве божьем, и именно в этой области, а не в материальной, обнаруживается различие в характерах как отдельных личностей, так и целых народов. В греко-италийском периоде, как следует полагать, еще не было поводов, по которым могла бы обнаружиться эта внутренняя противоположность; только между эллинами и италиками впервые проявилось то глубокое духовное различие, влияние которого не прекращается до настоящего времени. Семья и государство, религия и искусство были как в Италии, так и в Греции до такой степени своеобразны и развились в таком чисто национальном духе, что общая основа, на которую опирались в этом отношении оба народа, была обоими превзойдена и почти совершенно скрылась от наших взоров. Сущность эллинского духа заключалась в том, что целое приносилось в жертву отдельной личности, нация — общине, община — гражданину; его идеалом была прекрасная и нравственная жизнь и слишком уже часто приятная праздность; его политическое развитие заключалось в углублении первоначальной обособленности отдельных областей и позднее даже во внутреннем разложении общинной власти; его религиозное воззрение сначала сделало из богов людей, потом отвергло богов, дало свободу членам тела в публичных играх нагих юношей и полную волю мысли во всем ее величии и во всей ее плодовитости. Сущность же римского духа выражалась в том, что он держал сына в страхе перед отцом, гражданина в страхе перед его повелителем, а всех их в страхе перед богами; он ничего не требовал и ничего не уважал кроме полезной деятельности и заставлял каждого гражданина наполнять каждое мгновение короткой жизни неусыпным трудом; даже мальчикам он ставил в обязанность стыдливо прикрывать их тело, а тех, кто не хотел следовать примеру своих товарищей, относил к разряду дурных граждан; для него государство было все, а расширение государства было единственным незапретным высоким стремлением. Кто бы мог мысленно подвести эти резкие противоположности под то первоначальное единство, которое когда-то заключало их в себе и которое подготовило их и породило? Пытаться приподнять эту завесу было бы и безрассудно и слишком дерзко; поэтому мы попытаемся обозначить начало италийской национальности и ее связь с более древней эпохой только легкими штрихами: наша цель заключается не в том, чтобы выражать словами догадки проницательного читателя, а в том, чтобы навести его на настоящий путь.

Все, что может быть названо в государстве патриархальным элементом, было основано и в Греции, и в Италии на одном и том же фундаменте. Сюда прежде всего следует отнести нравственный и благопристойный характер общественной жизни 8 , который ставит в обязанность мужчине одноженство, а женщину строго наказывает за прелюбодеяние и который утверждает равенство лиц обоих полов и святость брака, отводя матери высокое положение в домашнем кругу. Наоборот, сильное и не обращающее никакого внимания на права личности развитие власти мужа, и в особенности отца, было чуждо грекам, но было свойственно италикам, а нравственная подчиненность впервые превратилась в Италии в установленное законом рабство. Точно так же и составляющее самую сущность рабства полное бесправие раба поддерживалось римлянами с безжалостной строгостью и было развито во всех своих последствиях, между тем как у греков рано появились фактические и правовые смягчения, так например брак между рабами был признан законной связью. На доме зиждется род, т. е. общность потомков одного и того же родоначальника, и родовой быт переходит и у греков, и у италиков в государственное устройство. Но при более слабом политическом развитии Греции родовой союз долго сохранял наряду с государством свою корпоративную силу даже в историческую эпоху, между тем как италийское государство скоро до такой степени окрепло, что роды совершенно стерлись перед ним, и оно представляло не соединение родов, а соединение граждан. А тот противоположный факт, что в Греции отдельная личность достигла в противовес роду внутренней свободы и своеобразного развития ранее и полнее, чем в Риме, ясно отразился в совершенно различном у обоих народов развитии собственных имен, которые, однако, были первоначально однородными. В более древних греческих собственных именах родовое имя очень часто присоединяется к индивидуальному имени в виде прилагательного, и наоборот, еще римским ученым было известно, что их предки первоначально носили только одно имя — то, которое впоследствии сделалось собственным. Но между тем как в Греции прилагательное родовое имя рано исчезает, у италиков, и притом не у одних только римлян, оно делается главным, так что настоящее индивидуальное имя занимает подле него второстепенное место. Даже можно сказать, что небольшое и постоянно уменьшающееся число, равно как и незначительность италийских и в особенности римских индивидуальных имен в сравнении с роскошным и поэтическим изобилием греческих, наглядно объясняет нам, в какой мере в духе римлян было нивелирование человеческой личности, а в духе греков — ее свободное развитие.

Совместная жизнь в семейных общинах под властью начальника племени, какою она, вероятно, была в греко-италийскую эпоху, как ни непохожа она была на позднейшее государственное устройство греков и италиков, тем не менее она уже должна была заключать в себе зачатки юридического развития и тех и других. «Законы царя Итала», действовавшие еще во времена Аристотеля, быть может, обозначают именно эти общие обеим нациям постановления. В том, что касалось внутренних дел общины, — спокойствие и соблюдение законов, в том, что касалось ее внешних дел, — военные силы и воинский устав, затем власть начальника племени, совет старшин, собрания способных носить оружие свободных людей, известное государственное устройство — вот что служило содержанием этих законов. Преступление (crimen, κρίνειν), пеня (poena, ποίνη), возмездие (talio, ταλάω, τλῆναι) — греко-италийские понятия. Строгость долгового права, по которому должник отвечал за неуплату долга прежде всего своим телом, существовала у всех италиков, как например даже у терентинских гераклеотов. Основы римского государственного устройства — царская власть, сенат и народное собрание, имевшее право лишь утверждать или отвергать предложения, внесенные царем и сенатом, — едва ли где-нибудь описаны так ясно, как в аристотелевом сообщении о древнем государственном устройстве Крита. Точно так же у обеих наций мы находим зачатки больших обширных государственных союзов, возникавших вследствие братских соглашений между отдельными государствами или даже вследствие слияния нескольких племен, живших до того времени самостоятельно (симахия, синойкизм). Сходству этих основ эллинского и италийского государственного устройства следует придавать тем большую важность, что оно не распространяется на остальные индо-германские племена; так, например, германское общинное устройство отличалось от общинного устройства греков и италиков тем, что не исходило от власти избираемого царя. Впрочем, из дальнейшего изложения будет видно, в какой мере были несходны государственные учреждения, построенные в Италии и в Греции на одинаковом фундаменте, и как политическое развитие каждой из этих двух наций совершалось вполне самостоятельно 9 .

Не иначе было и в области религии. Конечно и в Италии, точно так же как в Элладе, в основе народных верований лежал один и тот же запас символических и аллегорических воззрений на природу, который и был причиной аналогии между римским миром богов и духов и греческим, аналогии, получившей столь важное значение в позднейших стадиях своего развития. И во многих отдельных представлениях, как например в вышеупомянутых образах Зевса-Диониса и Гестии-Весты, в понятии о священном пространстве (τεμενος, templum), в некоторых жертвоприношениях и религиозных обрядах обе культуры не случайно только сходны между собою. Но тем не менее и в Элладе, и в Италии эти представления получили такое вполне национальное и своеобразное развитие, что лишь небольшая часть их старого наследственного достояния сохранилась в них заметным образом, да и та была большею частью или вовсе не понята или понята в ложном смысле. Иначе и быть не могло; подобно тому как у самих народов выделились те резкие противоположности, которые совмещались в греко-италийском периоде в своем непосредственном виде, так и в их религии отделились понятия и образы, до тех пор составлявшие в их душе одно целое. Видя, как мчатся по небу облака, старинный земледелец мог выражать свои впечатления в такой форме, что гончая богов загоняет разбежавшихся от страха коров в одно стадо; а грек забыл, что под коровами разумелись облака, и из придуманного со специальной целью сына божественной гончей сделал готового на всякие услуги, ловкого вестника богов. Когда раздавались в горах раскаты грома, он видел, как Зевс метал с Олимпа громовые стрелы; когда ему снова улыбалось синее небо, он смотрел в блестящие очи зевсовой дочери Афины. И эти образы, которые он сам для себя создавал, были так полны жизни, что он скоро стал видеть в них не что иное как озаренных блеском могучей природы людей и свободно создавал и переделывал их сообразно с законами красоты. Совершенно иначе, но не слабее выражалась задушевная религиозность италийского племени, которое крепко держалось за отвлеченные идеи и не допускало, чтобы их затемняли внешними формами. Во время приношения жертвы грек подымал глаза к небу, а римлянин покрывал свою голову, потому что та молитва была созерцанием, а эта — мышлением. В природе римлянин чтил все, что духовно и всеобще; всякому бытию — как человеку, так и дереву, как государству, так и кладовой — он придавал вместе с ним возникающую и вместе с ним исчезающую душу, которая была отображением физического мира в духовной сфере; мужчине соответствовал мужеский гений, женщине — женственная Юнона, меже — Термин, лесу — Сильван, годичному обороту — Вертумн и т. д. — всякому по его свойствам. В человеческой деятельности одухотворяются даже ее отдельные моменты. Так, например, в молитве хлебопашца делаются воззвания к гениям оставленной под пар пашни, вспаханного поля, посева, прикрышки, бороненья и т. д. вплоть до свозки и укладки в амбар и открытия дверей в житницу; точно таким же образом освящаются брак, рождение и все другие естественные явления. Но, чем шире сфера, в которой вращаются отвлеченные идеи, тем выше значение божества и тем сильнее благоговение, внушаемое этим божеством человеку; так, например, Юпитер и Юнона олицетворяют отвлеченные понятия о мужестве и женственности, Dea Dia, или Церера, — творческую силу, Минерва — напоминающую силу, Dea bona, или, как она называлась у самнитов, Dea cupra — доброе божество. Между тем как грекам все представлялось в конкретной и осязательной форме, римлян могли удовлетворять только отвлеченные, совершенно прозрачные формулы, и если грек большей частью отвергал старинный запас самых древних легенд, потому что в созданных этими легендами образах слишком ясно просвечивало понятие, то римлянин был еще менее расположен сохранять их, так как в его глазах даже самый легкий аллегорический покров затемнял смысл священных идей. У римлян даже не сохранилось никаких следов от самых древних и общих мифов, как например от того уцелевшего у индусов, у греков и даже у семитов рассказа, что после большого потопа остался жив один человек, сделавшийся праотцом всего теперешнего человеческого рода. Их боги — не так как греческие — не могли жениться и производить на свет детей; они не блуждали незримыми между людьми и не нуждались в нектаре. Но о том, что их отвлеченность, кажущаяся вульгарной только при вульгарном на нее взгляде, овладевала сердцами сильно и, быть может, более сильно, чем созданные по образу и подобию человека боги Эллады, может служить свидетельством, даже в случае молчания истории, тот факт, что название веры Religio, т. е. привязанность, было и по своей форме, и по своему смыслу римским словом, а не эллинским. Как Индия и Иран развили из одного и того же наследственного достояния — первая богатство своих священных эпосов, второй отвлеченные идеи Зендавесты, — так в греческой мифологии господствует личность, а в римской — понятие, в первой — свобода, во второй — необходимость.

Наконец все, что нами замечено о серьезной стороне жизни, может быть отнесено и к ее воспроизведению в форме шуток и забав, которые повсюду, и в особенности в те древние времена, когда жизнь была цельной и несложной, не исключают этой серьезной стороны, а только прикрывают ее. Самые простые элементы искусства были вообще одинаковы и в Лациуме, и в Элладе, как то: почетный танец с оружием, «прыгание» (triumpus, θρίαμβος, δι-θύραμβος), маскарад «сытых людей» (σάτοροι, satura), которые, закутавшись в овечьи и козлиные шкуры, заканчивают праздник своими шутками, наконец флейта, мерные звуки которой служат руководством и аккомпанементом для плясок как торжественных, так и веселых. Едва ли сказывается в чем-либо другом так же ясно исключительно близкое родство эллинов с италиками, и однако развитие этих двух наций ни в каком другом отношении не разошлось так далеко. Образование юношества оставалось в Лациуме замкнутым в узких рамках семейного воспитания, а в Греции стремление к многостороннему, но вместе с тем гармоническому развитию человеческой души и тела создало науку гимнастики и воспитания, развитием которых и вся нация и отдельные лица дорожили как своим лучшим достоянием. По бедности своего художественного развития Лациум стоит почти на одном уровне с теми народами, у которых не было никакой культуры, а в Элладе с неимоверной быстротой развились из религиозных представлений миф, культура и из этих последних тот дивный мир поэзии и ваяния, равный которому история не может указать. В Лациуме, и в общественной жизни и в частной, признавалась исключительно власть ума, богатства и силы, а в удел эллинам досталась способность сознавать блаженное могущество красоты, быть в чувственно-идеальной мечтательности слугою прекрасного друга-отрока и снова находить в воинственных песнопениях божественного певца свое утраченное мужество. Таким образом, обе нации, в лице которых древность достигала своей высшей ступени, были столь же отличны одна от другой, как одинаковы по своему происхождению. Преимущества эллинов над италиками более ясно бросаются в глаза и оставили после себя более яркий отблеск; но в богатой сокровищнице италийской нации хранились глубокое понимание всеобщего в частном, способность отдельных личностей к самоотречению и серьезная вера в своих собственных богов. Оба народа развились односторонне, и потому оба развились так совершенно. Только узкое тупоумие способно порицать афинянина за неумение организовать его общину так, как она была организована Фабиями и Валериями, или римлянина за неуменье ваять, как Фидий и писать как Аристофан. Самой лучшей и самой своеобразной чертой в греческом народе и было именно то, что он не был в состоянии перейти от национального единства к политическому, не заменив вместе с тем свое государственное устройство деспотической формой правления. Идеальный мир прекрасного был для эллинов всем и даже до некоторой степени восполнял для них то, чего им в действительности недоставало; если в Элладе иногда и проявлялось стремление к национальному объединению, то оно всегда исходило не от непосредственных политических факторов, а от игр и искусств: только состязания на олимпийских играх, только песни Гомера, только трагедии Еврипида соединяли Элладу в одно целое. Напротив того, италик решительно отказывался от произвола ради свободы и научался повиноваться отцу, для того чтобы уметь повиноваться государству. Если при такой покорности могли пострадать отдельные личности и могли заглохнуть в людях их лучшие природные задатки, зато эти люди приобретали такое отечество и проникались такою к нему любовью, каких никогда не знали греки, зато между всеми культурными народами древности они достигли — при основанном на самоуправлении государственном устройстве — такого национального единства, которое в конце концов подчинило им и разрозненное эллинское племя и весь мир.

ГЛАВА III

ПОСЕЛЕНИЯ ЛАТИНОВ.

Родиной индо-германского племени была западная часть Средней Азии; оттуда оно распространилось частью в юго-восточном направлении по Индии, частью в северо-западном по Европе. Трудно точнее определить первоначальное место жительства индо-германцев; во всяком случае следует полагать, что оно находилось внутри материка и вдалеке от моря, так как для названия моря нет слова, общего для азиатской и европейской ветвей этого племени. По некоторым признакам можно с известной точностью считать родиной индо-германского племени страны, лежащие вдоль берегов Евфрата. Замечательно, что первоначальные места жительства двух самых важных культурных племен — индо-германского и арамейского — почти совпадают в географическом отношении, а это служит подкреплением для предположения, что существует родство и между этими народами; это родство, однако, совершенно не может быть прослежено в культурном и языковом развитии. Более точное указание местности так же невозможно, как невозможно проследить дальнейшие переселения отдельных племен. Европейская ветвь вероятно, после выделения индусов еще долго жила в Персии и в Армении, так как эти страны были по всем признакам колыбелью земледелия и виноделия. Ячмень, полба и пшеница искони произрастали в Месопотамии, а виноградная лоза — к югу от Кавказа и от Каспийского моря; там также находилось месторождение сливового, орехового и других легко пересаживаемых фруктовых деревьев. Достоин внимания и тот факт, что у большинства европейских племен, у латинов, кельтов, германцев и славян, море имело одинаковое название; отсюда следует заключить, что эти племена еще до своего разделения достигли берегов Черного моря или также Каспийского. Вопрос, каким путем италики добрались оттуда до цепи Альпов, и особенно, где именно жили они, еще будучи объединены с эллинами, может быть решен только тогда, когда будет выяснено, каким путем эллины достигли Греции — через Малую Азию или через дунайские области. Во всяком случае можно считать доказанным, что италики, точно так же как и индусы, попали на свой полуостров с севера. До сих пор еще можно ясно проследить движение умбро-сабельского племени по среднему горному хребту Италии в направлении от севера к югу; последние же фазы этого движения относятся к вполне историческим временам. Не так легко различить путь, по которому совершилось переселение латинов. Оно, вероятно, происходило в том же направлении, вдоль западного берега, конечно задолго до того времени, когда двинулись со своего места первые сабельские племена; воды достигают во время разлива высоких мест лишь после того как низменность уже покрыта водой: потому только более ранним поселением латинских племен на берегу моря объясняется тот факт, что сабеллы удовлетворились более суровой нагорной местностью и лишь оттуда по мере возможности внедрялись в среду латинских племен.

Общеизвестно, что от левого берега Тибра вплоть до Вольских гор жило латинское племя; но в этих горах, по-видимому, оставленных в пренебрежении во время первого переселения, когда еще были свободны равнины Лациума и Кампании, поселилось, как это доказывают вольские надписи, такое племя, которое было в более близком родстве с сабельским, чем с латинским. В Кампании, наоборот, до прибытия греческих и самнитских поселенцев, вероятно, жили латины, так как италийские названия Novla или Nola (новый город), Campani, Capua, Volturnus (от volvere, как Inturna от iuvare), Opsci (работники), как доказано, древнее самнитского нашествия и свидетельствуют о том, что во время основания Кум греками Кампанией владело италийское и, по всей вероятности, латинское племя авзоны. И коренные жители той местности, которая была впоследствии заселена луканами и бреттиями, т. е. собственно так называемые Itali (обитатели страны рогатого скота), причисляются лучшими исследователями не к япигскому, а к италийскому племени; ничто не мешает причислять их к латинскому племени, хотя совершившаяся еще до начала государственного развития Италии эллинизация этих стран и их позднейшее наводнение массами самнитов совершенно изгладили и там следы более древней национальности. И точно так же исчезнувшее племя сикулов ставится древними сказаниями в связь с Римом; так, например, самый древний из италийских историков Антиох Сиракузский рассказывает, что к царю Италии (т. е. Бреттийского полуострова) Моргесу явился беглец из Рима по имени Сикел, а эти рассказы, по всей вероятности, основаны на предположении писателей, что сикулы, жившие в Италии еще во времена Фукидида, были одного племени с латинским. Хотя поразительное сходство некоторых слов сицилийско-греческого диалекта с латинскими и объясняется скорее старинными торговыми сношениями Рима с сицилийскими греками, чем старинным сходством языков, на которых говорили сикулы и римляне, тем не менее все признаки указывают на то, что не только латинская, но, по всей вероятности, также кампанская и луканская земли, т. е. собственно Италия, между заливами Тарентским и Лаосским, равно как восточная половина Сицилии, были в глубокой древности заселены различным племенами латинской национальности.

Участь этих племен была далеко не одинакова. Те из них, которые поселились в Сицилии, в Великой Греции и в Кампании, пришли в соприкосновение с греками в такую эпоху, когда еще не могли устоять против влияния греческой цивилизации, и потому или совершенно эллинизировались, как например в Сицилии, или так ослабели, что без большого сопротивления были подавлены свежими силами сабинских племен. Таким образом, ни сикулам, ни италийцам с моргетами, ни авзонам не пришлось играть деятельной роли в истории полуострова. Иначе было в Лациуме, где греки не заводили колоний и где местному населению удалось после упорной борьбы устоять и против сабинов и против северных соседей. Взглянем же на ту местность, которой было суждено приобрести в истории древнего мира такое значение, какого не имела никакая другая страна.

Еще в самой глубокой древности равнина Лациума была театром громадных переворотов в недрах природы; медленно действующая преобразующая сила вод и взрывы грозных вулканов наваливали слой за слоем той почвы, на которой должен был разрешиться вопрос, какому народу будет принадлежать всемирное владычество. Эта равнина замыкается с востока горами сабинов и эквов, составляющими часть Апеннин; с юга — вздымающимся до высоты 4 тысяч футов высоким горным хребтом вольсков, который отделяется от главной цепи Апеннин старинной областью герников — плоскогорьем Сакко (Треруса, одного из притоков Лириса) и, направляясь от этой площади к западу, заканчивается Террачинским мысом; с запада — морем, которое образует на этих берегах лишь немногочисленные и незначительные гавани; на севере расстилается широкая равнина, переходящая в далекую холмистую страну этрусков и орошаемая «горным потоком» Тибром, вытекающим из умбрских гор, и рекой Анио, вытекающей из сабинских гор. На ее поверхности разбросаны, подобно островам, частью крутые Сорактские известковые утесы с северо-востока, утесы Цирцейского мыса с юго-запада, равно как похожий на них, хотя и менее высокий, Яникул подле Рима, частью вулканические возвышенности с потухшими кратерами, которые превратились в озера, местами оставшиеся в своем прежнем виде и по наше время; самая значительная из этих возвышенностей — альбанский горный кряж, который одиноко возвышается над равниной между вольскими горами и Тибром.

Там поселилось то племя, которое известно в истории под именем латинов, или, как оно было впоследствии названо в отличие от латинских общин, основанных вне этой области, «древних латинов» (prisci Latini). Но занятый им округ Лациума составлял лишь небольшую часть среднеиталийской равнины. Вся страна к северу от Тибра была для латинов чужой и враждебной областью, с жителями которой был невозможен вечный союз или прочный мир, а перемирия, по-видимому, заключались лишь на короткий срок. Тибр с самой глубокой древности был северной границей, и ни в истории, ни в самых достоверных народных сказаниях не сохранилось воспоминаний о том, как и когда установилось это богатое последствиями разграничение владений. В то время, с которого начинается наша история, плоская и болотистая местность на юге от Альбанских гор находилась в руках умбро-сабельских племен рутулов и вольсков; даже Ардеа и Велитры не были коренными латинскими городами. Только средняя часть этой равнины, лежащая между Тибром, предгорьями Апеннин, Альбанскими высотами и морем и образующая площадь почти в 34 немецких квадратных мили, т. е. немного более обширную, чем теперешний Цюрихский кантон, составляла собственно так называемый Лациум, «равнину» 10 , как она представляется нашим взорам с высот Монте-Каво. Там местность довольно ровная, но не плоская; за исключением песчаного морского берега, покрытого наносной землей частью из Тибра, она повсюду пересекается небольшими высотами и даже нередко довольно крутыми туфовыми холмами и глубокими расщелинами, а эти беспрестанные возвышения и понижения почвы образуют зимою в промежутках те болота, которые выделяют испарения во время летней жары и благодаря особенно гниющим в них органическим веществам распространяют злокачественную лихорадку, которая и в древности, как и теперь, была в летнюю пору настоящим бичом того края. Ошибаются те, которые полагают, что причиною этих миазмов был упадок, в который пришло земледелие от дурного управления в последний век республики и при папах; эту причину следует искать в недостаточном стоке вод, который и в настоящее время производит такое же действие, как и тысячи лет назад. Впрочем, не подлежит сомнению, что при интенсивной обработке почвы воздух до некоторой степени утрачивает свою вредоносность, а причина этого еще не вполне выяснена. Отчасти она должна заключаться в том, что обработка верхних слоев земли ускоряет высыхание стоячих вод. Все-таки для нас остается необъяснимым, как могло появиться густое земледельческое население в таких местностях, как латинская равнина и низменности Сибариса и Метапонта, где в настоящее время нельзя найти здоровых жителей и где путешественник неохотно остается на ночь. Но следует помнить, что народ, стоящий на низкой ступени культуры, вообще более чуток к требованиям природы, более способен применяться к этим требованиям и, быть может, также одарен более эластичной физической организацией, которая дает ему возможность уживаться с местными условиями. В Сардинии до сих пор занимаются земледелием при точно таких же природных условиях; там воздух так же вредоносен, но крестьянин спасается от его влияния осторожностью в одежде, пище и выборе самых удобных часов дня для своих работ. Ничто так не предохраняет от aria cattiva, как ношение шерсти на теле и пылающий огонь; этим и объясняется, почему римский поселянин постоянно носил толстые шерстяные одежды и никогда не гасил огня на своем очаге. Что касается всего остального, то эта местность должна была казаться привлекательной земледельческому народу, искавшему мест для поселения; почву легко возделывать при помощи кирки и мотыги, и она дает даже без всякого удобрения урожай, который, впрочем, не особенно велик по италийскому масштабу: пшеница вообще родится сам-пят 11 . В хорошей воде нет избытка, оттого-то каждый источник свежей воды и имел в глазах населения особую ценность и святость.

До нас не дошло никаких рассказов о том, как латины заселили ту местность, которая с тех пор носила их имя, и все наши заключения об этом предмете могут быть только косвенными. Впрочем, некоторых указаний можно доискаться или можно до них добраться путем правдоподобных догадок.

Римская территория разделялась в самые древние времена на несколько родовых участков, которыми впоследствии воспользовались, чтобы образовать из них самые древние «сельские округа» (tribus rusticae). О клавдиевой трибе нам известно из преданий, что она возникла вследствие поселения членов Клавдиева рода на берегах Анио; то же с достоверностью можно сказать относительно других участков древнейшего раздела, судя по их названиям. Эти названия давались не так, как названия присоединенных в более позднюю пору участков, не по местности, а исключительно по родовым именам; и роды, дававшие свои имена участкам древней римской территории, поскольку они не заглохли совершенно (как, например, Camilii, Galerii, Lemonii, Pollii, Pupinii, Voltinii), — сплошь самые древние патрицианские семьи: Aemilii, Cornelii, Fabii, Horatii, Menenii, Papirii, Romilii, Sergii, Voturii. Достоин внимания тот факт, что между всеми этими родами нет ни одного, о котором можно было бы с достоверностью утверждать, что он переселился в Рим лишь в более позднюю пору. Подобно римскому округу каждый из италийских округов, и без сомнения также каждый из эллинских, исстари разделялся на несколько общин, связанных между собою и соседством, и родством; именно этот родовой поселок назывался у греков «домом» (οἰκία), из которого и там очень часто возникали подобные римским трибам комы или демы. Соответствующие италийские названия «дом» (vicus) или «округ» (pagus от pangere) также указывают на сожительство членов одного рода и понятным образом получают в обыденном употреблении значение деревушки или деревни. Как «дому» принадлежало известное поле, так родовому поселку или деревне принадлежал родовой земельный участок, который, как будет впоследствии доказано, довольно долго обрабатывался так же, как и домовый участок, т. е. по системе общинного полевого хозяйства. Развились ли в Лациуме родовые усадьбы в родовые поселки сами собою или же латины переселились в Лациум уже готовыми родовыми общинами — это такой вопрос, на который мы не в состоянии дать ответа, точно так же как мы не в состоянии решить, в какой форме образовалось 12 в Лациуме совместное хозяйство, требуемое подобным распорядком, и в какой мере род состоял не только из людей, связанных единством происхождения, но и из примыкающих к роду, не связанных с ним кровным родством людей.

Но эти родовые общины исстари считались не самостоятельными единицами, а составными частями политической общины (civitas, populus), которая первоначально представляется совокупностью некоторого числа родовых поселков, связанных между собою единством происхождения, языка и обычаев, обязанных подчиняться одним и тем же законам, разрешать мирным путем взаимные споры и помогать друг другу в обороне и нападении. И у такого округа, как и у родовой общины, конечно был какой-нибудь постоянный центральный пункт; но так как члены одного рода, т. е. члены округа, жили в своих деревнях, то центр округа не мог быть центром совместной оседлости, городом, а только местом общих собраний, где вершили суд и помещалась общественная святыня. Члены округа собирались там в каждый восьмой день для деловых сношений и для увеселений, и там же в случае неприятельского нашествия находили и для самих себя, и для своего скота более безопасное убежище, чем в деревушках. Обычно на этом сборном пункте или вовсе не было постоянных жителей, или их было очень мало. Точно такие же старинные убежища можно найти и в настоящее время в холмистых местах восточной Швейцарии на вершинах некоторых возвышенностей. Такие места назывались в Италии «вершинами» (capitolium — то же, что у греков ἄκδα — вершина) или защитой (arx от arcere — заграждать); это еще не город, но основа будущего города, так как к замку примыкают дома, которые впоследствии обносятся «кольцом» (слово urbs в родстве с urvus, curvus и, быть может, также с orbis). Внешнее различие между замком и городом заключается в числе ворот: замку их нужно как можно меньше, а городу как можно больше, поэтому в первом обыкновенно бывают только одни ворота, а во втором по меньшей мере трое. Эти укрепления служили опорой для того догородского волостного устройства Италии, следы которого можно довольно явственно различить там, где городской быт развился поздно и частью до сего времени еще не развился вполне, как например в стране марсов и в мелких округах Абруцц. В земле эквикулов, еще во времена империи живших не в городах, а в бесчисленных, ничем не защищенных деревушках, часто встречаются каменные стены с одним храмом внутри; эти огороженные места, считавшиеся за «опустелые города», возбуждали удивление как римских, так и новейших археологов, из которых первые принимали их за жилища «первобытных обитателей» (aborigines), а вторые за жилища пеласгов. Конечно, более правильно принимать эти развалины не за остатки обнесенных стенами городов, а за остатки тех убежищ, в которых укрывались обитатели одной территории и которых в древности, без сомнения, было много во всей Италии, хотя они и строились не особенно искусно. Понятно, что в ту же эпоху, когда перешедшие к городской оседлости племена стали обносить свои города каменными стенами, и те из них, которые продолжали жить в своих незащищенных деревушках, стали заменять каменными постройками земляные валы и частоколы своих укреплений. Когда же вполне обеспеченное внутреннее спокойствие сделало такие укрепления излишними, те убежища были заброшены и вскоре сделались загадкой для позднейших поколений.

Итак, те округа, для которых служил центром замок и которые состояли из нескольких родовых общин, были в качестве первоначальных государственных единиц исходным пунктом истории Италии. Но вопрос о том, где именно и в каком объеме образовались такие округа внутри Лациума, не может быть разрешен с определенностью, да и не представляет особого исторического интереса. Пришельцами были, без сомнения, прежде всего заняты возвышающиеся особняком Альбанские горы, внутри которых переселенцы нашли самый здоровый воздух, самые свежие источники и самые безопасные убежища. Эти горы представляли собой естественную цитадель Лациума. Там, на узком плоскогорье, возвышающемся над Палаодуолой, в промежутке между Альбанским озером (lago di Castello) и Альбанской горой (Monte Cavo), лежала Альба, считавшаяся древнейшим местом жительства латинского племени и матерью как Рима, так и всех остальных древнелатинских общин; на склонах тех же гор находились самые древние латинские поселения Ланувий, Ариция и Тускул. Там же встречаются те очень древние сооружения, по которым обыкновенно можно судить о начале цивилизации и которые как бы свидетельствуют потомству о том, что, когда Паллада Афина появляется на свет, она действительно рождается взрослой; таков срез отвесной скалы ниже Альбы в направлении к Палаццуоле, который делает неприступною и с северной стороны местность, от природы защищенную с южной стороны крутыми уступами горы Монте-Каво, который оставляет открытыми для сообщения только два удобных для защиты узких прохода с востока и с запада; в особенности таково отверстие вышиною в человеческий рост, которое пробито в крепкой стене, образовавшейся из лавы и имеющей 6 тысяч футов в толщину, и через которое было спущено до его теперешней глубины озеро, образовавшееся в старом потухшем кратере Альбанских гор; этим способом было очищено на самой горе значительное пространство, годное для земледелия. Природными твердынями для латинской равнины служили также вершины последних выступов Сабинских гор, где впоследствии образовались из округовых замков значительные города: Тибур и Пренест, Лабики, Габии и Номент, стоявшие на равнине между Альбанскими и Сабинскими горами и Тибром, Рим на Тибре, Лаврен и Лавиний на берегу моря также были более или менее старинными центрами латинской колонизации, не говоря уже о множестве других, менее известных и частью бесследно исчезнувших. Все эти округа были в самой глубокой древности в политическом отношении суверенными; каждый из них управлялся своим князем при содействии совета старшин и собрания способных носить оружие мужчин. Тем не менее они все не только чувствовали свое единство по языку и по происхождению, но и в важных религиозных и государственных учреждениях — в вечном союзе всех латинских округов. Первенство принадлежало первоначально — как по италийскому, так и по эллинскому обыкновению — тому округу, внутри которого находилось место союзных сборищ; таков был Альбанский округ, вообще считавшийся, как выше замечено, самым древним и самым важным из латинских округов. Полноправных общин первоначально было тридцать, и этой цифрой чрезвычайно часто обозначалась и в Италии, и в Греции сумма составных частей общественной организации. Какие местности первоначально принадлежали к числу тридцати древнелатинских общин, которые также могут быть названы тридцатью альбанскими колониями по их отношению к правам Альбы как метрополии, — нам неизвестно из преданий и уже не может быть выяснено новыми исследованиями. Как для подобных союзов, например беотийцев и ионийцев, служили средоточием панбеотии и панионии, так и для латинского союза служил средоточием «латинский праздник» (feriae Latinae), во время которого на Альбанской горе (mons Albanus, Monte Cavo) в ежегодно назначавшийся властями день приносился в жертву «латинскому богу» (Iupiter Latiaris) бык от всего племени. Каждая из участвовавших в пиршестве общин должна была доставлять твердо установленное количество скота, молока и сыра для жертвенного пира и взамен того получала право на кусок жертвенного мяса. Эти обычаи сохранялись очень долго и всем хорошо известны, но в том, что касается самых важных правовых последствий такого союза, нам приходится довольствоваться почти одними догадками. К религиозному празднеству на Альбанской горе с древнейших времен примыкали собрания представителей отдельных общин, имевшие место на соседнем латинском сборном пункте у источника Ферентины (подле Марине), и вообще такой союз немыслим без высшего управления и без общих для всего края законов. Что союз ведал всеми нарушениями союзных постановлений и мог наказывать за них даже смертью, известно нам из преданий и вполне правдоподобно. Следует полагать, что интегральную часть древнейшего союзного законодательства составляли и более поздние, одинаковые для всех латинских общин постановления касательно гражданских прав и браков, так что каждый латин мог приживать с каждой латинкой законных детей, мог приобретать во всем Лациуме земельную собственность и заниматься торговлей. Далее, от союза, вероятно, зависело учреждение общего третейского суда для разрешения споров, возникавших между общинами, но нет возможности доказать, в какой мере союзная власть ограничивала верховные права каждой общины в вопросах о войне и мире. Не подлежит также никакому сомнению, что союзные учреждения давали возможность вести союзными силами не только оборонительные, но и наступательные войны, причем, конечно, был необходим и союзный главнокомандующий, вождь. Но мы не имеем никакого основания допустить, что в этих случаях закон обязывал каждую общину принимать деятельное участие в войне или, наоборот, что он не дозволял ей предпринимать на собственный страх войны даже с каким-нибудь из членов союза. Наоборот, есть указания на то, что во время латинского праздника, точно так же как и во время эллинских союзных празднеств, во всем Лациуме 13 был обязателен мир божий, а враждовавшие между собою племена, по всей вероятности, доставляли в это время одно другому надежный конвой. Еще менее возможно определить объем привилегий, предоставлявшихся первенствующему округу. Можно только утверждать, что нет никакого основания считать первенство Альбы за действительную политическую гегемонию в Лациуме и что первенство, по всей вероятности, не имело в Лациуме более важного значения, чем почетное первенство Элиды в Греции 14 . Вообще как объем, так и права этого латинского союза, вероятно, были неопределенны и изменчивы; тем не менее он был и оставался не случайным соединением различных более или менее чуждых друг другу общин, а правовым и необходимым выражением единства латинского племени. Если латинский союз и не всегда вмещал в себе все латинские общины, зато он никогда не принимал в свою среду нелатинских членов; стало быть, его подобием в Греции был союз беотийский или этолийский, а не дельфийская амфиктония.

Этим общим очерком следует ограничиться, так как всякая попытка провести более резкие черты только исказила бы картину. Многообразный процесс того, как самые древние политические атомы — округа в Лациуме — то примыкали один к другому, то взаимно избегали друг друга, протекал без таких очевидцев, которые были бы способны его описать, и мы должны удовольствоваться только тем, что в нем есть цельного и прочного, тем, что эти округа, будучи соединены в общем центре, не пожертвовали, правда, своим единством, но зато сберегли в себе и усилили чувство национальной общности и тем подготовили прогресс от кантонального партикуляризма, с которого начинается и должна начаться история каждого народа, к тому национальному объединению, которым заканчивается или должна была бы заканчиваться история каждого народа.

ГЛАВА IV

НАЧАЛО РИМА.

На расстоянии почти трех немецких миль от устьев Тибра тянутся по обоим берегам реки вверх по ее течению небольшие холмы, более высокие на правом берегу, чем на левом; с этими последними возвышенностями связано имя римлян в течение по меньшей мере двух с половиной тысячелетий. Конечно, нет никакой возможности определить, когда и откуда оно взялось; достоверно только то, что при известной нам самой древней форме этого имени члены общины назывались рамнами (Ramnes), но не римлянами, а этот переход звуков, часто встречающийся в первом периоде развития языков, но рано прекратившийся в латинском языке 15 , служит ясным доказательством незапамятной древности самого имени. О происхождении названия нельзя сказать ничего достоверного, но весьма возможно, что рамны то же, что приречные жители.

Но не одни они жили на холмах по берегам Тибра. В древнейшем делении римского гражданства сохранились следы его происхождения из слияния трех, по-видимому первоначально самостоятельных округов — рамнов, тициев и луцеров, стало быть, из такого же синойкизма 16 , из какого возникли в Аттике Афины. О глубокой древности такого тройного состава общины 17 всего яснее свидетельствует тот факт, что римляне, в особенности в том, что касалось государственного права, постоянно употребляли вместо слов «делить» и «часть» слова «троить» (tribuere) и «треть» (tribus), а эти выражения подобно нашему слову «квартал» рано утратили свое первоначальное числовое значение. Еще после своего соединения в одно целое каждая из этих трех когда-то самостоятельных общин, а теперь отделов, владела одной третью общин земельной собственности и в том же размере участвовала как в ополчении граждан, так и в совете старшин. Точно так же, вероятно, таким разделением на три объясняется делимое на три число членов почти всех древнейших жреческих коллегий, как-то: коллегий святых девственниц, плясунов, земледельческого братства, волчьей гильдии и птицегадателей. Эти три элемента, на которые распадалось древнейшее римское гражданство, послужили поводом для самых нелепых догадок; неосновательное предположение, будто римская нация была смесью различных народов, находится в связи с такими догадками; оно старается прийти различными путями к заключению, что три великих италийских расы были составными частями древнего Рима, и превращает в массу этрусских, сабинских, эллинских и даже, к сожалению пеласгийских обломков такой народ, у которого язык, государственные учреждения и религия развились в таком чисто национальном духе, который редко встречается у других народов. Откладывая в сторону частью нелепые, частью необоснованные гипотезы, мы скажем в немногих словах все, что может быть сказано о национальности составных элементов самого древнего римского общинного устройства. Что рамны были одним из латинских племен, не подлежит сомнению, так как, давая новому римскому объединению свое имя, они вместе с тем определяли и национальность объединившихся отдельных общин. О происхождении луцеров можно сказать только то, что ничто не мешает и их отнести, подобно рамнам, к латинскому племени. Напротив того, второй из этих общин единогласно приписывается сабинское происхождение, а для этого мнения может служить подтверждением по меньшей мере сохранявшееся в братстве тициев предание, что при вступлении тициев в объединившуюся общину эта священническая коллегия была учреждена для охранения особых обрядов сабинского богослужения. Возможно, стало быть, что в очень отдаленные времена, когда племена латинское и сабельское еще не отличались одно от другого по языку и нравам так резко, как впоследствии отличались римляне от самнитов, какая-нибудь сабельская община вступила в латинский окружной союз; это правдоподобно потому, что, по самым древним и достоверным преданиям, тиции постоянно удерживали первенство над рамнами, и стало быть, вступившие в общину тиции могли заставить древних рамнов подчиниться требованиям синойкизма. Во всяком случае тут также происходило смешение различных национальностей, но оно едва ли имело более глубокое влияние, чем, например, происшедшее несколькими столетиями позже переселение в Рим сабинского уроженца Атта Клауза или Аппия Клавдия вместе с его товарищами и клиентами. Как это принятие рода Клавдиев в среду римлян, так и более древнее принятие тициев в среду рамнов не дают права относить общину рамнов к числу таких, которые состояли из смеси различных народностей. За исключением, быть может, некоторых национальных установлений, перешедших в богослужебные обряды, в Риме незаметны никакие сабельские элементы. Для догадок этого рода нельзя найти решительно никаких подтверждений в латинском языке 18 . Действительно, было бы более чем удивительно, если бы от включения только одной общины из племени, находившегося в самом близком племенном родстве с латинским, сколько-нибудь заметным образом нарушилось единство латинской национальности; при этом прежде всего не следует забывать того факта, что, в то время когда тиции получили постоянную оседлость рядом с рамнами, не Рим, а Лациум служил основой для латинской национальности. Если новая трехчленная римская община и заключала в себе первоначально некоторую примесь сабельских элементов, она все-таки была тем же, чем была община рамнов, — частью латинской нации.

Задолго до того времени, когда на берегах Тибра возникло поселение, вышеупомянутые рамны, тиции и луцеры, вероятно, имели сначала порознь, а потом совокупно укрепленные убежища на римских холмах, а свои поля обрабатывали живя в окрестных деревнях. Дошедшим от этих древнейших времен преданием может считаться тот «волчий праздник», который справлялся на Палатинском холме родом Квинктиев; это был праздник крестьян и пастухов, отличавшийся, как никакой другой, патриархальным простодушием своих незатейливых забав и, что замечательно, сохранившийся даже в христианском Риме долее всех других языческих празднеств. Из этих поселений впоследствии возник Рим. Об основании города в том собственном смысле этого слова, который усвоен народными сказаниями, конечно не может быть и речи: Рим был построен не в один день. Но стоит внимательного рассмотрения вопрос, каким путем Рим так рано достиг в Лациуме выдающегося политического значения, между тем как, судя по его географическому положению, следовало бы скорее ожидать противного. Местность, в которой находится Рим, и менее здорова и менее плодородна, чем местность большинства древних латинских городов. В ближайших окрестностях Рима плохо растут виноград и смоковница, и в них мало обильных источников, так как ни превосходный в других отношениях родник Камен, находившийся перед Капенскими воротами, ни тот Капитолийский источник, который был впоследствии открыт в Туллиануме, не отличались изобилием воды. К этому присоединяются частые разливы реки, у которой русло недостаточно покато, так что она не успевает изливать в море массы воды, стремительно ниспадающие с гор в дождливую пору, и потому затопляет и обращает в болота лежащие между холмами долины и низменности. Для поселенцев такая местность не имеет ничего привлекательного; еще в древние времена высказывалось мнение, что первые переселенцы не могли выбрать в столь благодатном краю такую нездоровую и неплодородную местность и что только необходимость или какая-нибудь другая особая причина должны были побудить их к основанию там города. Уже легенда сознавала странность такого предприятия: сказание об основании Рима альбанскими выходцами под предводительством альбанских княжеских сыновей Ромула и Рема есть не что иное, как наивная попытка со стороны древней квазиистории объяснить странное возникновение города в столь неудобном месте и вместе с тем связать происхождение Рима с общей метрополией Лациума. История должна прежде всего отбросить такие басни, выдаваемые за настоящую историю, а в действительности принадлежащие к разряду не очень остроумных выдумок; но ей, быть может, удастся сделать еще один шаг вперед и, взвесив особые местные условия, высказать определенную догадку не об основании города, а о причинах его быстрого и поразительного развития и его исключительного положения в Лациуме. Рассмотрим прежде всего древнейшие границы римской области. К востоку от нее находились города Антемны, Фидены, Цэнина, Габии, частью удаленные от ворот Сервиева Рима менее чем на одну немецкую милю; стало быть, границы округов должны были находиться подле самых городских ворот. С южной стороны мы находим на расстоянии трех немецких миль от Рима могущественные общины Тускула и Альбы, поэтому римская городская область, как кажется, не могла заходить в этом направлении далее Клуилиева рва, находившегося в одной немецкой миле от Рима. Точно так же и в юго-западном направлении граница между Римом и Лавинием находилась у шестого милевого камня. Между тем как римская территория была заключена в самые тесные границы со стороны континента, она, напротив того, исстари свободно тянулась по обоим берегам Тибра в направлении к морю, не встречая на всем протяжении от Рима до морского берега ни какого-либо старинного центра другого округа, ни каких-либо следов старых округовых границ. Правда, народные сказания, которым известно происхождение чего бы то ни было, объясняют нам, что принадлежавшие римлянам на правом берегу Тибра «семь деревень» (septem pagi) и значительные соляные копи, находившиеся близ устьев реки, были отняты царем Ромулом у жителей города Вейи и что царь Анк возвел предмостное укрепление на правом берегу Тибра, на так называемом Янусовом холме (Janiculum), а на левом берегу построил римский Пирей — портовый город при «устье» (Ostia). Но тому, что владения на этрусском берегу уже в глубокой древности входили в состав римской области, служит более веским доказательством находившаяся у четвертого милевого камня впоследствии проложенной к гавани дороги роща богини плодородия (Dea Dia), где в древности справлялся праздник римских земледельцев и где издавна же находился центр римского земледельческого братства; действительно, именно там с незапамятных времен жил род Ромилиев, бесспорно самый знатный среди всех римских родов; в то время Яникул был частью самого города, а Остия была колонией граждан, т. е. городским предместьем. И это не могло быть простой случайностью. Тибр был природным торговым путем Лациума, а его устье у бедного удобными гаванями прибрежья неизбежно должно было служить якорной стоянкой для мореплавателей. Сверх того, Тибр с древнейших времен служил для латинского племени оборонительной линией для защиты от нападений северных соседей. В качестве складочного места для занимавшихся речною и морскою торговлею латинов и в качестве приморской пограничной крепости Лациума Рим представлял такие выгоды, каких нельзя было найти ни в каком другом месте: он соединял в себе преимущества крепкой позиции и непосредственной близости к реке, господствовал над обоими берегами этой реки вплоть до ее устья, занимал положение одинаково удобное и для лодочников, спускавшихся вниз по Тибру или по Анио, и для мореплавателей (так как морские суда были в ту пору небольших размеров), а от морских разбойников доставлял более надежное убежище, чем города, расположенные непосредственно на берегу моря. Что Рим был обязан если не своим возникновением, то своим значением этим торговым и стратегическим преимуществам, ясно видно по многим другим указаниями, гораздо более веским, чем данные сказаний, которым придан вид исторической истины. Отсюда происходят очень древние сношения с городом Цере, который был для Этрурии тем же, чем был Рим для Лациума, а впоследствии сделался ближайшим соседом Рима и его собратом по торговле; отсюда объясняются и необыкновенное значение моста через Тибр и вообще та важность, которую придавали в римской общине постройке мостов; отсюда же понятно, почему галера была городским гербом. Отсюда вела свое начало старинная римская портовая пошлина, которая исстари взималась в Остийской гавани только с того, что привозилось для продажи (promercale), а не с того, что привозилось собственниками груза для его личного потребления (usuarium), и которая, стало быть, в сущности была налогом на торговлю. Отсюда, если мы заглянем вперед, объясняется сравнительно раннее появление в Риме чеканной монеты и торговых договоров с заморскими государствами. В этом смысле Рим действительно мог быть тем, за что его выдают народные сказания, — скорее искусственно созданным, чем возникшим сам собою городом и скорее самым юным, чем самым старым из латинских городов. Не подлежит сомнению, что местность уже была отчасти обработана, и как на Альбанских горах, так и на многих других возвышенностях Кампании уже стояли укрепленные замки в то время, когда на берегах Тибра возник пограничный рынок латинов. О том, чем было вызвано основание Рима — решением ли латинской федерации, гениальной ли прозорливостью всеми забытого основателя города, или естественным развитием торговых сношений, — мы не в состоянии высказать даже простой догадки. Но к этому взгляду на Рим как на рынок Лациума примыкает другое соображение. На заре истории Рим противопоставляется союзу латинских общин как единый замкнутый город. Латинское обыкновение жить в незащищенных селениях и пользоваться общим укрепленным замком только для празднеств или для собраний или в случае опасности стало исчезать в римском округе, по всей вероятности, гораздо ранее, чем в каком-либо другом месте Лациума. Причиной этого было не то, что римлянин перестал сам заниматься своим крестьянским двором или считать свою усадьбу за свой родимый кров, а то, что нездоровый воздух Кампании заставлял его переселяться на городские холмы, где он находил больше прохлады и более здоровый воздух; рядом с этими крестьянами там, должно быть, исстари часто селилось также многочисленное неземледельческое население, состоявшее и из пришельцев, и из туземцев. Этим объясняется густота населения древней римской территории, которая заключала в себе самое большое 5½ квадратных миль частью болотистой и песчаной почвы, а между тем уже по древнейшим городским уставам выставляла гражданское ополчение из 3 300 свободных мужчин и, стало быть, насчитывала, по меньшей мере, 10 тысяч свободных жителей. Но этого еще мало. Кто знает римлян и их историю, тому известно, что своеобразный характер их общественной и частной деятельности объясняется их городским и торговым бытом и что их противоположность остальным латинам и вообще италикам была преимущественно противоположностью горожан и крестьян. Впрочем, Рим не был таким же торговым городом, как Коринф или Карфаген, потому что Лациум, в сущности, земледельческая страна, а Рим и был и оставался прежде всего латинским городом. Но то, чем отличался Рим от множества других латинских городов, должно быть, без сомнения, приписано его торговому положению и обусловленному этим положением духу его гражданских учреждений. Так как Рим служил для латинских общин торговым складочным местом, понятно, что наряду с латинским сельским хозяйством и даже преимущественно перед ним там сильно и быстро развивалась городская жизнь, чем и была заложена основа для его особого положения. Гораздо интереснее и гораздо легче проследить это торговое и стратегическое развитие города Рима, чем браться за бесплодный химический анализ древних общин, которые и сами по себе незначительны и мало отличаются одна от другой. Это городское развитие мы можем распознать в некоторой мере по указаниям предания о постепенно возникавших вокруг Рима валах и укреплениях, сооружение которых, очевидно, шло рука об руку с превращением римского общинного быта в городской.

Первоначальная городская основа, из которой в течение столетий вырастал Рим, обнимала, по достоверным свидетельствам, только Палатин, который в более позднюю пору назывался также четырехугольным Римом (Roma quadrata), потому что Палатинский холм имеет форму правильного четырехугольника. Ворота и стены этого первоначального городского кольца были видны еще во времена империи; даже нам хорошо известно, где находились двое из этих ворот — Porta Romana подле S. Giorgio in Velabro и Porta Mugionis подле арки Тита, а палатинскую стену описал по личному осмотру Тацит по крайней мере с тех ее сторон, которые обращены к Авентину и к Целию. Многочисленные следы указывают на то, что именно здесь находились центр и первоначальная основа городского поселения. На Палатине находился священный символ этой основы — так называемая «священная яма» (mundus), куда каждый из первых поселенцев клал запасы всего, что нужно в домашней жизни, и, сверх того, комок дорогой ему родной земли. Кроме того, там находилось здание, в котором собирались все курии — каждая у своего собственного очага — для богослужения и для других целей (curiae veteres). Там же находилось здание, в котором собирались «скакуны» (curia saliorum) и в котором хранились в то же время священные щиты Марса, святилище «волков» (lupercal) и жилище юпитерова жреца. На этом холме и подле него сосредоточивались все народные сказания об основании города; там представлялись взорам верующих в эти сказания: покрытое соломой жилище Ромула, пастушья хижина его приемного отца Фаустула, священная смоковница, к которой был прибит волнами короб с двумя близнецами, кизиловое дерево, которое выросло из древка копья, брошенного в городскую стену основателем города с Авентинского холма через лощину цирка, и другие такого же рода святыни. О храмах в настоящем смысле этого слова еще не имели понятия в ту пору, а потому и на Палатине не могло быть остатков от таких памятников древности. Но центры общинных сборищ не оставили после себя никаких следов по той причине, что были рано перенесены оттуда в другие места; можно только догадываться, что открытое место вокруг священной ямы (mundus), впоследствии названное площадью Аполлона, было самым древним сборным пунктом граждан и сената, а на поставленных над ним подмостках устраивались древнейшие пиршества римской общины. Напротив того, в «празднестве семи холмов» (septimontium) сохранилось воспоминание о более обширном поселении, постепенно образовавшемся вокруг Палатина; там появились одни вслед за другими новые предместья, из которых каждое было обнесено особой, хотя и не очень крепкой, оградой и примыкало к первоначальной городской стене Палатина точно так, как в топях к главной плотине примыкают другие, второстепенные. В число «семи холмов» входили: сам Палатин; Цермал — склон Палатина к той низменности (velabrum), которая тянется по направлению к реке между Палатином и Капитолием; Велия — хребет холма, соединяющий Палатин с Эсквилином и впоследствии почти совершенно застроенный императорами; Фагутал, Оппий и Циспий — три возвышенности Эсквилина; наконец Сукуза, или Субура, — крепость, заложенная ниже S. Pietro in Vincolis, на седловине между Эсквилином и Квириналом и вне земляного вала, защищавшего новый город на Каринах. По этим, очевидно, постепенно возникавшим пристройкам можно до некоторой степени ясно проследить самую древнюю историю палатинского Рима, в особенности если иметь при этом в виду сервиево разделение Рима на кварталы, основанное на этом более древнем разделении города на части. Палатин был первоначальным центром римской общины — самой древней и первоначально единственной ее оградой; городское поселение возникло в Риме, как и повсюду, не внутри замка, а под его стенами; оттого-то самые древние из известных нам поселений, впоследствии составлявшие в сервиевом разделении города кварталы первый и второй, были расположены вокруг Палатина. Примером этого могут служить поселение, образовавшееся на склоне Цермала к Тускской дороге (в названии которой, вероятно, сохранилось воспоминание об оживленных торговых сношениях между церитами и римлянами, существовавших еще в ту пору, когда город занимал один Палатинский холм), и поселение на Велии; эти два пригорода впоследствии образовали в сервиевом городе вместе с крепостным холмом один квартал. В состав позднейшего второго квартала входили: предместье на Целийском холме, вероятно занимавшее лишь самый внешний выступ этого холма над Колизеем; предместье на Каринах, т. е. на том возвышении, которое образует склон Эсквилина к Палатину; наконец долина и передовое укрепление Субуры, от которой и весь квартал получил свое название. Эти два квартала и составляли первоначальный город, а его Субуранский квартал, тянувшийся под крепостным холмом примерно от арки Константина до S. Pietro in Vincolis и по лежащей внизу долине, был, как кажется, более значительным и, быть может, более древним, чем поселения, включенные Сервием в Палатинский округ, так как первый предшествует второму в списке кварталов. Замечательным памятником противоположности этих двух частей города служит один из самых древних священных обычаев позднейшего Рима, заключавшийся в том, что на Марсовом поле ежегодно приносили в жертву октябрьского коня: жители Субуры до очень поздней поры состязались на этом празднике с жителями священной улицы из-за лошадиной головы, и, смотря по тому, на какой стороне оставалась победа, эту голову прибивали гвоздями или к Мамилиевой башне (местонахождение которой неизвестно) в Субуре, или к царскому дому у подножья Палатина. В этом случае обе половины древнего города состязались между собою на равных правах. Стало быть, Эсквилии, название которых в сущности делало излишним употребление слова Карины, были на самом деле тем, чем назывались, т. е. внешними постройками (exquiliae подобно inquilinus от colere), или городским предместьем; при позднейшем разделении города они вошли в состав третьего квартала, который всегда считался менее значительным, чем субуранский и палатинский. Быть может, и другие соседние высоты, как например Капитолий и Авентин, были также заняты общиной семи холмов; это видно главным образом из того, что уже в ту пору существовал (чему служит вполне достаточным доказательством одно существование понтификальной коллегии) тот «мост на сваях» (pons sublicius), для которого служил естественным мостовым устоем тибрский остров; не следует оставлять без внимания и тот факт, что мостовое укрепление находилось на этрусском берегу, на возвышении Яникула; но община не включала этих мест в кольцо своих укреплений. Сохранившееся до поздней поры в богослужебном уставе правило, что мост должен быть сложен без железа, из одного дерева, очевидно имело первоначально ту практическую цель, что требовался летучий мост, который можно было во всякое время легко сломать или сжечь; отсюда видно, как долго римская община не могла рассчитывать на вполне обеспеченное и непрерывное обладание речной переправой. Мы не имеем никаких указаний на какую-либо связь между этими постепенно выраставшими городскими поселениями и теми тремя общинами, на которые римская община в государственно-правовом отношении распадалась с незапамятных времен. Так как рамны, тиции и луцеры, по-видимому, первоначально были самостоятельными общинами, то следует полагать, что каждая из них первоначально селилась самостоятельно. Но на семи холмах они конечно не отделялись одна от другой особыми оградами, а все, что было на этот счет выдумано в старину или в новое время, должно быть отвергнуто разумным исследователем наряду с забавными сказками о Тарпейской скале и о битве на Палатинском холме. Скорее можно предположить, что оба квартала древнейшего города — Субура и Палатин, равно как тот квартал, который состоял из предместий, были разделены на три части между рамнами, тициями и луцерами; с этим можно было бы поставить в связь и тот факт, что в субуранской и палатинской частях города, равно как во всех позже образовавшихся его кварталах, находилось по три пары Аргейских храмов. Палатинский семихолмный город, быть может, имел свою историю, но до нас не дошло о нем никаких других сведений, кроме только того, что он действительно существовал. Но подобно тому как падающие с деревьев листья подготовляют почву к новой весне, хотя за их падением и не следит человеческий глаз, так и этот исчезнувший семихолмный город подготовил почву для исторического Рима.

Но не один палатинский город издревле занимал то пространство, которое было впоследствии обнесено сервиевыми стенами; в непосредственном с ним соседстве стоял напротив другой город — на Квиринале. «Древний замок» (Capitolium vetus) со святилищами Юпитера, Юноны и Минервы и с тем храмом богини «верного слова», в котором публично выставлялись государственные договоры, был ясным прототипом позднейшего Капитолия с его храмами в честь Юпитера, Юноны и Минервы и с его храмом римской «Верности», также игравшим роль дипломатического архива; этот замок служил бесспорным доказательством того, что и Квиринал когда-то был центром самостоятельной общины. То же видно из поклонения Марсу и на Палатине и на Квиринале, так как Марс был первообразом воина и самым древним высшим божеством италийских гражданских общин. С этим находится в связи и то, что служившие Марсу два очень древних братства — «скакунов» (Salii) и «волков» (Luperci) — существовали в позднейшем Риме в двойном комплекте так, что рядом с палатинскими скакунами существовали скакуны квиринальские, а рядом с квинктийскими волками Палатина — Фабиева волчья гильдия, святилище которой находилось, по всей вероятности, на Квиринале 19 . Все эти указания вески сами по себе, но приобретают еще более важное значение, если мы припомним, что в точности известная нам окружность палатинского семихолмного города не вмещала в себе Квиринала и что в сервиевом Риме, который состоял из трех первых кварталов, соответствовавших прежнему объему палатинского города, был впоследствии сформирован четвертый квартал из Квиринала и из соседнего с ним Виминала. Отсюда объясняется и цель, для которой было возведено внешнее укрепление Субуры за городской стеной, в долине между Эсквилином и Квириналом: тут соприкасались границы двух территорий, и поселившиеся на этой низменности палатинцы нашли нужным построить тут крепость для защиты от обитателей Квиринала. Наконец не исчезло также и то название, которым жители Квиринала отличались от своих палатинских соседей. Палатинский город назывался городом «семи гор», и название его жителей происходило от слова гора (montani), под которым разумели преимущественно Палатин, но также и другие принадлежавшие к нему высоты; напротив того, вершина Квиринала (которая была не только не ниже вершины Палатина, но даже немного выше) вместе с принадлежавшим к ней Виминалом никогда не называлась иначе как холмом (collis); даже в актах, относящихся к религиозной области, Квиринал нередко называется просто «холмом», без прибавления какого-либо объяснительного слова. Точно так же и ворота при спуске с этой возвышенности обыкновенно называются воротами у холма (porta collina), живущие там священнослужители Марса — священнослужителями с холма (salii collini) в отличие от палатинских (salii Palatini), а образовавшийся из этого округа четвертый Сервиев квартал — кварталом на холме (tribus collina) 20 . Название «римляне», под которым первоначально разумели всех жителей той местности, могло быть усвоено как жителями холмов, так и обитателями горы, и первые из них могли называться римлянами на холмах (Romani collini). Нет ничего невозможного в том, что между жителями двух соседних городов существовало и племенное различие; но мы не имеем достаточных оснований, для того чтобы признать основанную на Квиринале общину за иноплеменную, точно так же как не имеем основания признать иноплеменной какую-либо из общин, основанных на латинской территории 21 .

Итак, жившие на Палатине нагорные римляне и жившие на Квиринале римляне с холмов стояли в ту пору во главе римского общинного устройства, составляя две отдельных общины, которые без сомнения часто враждовали между собою и в этом отношении имели некоторое сходство с теперешними римскими монтиджанами и трастеверинами. Что семигорная община исстари была могущественнее квиринальской, надежно доказывается и более широкими размерами ее новостроек и предместий и тем второстепенным положением, которым прежние римляне с холмов принуждены были довольствоваться в позднейшем сервиевом городском устройстве. Но и внутри палатинского города едва ли успели вполне объединяться его различные составные части. О том, как Субура и Палатин ежегодно состязались между собою из-за лошадиной головы, уже было упомянуто ранее; но и обитатели каждой возвышенности, даже члены каждой курии (в ту пору еще не было общего городского очага, а очаги у каждой курии были особые, хотя и стояли один подле другого), вероятно, сильнее сознавали свою обособленность, чем свое единство, так что Рим был скорее совокупностью городских поселений, чем цельным городом. По многим следам можно полагать, что даже жилища древних могущественных фамилий были укреплены так, что были способны защищаться от нападений, и, стало быть, нуждались в защите. Величественная стена, постройка которой приписывается царю Сервию Туллию, впервые окружила одной оградой не только два города, стоявшие на Палатине и на Квиринале, но и не входившие в черту этих городов возвышенности Капитолия и Авентина, и таким образом был создан новый Рим, Рим мировой истории. Но прежде чем столь грандиозное предприятие могло быть выполнено, должно было совершенно измениться положение Рима среди всего окрестного населения. В древнейшую эпоху истории латинского племени, когда торговые сношения отсутствуют и не совершается никаких событий, землепашец — житель семи римских холмов — ничем не отличался от землепашца любой другой части территории, занимаемой латинским племенем. Единственным зачатком более прочных поселений являлись тогда укрепленные убежища на вершинах гор, в обычное время пустовавшие. В более позднюю эпоху — эпоху расцвета города, раскинувшегося на Палатине и внутри «семи оград», — происходило освоение римской общиной устьев Тибра. В этот именно период латинское племя выходит на путь оживления торговых сношений и развития городской культуры, особенно в самом Риме. Эта эпоха отмечена также укреплением политических связей как внутри отдельных государств, так и в Латинском союзе в целом. Создание же единого крупного города — появление укреплений царя Сервия — соответствует той эпохе, когда город Рим начал свою борьбу за господство в Латинском союзе и в конце концов вышел из этой борьбы победителем.

ГЛАВА V

ПЕРВОНАЧАЛЬНЫЙ СТРОЙ РИМА.

Отец и мать, сыновья и дочери, двор и жилища, слуги и утварь — вот те естественные элементы, из которых слагается домашний быт повсюду, где полигамия не уничтожила настоящего значения матери семейства. Способные к более высокой культуре народы расходятся между собой в том, что сознают и регулируют эти естественные различия то поверхностнее, то глубже, то преимущественно с их нравственной стороны, то преимущественно с их юридической стороны, но ни один из них не может равняться с римлянами в ясном и неумолимо строгом проведении тех юридических основ, которые намечены самой природой.

Семья, т. е. достигший за смертью отца полноправности свободный мужчина вместе с женой, которую торжественно сочетали с ним священнослужители для совместного пользования водой и огнем путем принесения в жертву хлеба с солью (confarreatio), также их сыновья и сыновья их сыновей вместе со своими законными женами, их незамужние дочери и дочери их сыновей, равно как все принадлежащее кому-либо из них имущество, — было одним нераздельным целым, в которое не входили только дети дочерей, так как если эти дети были прижиты в браке, то принадлежали к семейству мужа, если же были прижиты вне брака, то не принадлежали ни к какому семейству. Собственный дом и дети являлись для римского гражданина целью и сутью жизни. Смерть не считалась несчастьем, потому что она неизбежна, но вымирание семейства или тем более вымирание целого рода считалось бедствием даже для общины, которая поэтому исстари доставляла бездетным людям возможность избегать такого горя посредством законного усыновления чужих детей. Римская семья исстари носила в себе условия высшей культуры благодаря тому, что взаимное положение ее членов было основано на нравственных началах. Главой семьи мог быть только мужчина; хотя женщина и не отставала от мужчины в том, что касалось приобретения собственности и денег (дочь получала одинаковую долю наследства с братьями, мать — одинаковую долю наследства с детьми), но она всегда и неизбежно принадлежала дому, а не общине и в этом доме также неизбежно находилась в подчинении: дочь подчинялась отцу, жена — мужу 22 , лишившаяся отца незамужняя женщина — своим ближайшим родственникам мужского пола и этим родственникам, а не царю была при случае подсудна. Но внутри дома жена была не служанкой, а госпожой. Освобожденная от перемалывания зернового хлеба и кухонной стряпни, которые, по римским понятиям, были делом челяди, она посвящала себя только надзору за служанками и своему веретену, которое было для женщины тем же, чем был плуг для мужчины 23 . Римский народ так же цельно и глубоко сознавал нравственные обязанности родителей к детям и считал преступным того отца, который не заботился о своих детях или развращал их, или даже только растрачивал им во вред свое состояние. Но в правовом отношении семьей безусловно руководила и управляла всемогущая воля отца семейства (pater familias). Перед ним было бесправно все, что входит в сферу домашнего быта: вол и невольник и нисколько не менее жена и дети. Как девушка становится законною женою мужчины по его свободному выбору, так точно от его свободной воли зависит воспитывать или не воспитывать детей, которых родит ему жена. Это воззрение не вытекает из равнодушия к семейству, напротив того, римский народ был проникнут глубоким и искренним убеждением, что обзаводиться своим домом и производить на свет детей — нравственная обязанность и гражданский долг. Едва ли не единственным примером пособия, выдававшегося в Риме на общинный счет, было то постановление, что отец, у которого родилась тройня, имел право на вспомоществование; а как смотрели римляне на тех, кто бросал своих детей немедленно после их рождения, видно из того, что было запрещено бросать сыновей, за исключением родившихся уродами, и в крайнем случае лишь первую дочь. Но как бы ни казалось вредным для общества бросание только что родившихся детей, это запрещение скоро превратилось из угрозы наказания в угрозу религиозного проклятия, так как прежде всего существовало правило, что отец — неограниченный властелин в своем доме. Отец семейства не только держал всех домашних в самом строгом повиновении, но также имел право и был обязан чинить над ними суд и расправу и по своему усмотрению подвергать их телесным наказаниям и смертной казни. Взрослый сын мог завести свое особое хозяйство или, как выражались римляне, получить от отца в собственность «свой скот» (peculium), но по закону все, что приобреталось членами семьи, собственным ли трудом или в виде подарка от постороннего лица, в отцовском доме или в своем собственном, составляло собственность отца, и, пока отец был жив, подчиненное ему лицо не могло приобретать собственности и потому не могло ничего отчуждать иначе как по поручению отца и никогда не могло получать никакого наследства. В этом отношении жена и дети стояли совершенно в одном ряду с рабами, которым также нередко дозволялось обзаводиться собственным хозяйством и которые также могли отчуждать по поручению господина. Отец даже мог передавать постороннему лицу в собственность как своего раба, так и своего сына; если покупатель был чужеземец, то проданный ему сын становился его рабом, если же он был римлянин, то этот сын по крайней мере заменял ему раба, так как римлянин не мог быть рабом другого римлянина. Власть отца и мужа была ограничена только тем, что некоторые из самых возмутительных ее злоупотреблений подвергались как установленному законом наказанию, так и религиозному проклятию; так, например, кроме упомянутого ранее ограничения отцовского права бросать новорожденных детей наказание угрожало тому, кто продавал свою законную жену или своего женатого сына, а семейным обычаем было установлено, что при отправлении домашнего правосудия отец и в особенности муж не могли выносить обвинительного приговора над своими детьми и над своей женой, не посоветовавшись предварительно как со своим ближайшими кровными родственниками, так и с родственниками своей жены. Но этот обычай не был правовым ограничением отцовской власти, так как призванные к участию в домашнем суде кровные родственники не разделяли судейских прав отца семейства, а только служили ему советниками. Власть главы семейства не только была по своей сущности неограниченной и неответственной ни перед кем на земле, но пока этот владыка дома был жив, она также была неизменной и несокрушимой. По греческим законам, точно так же как и по германским, взрослый и фактически самостоятельный сын считался и юридически независимым от своего отца; но власть римского отца семейства при его жизни не могли уничтожить ни его преклонные лета, ни его безумие, ни даже его собственная свободная воля. Могла только произойти замена одного властелина другим, так как ребенок мог перейти путем усыновления под власть другого отца, а вступившая в законный брак дочь переходила из-под власти отца под власть мужа, переходила от отцовского рода и из-под охраны богов отца в род мужа и под охрану его богов, поступая в такую же зависимость от мужа, в какой прежде находилась от отца. По римскому праву, рабу было легче освободиться из-под власти господина, чем сыну из-под власти отца. Освобождение первого было дозволено еще в раннюю пору и сопровождалось исполнением несложных формальностей, а освобождение второго сделалось возможным лишь гораздо позднее и притом далеким окольным путем. Даже в случае, если господин продал своего раба или отец своего сына, а покупатель отпустил того или другого на волю, раб получал свободу, а сын снова поступал под отцовскую власть. Таким образом, вследствие неумолимой последовательности, с которою римляне обставили власть отца и мужа, эта власть превратилась в настоящее право собственности. Однако, несмотря на то, что власть отца семейства над женою и детьми имела большое сходство с его властью над рабами и над домашним скотом, члены семьи все-таки резко отличались от семейной собственности не только фактически, но и юридически. Кроме того что власть главы семейства была действительной только внутри дома, она была сама по себе преходящей и имела в некоторой мере представительный характер. Жена и дети существовали не исключительно для отца семейства, как собственность существует только для собственника и как в деспотическом государстве подданные существуют только для монарха; они, правда, также были предметом права, но они вместе с тем имели и свои собственные права — были лицами, а не вещами. Только их права оставались без практического применения, потому что для единства семьи было необходимо, чтобы она управлялась только одним представителем. Но, когда глава семейства умирал, сыновья становились само собой во главе своих семейств и в свою очередь получали над женами, детьми и имуществом такие же права, какие имел над ними самими их отец. Юридическое же положение раба нисколько не изменялось вследствие смерти его господина.

Единство семьи было так крепко, что даже смерть главы не вполне его уничтожала. Потомки, сделавшиеся самостоятельными вследствие этой смерти, все-таки считали себя во многих отношениях за одно целое; это обнаруживалось в порядке наследования и во многих других случаях, в особенности при установлении положения вдовы и незамужних дочерей. Так как по самым древним римским понятиям женщина была неспособна пользоваться властью ни над другими, ни над самой собою, то власть над нею или — по более мягкому выражению — опека (tutela) над нею по-прежнему принадлежала ее семье и переходила от умершего главы семейства к ближайшим членам семьи мужского пола, т. е. власть над матерью переходила к ее сыновьям, власть над сестрами — к их братьям. Таким образом, раз основанная семья не переставала существовать до тех пор, пока не вымирало мужское потомство ее основателя. Но связь одного поколения с другим конечно мало-помалу ослабевала, и в конце концов даже становилось невозможным доказать первоначальное единство их происхождения. На этом и только на этом основано отличие семьи от рода или, по римскому выражению, агнатов от родичей. Под этими обоими выражениями разумеется мужская линия. Но семья заключает в себе тех только индивидов, которые в состоянии доказать свое происхождение от одного общего родоначальника, восходя от одного поколения к другому, а род заключает в себе и тех, кто в состоянии доказать только свое происхождение от одного общего предка, но не в состоянии в точности указать всех промежуточных членов рода и, стало быть, степени родства. Это очень ясно выражается в римских именах, как например когда говорится: «Квинт, сын Квинта, внук Квинта и так далее… Квинтиев»; здесь семейная связь сохраняется, пока каждый из восходящих членов семейства обозначается отдельно, а с той минуты, как она прерывается, ее дополняет род, т. е. происхождение от одного общего предка, оставившего всем своим потомкам в наследство название детей Квинта.

К этим крепко замкнутым и соединенным под властью одного господина семьям или же к происшедшим от их разложения семейным и родовым единицам также принадлежали и другие люди — не гости, т. е. не члены других однородных обществ, временно пребывавшие в чужом доме, и не рабы, считавшиеся по закону не членами семейства, а его собственностью, но люди не менее зависимые (clientes от cluere), т. е. такие, которые, не будучи свободными гражданами какой-либо общины, тем не менее живут в общине и пользуются свободой благодаря чьему-либо покровительству. Сюда принадлежали частью люди, покинувшие свою родину и нашедшие убежище у какого-нибудь иноземного покровителя, частью те рабы, по отношению к которым их господин временно отказался от пользования своими правами и которым он даровал фактическую свободу. Эти отношения в их своеобразии не были такими же строго юридическими, как отношения к гостю; клиент оставался несвободным человеком, для которого неволя смягчалась данным ему честным словом и обычаями. Оттого-то домашние клиенты и составляли вместе с настоящими рабами домашнюю челядь (familia), зависевшую от произвола гражданина (patronus или patricius), оттого-то самые древние постановления предоставляли гражданину право отбирать имущество клиента частью или сполна, в случае надобности снова обращать клиента в рабство и даже наказывать его смертью; фактическое же различие между рабом и клиентом состояло в том, что этими правами господина не так легко было пользоваться во всем их объеме в отношении клиентов, как в отношении настоящих рабов, и что, с другой стороны, нравственная обязанность господина заботиться о его собственных людях и быть их заступником получила более важное значение по отношению к клиентам (фактически поставленным в положение более свободных людей), нежели по отношению к рабам. Фактическая свобода клиента должна была близко подходить к юридической, в особенности в том случае, когда отношения между клиентом и его патроном не прерывались в течение нескольких поколений: в самом деле, если отпустивший на волю и отпущенник оба умерли, то было бы вопиющей несправедливостью, если бы потомки первого потребовали права собственности над потомками второго. Таким образом, даже в доме римского отца семейства образовался особый круг зависимых свободных людей, которые отличались от рабов так же, как и от равноправных членов рода.

Этот римский дом послужил основой для римского государства как в его составных элементах, так и в его внешней форме. Народная община образовалась из заметного и во всех других случаях соединения древних родов Ромилиев, Волтиниев, Фабиев и так далее, а римская территория образовалась из соединения принадлежавших этим родам земельных участков; римским гражданином был тот, кто принадлежал к какому-либо из этих родов. Всякий брак, заключенный в этой среде с соблюдением обычных формальностей, считался законным римским браком и сообщал детям право гражданства; а дети, родившиеся от незаконных браков или вне брака, исключались из общинного союза. Римские граждане называли себя «отцовскими детьми» (patricii) именно потому, что только они одни юридически имели отца. Роды вошли в состав государства такими, какими прежде были, со всеми принадлежавшими к ним семьями. Семейные и родовые круги не утратили своего существования и внутри государства, но положение, которое занимали в них отдельные лица, не имело значения перед государством, так что сын стоял в семействе ниже отца, а по своим политическим обязанностям и правам наравне с ним. Положение домочадцев естественно изменилось в том отношении, что вольноотпущенники и клиенты каждого патрона были терпимы ради него в целой общине; хотя и они считались состоявшими под покровительством того семейства, к которому принадлежали, но на самом деле оказывалось, что домочадцы членов общины не могли быть вполне устранены от богослужения и от общественных празднеств, несмотря на то, что они, конечно, не имели настоящих гражданских прав и не несли настоящих гражданских обязанностей. Это было еще более заметно на тех, кто состоял под покровительством всей общины. Таким образом, государство состояло, как и дом частного человека, из коренных и из пришлых людей, из граждан и из обитателей.

Как элементами государства служили роды, основанные на семье, так и форма государственного устройства была как в частностях, так и в целом подражанием семейной. Сама природа дает семейству отца, с которым и начинается и кончается его существование. Но в народной общине, существованию которой не предвидится конца, такого естественного главы нет, и по крайней мере его не было в римской общине, которая состояла из свободных и равных между собою земледельцев по божией милости и не могла похвалиться никакою знатью. Поэтому кто-нибудь из ее среды становился ее царем (rex) и господином в доме римской общины. В более позднюю пору в его жилище или поблизости помещались вечно пылавший очаг и плотно запертая кладовая общины, римская Веста и римские Пенаты; таким образом, во всем, что принадлежало к этому высшему дому, наглядно выражалось единство всего Рима. Вступление царя в должность совершалось по закону немедленно вслед за освобождением этой должности и вслед за избранием преемника умершему царю. Но обязанность полного повиновения царю ложилась на общину только с той минуты, как царь созывал способных носить оружие свободных людей и формально принимал их в свое подданство. После того он имел в общине совершенно такую же власть, какая принадлежала в доме отцу семейства, и подобно этому последнему властвовал до конца своей жизни. Он имел дело с богами общины, которых вопрошал и умилостивлял (auspicia publica); он же назначал всех жрецов и жриц. Договоры, которые он заключал от имени общины с иноземцами, были обязательны для всего народа, хотя в других случаях ни для какого члена общины не считался обязательным договор, заключенный с лицом, не принадлежавшим к этой общине. Его власть (imperium) была всемогуща и в мирных делах и в военных; оттого-то повсюду, где он появлялся в своем официальном звании, впереди него шли вестники (lictores от licere — приглашать) с секирами и прутьями. Он один имел право обращаться к гражданам с публичною речью, и в его руках находились ключи от общинного казнохранилища. Ему, точно так же как и отцу семейства, принадлежало право наказывать и отправлять правосудие. Он налагал исправительные наказания, а именно палочные удары, за нарушение обязанностей военной службы. Он был судьею по всем гражданским и уголовным делам и мог безусловно отнимать и жизнь и свободу, так что по его приказанию гражданин мог быть отдан своему согражданину в качестве раба и даже мог быть продан в действительное рабство — стало быть, в чужие края; после того как он постановлял смертный приговор, он мог дозволять обращение к народу с просьбой о помиловании, но не был к тому обязан. Он собирал народ на войну и начальствовал над армией, но он также был обязан лично являться на место пожара, когда били в набат. Как отец семейства был не просто самым властным лицом в доме, но и единственным властелином в нем, так и царь был не просто первым, но и единственным властелином в государстве; он мог составлять коллегии специалистов из лиц, специально изучивших религиозные или общественные узаконения, и обращаться к ним за советами; чтобы облегчить себе бремя верховной власти, он мог возлагать на других некоторые из своих обязанностей, как например сношения правительства с гражданами, командование армией во время войны, разрешение менее важных тяжебных дел, расследование преступлений, а когда он был вынужден отлучиться из городского округа, мог оставлять там градоначальника (praefectus urbi) с неограниченными правами наместника; но всякая должностная власть при царской власти проистекала из этой последней, и каждое должностное лицо находилось при должности только по воле царя и пока это было ему угодно. Вообще должностные лица древнейшей эпохи, как временный градоначальник, так и начальники отрядов (tribuni от tribus — часть) пехоты (milites) и конницы (celeres), были не кем иным, как уполномоченными царя, но ни в коем случае не магистратами в позднейшем смысле этого слова. Царская власть не имела никаких внешних правовых ограничений и не могла их иметь: глава общины так же мало был подсуден суду общины, как и глава дома у себя в доме. Его власть прекращалась только с его смертью. Избрание нового царя зависело от совета старейшин, к которому переходила власть на время междуцарствия (interregnum). Гражданство принимало формальное участие в избрании царя только после того, как он был назначен; юридически царская власть исходила из никогда не умиравшей коллегии отцов (patres), которая возводила нового царя в его пожизненное звание через посредство временного носителя царской власти. Таким образом, «высокое благословение богов, под которым был основан славный Рим», переходило в непрерывной последовательности от первого носителя царского звания к его преемникам, и единство государства сохранялось неизменным, несмотря на перемену повелителей. Это единство римского народа, наглядно изображавшееся в религиозной области римским Дионисом, юридически олицетворялось в царе, которому даны все атрибуты высшего божества. Колесница даже внутри города, где все обыкновенно ходили пешком, жезл из слоновой кости с орлом, румяна на лице, золотой венок из дубовых листьев — таковы были знаки отличия как римского бога, так и римского царя. Но было бы большой ошибкой считать римское государственное устройство за теократию; понятия о боге и о царе никогда не сливались у италиков так, как они сливались у египтян и у восточных народов. Царь не был для народа богом, а скорее был собственником государства. Поэтому мы и не находим у римлян понятия об особой божьей благодати, ниспосланной на один род, или о какой-либо таинственной волшебной силе, благодаря которой царь считался бы созданным из иного материала, чем другие люди; знатное происхождение и родство с прежними правителями считались рекомендацией, но не были необходимым условием; напротив того, каждый здоровый душой и телом совершеннолетний римлянин мог по праву достигнуть царского звания 24 . Стало быть, царь был не более как обыкновенный гражданин, поставленный во главе равных ему, как землевладелец над земледельцами или воин над воинами за свои заслуги или благодаря удаче, но главным образом потому, что в каждом доме должен быть только один властелин. Как сын беспрекословно повиновался отцу, хотя и не считал себя ниже своего отца, так и гражданин подчинялся властелину, не считая его за более совершенное существо. В этом и заключалось нравственное и фактическое ограничение царской власти. Конечно, царь мог совершать много несправедливостей без прямого нарушения законов страны; он мог уменьшать ту долю добычи, на которую имели право его соратники, мог налагать слишком тяжелые барщинные работы или посягать на собственность граждан путем разных поборов; но, когда он это делал, он забывал, что его могущество исходит не от бога, а с божьего соизволения от народа, которому он служил представителем, а кто же защитил бы его в том случае, если бы этот народ забыл о принесенной ему присяге? Правовое ограничение царской власти заключалось в том, что царь был уполномочен только применять законы, а не изменять их и что всякое уклонение от закона предварительно должно было быть одобрено народным собранием и советом старшин или же оно считалось таким ничтожным и тираническим с его стороны деянием, которое не могло иметь никаких законных последствий. Стало быть, и в нравственном отношении, и в юридическом римская царская власть была в самом своем основании отлична от теперешнего самодержавия, и в современной жизни нет ничего похожего ни на римский дом, ни на римское государство.

Разделение гражданского населения было основано на попечительстве (curia конечно одного происхождения с curare — община coerare, κοίρανος); десять попечительств составляли общину; каждое попечительство выставляло сто пехотинцев (отсюда mil-es, как equ-es — тысячный), десять всадников и десять советников. В соединенных общинах каждая из них естественно являлась частью (tribus) целой общины (на умбрском и оскском языках — tota), и основная цифра внутреннего деления повторялась столько раз, сколько было таких частей. Хотя это деление первоначально относилось к личному составу гражданства, но оно также применялось к поземельной собственности в той мере, в какой эта собственность была вообще раздроблена. Не подлежит сомнению, что кроме такого разделения на части существовали и куриальные участки, так как в числе тех немногих, дошедших до нас по преданию названий курий, которые, по-видимому, были родовыми, как например Faucia, встречаются и местные, как например Veliensis; каждая из последних в эти древнейшие времена общинного землевладения охватывала известное число родовых участков, о которых уже говорилось ранее. Эта организация встречается в самом простом своем виде 25 в тех латинских или гражданских общинах, которые возникли под римским влиянием в более позднюю пору; в каждой из этих общин было по сто советников (centumviri). Те же нормы встречаются и в древнейших преданиях о том, что в разделенном на три части Риме было тридцать курий, триста всадников, триста сенаторов, три тысячи домов и столько же пехотных солдат.

Нет ничего более достоверного, чем то, что эта древнейшая форма государственного устройства возникла не в Риме, а была исконным учреждением у всех латинов, быть может, даже до их разделения на племена. Достойная в подобных вопросах доверия римская конституционная традиция, у которой известно происхождение всех других делений гражданства, считала, что только куриальное деление возникло вместе с возникновением города; вполне согласуется с этим и то, что куриальная организация существовала не в одном Риме, а по открытой недавно схеме латинского общинного устройства была существенною принадлежностью латинского городского права. Основой этой схемы было и оставалось разделение на курии. Что «части» не имели в ней существенного значения, видно уже из того, что как их существование, так и их число были случайными; там, где они встречались, они, конечно, могли иметь только то значение, что в них сохранялось воспоминание о той эпохе, когда каждая из этих частей еще составляла особое целое 26 . Из преданий вовсе не видно, чтобы отдельная часть имела особое начальство и особые сходки, и очень вероятно, что в интересе единства общины вошедшим в ее состав частям никогда ничего подобного не предоставлялось. Даже в армии, хотя пехота имела столько же пар начальников, сколько было в общине частей, каждая из этих пар военных трибунов не начальствовала над ополчением одной только трибы, но как каждый из этих военных трибунов в отдельности, так и все они вместе взятые начальствовали над всей пехотой. Роды были разделены между отдельными куриями. Границы рода и дома устанавливаются природой. О том, что законодательная власть могла вводить в этой сфере изменения, могла разделять многочисленный род на части и считать его за два рода, или же соединять несколько немногочисленных родов в один и точно таким же образом уменьшать или увеличивать число и самых семейств, — об этом в римском предании не сохранилось никаких известий; во всяком случае это происходило в столь ограниченных формах, что основной родственный характер рода от этого не менялся. Поэтому нельзя считать, что число родов и тем менее число домов было юридически фиксировано. Если курия должна была выставлять сто пехотинцев и десять всадников, то из преданий не видно и само по себе неправдоподобно, чтобы из каждого рода брали по одному всаднику, а из каждого дома по одному пехотинцу. В этом древнейшем государственном организме единственными деятельными членами являются курии, которые были в числе десяти, а там, где община состояла из нескольких частей, в числе десяти на каждую часть. Такое попечительство представляло действительное корпоративное единство, члены которого собирались по меньшей мере на общие торжества; во главе каждого из этих попечительств стоял особый попечитель (curio), и каждое из них имело особого жреца (flamen curialis); без сомнения, также по куриям производились наборы рекрутов и взимание повинностей, на сходках граждане собирались и подавали голоса также по куриям. Однако этот порядок не мог быть введен ради голосования, так как в противном случае наверное установили бы нечетное число частей.

В противоположность резкому различию между гражданами и негражданами внутри самого гражданства существовала полная равноправность. Едва ли найдется какой-либо другой народ, у которого эти два принципа были проведены с такою же беспощадной последовательностью, как у римлян. Резкое различие граждан и неграждан, как кажется, ни в чем не выказалось у римлян так наглядно, как в практическом применении очень древних постановлений о почетном гражданстве, первоначально имевших целью сгладить это различие. Когда иноземец был по приговору общины принят в среду граждан, он мог или отказаться от своих прежних прав гражданина и вполне вступить в число членов новой общины или же присоединить к своему прежнему праву гражданства вновь приобретенное. Так было в самые древние времена и так всегда было в Элладе, где в более позднюю пору одно и то же лицо нередко бывало одновременно гражданином нескольких общин. Но более сильно развитое в Лациуме сознание общинной самостоятельности не допускало, чтобы одно и то же лицо могло быть одновременно гражданином двух общин, и потому — в том случае, когда вновь избранный гражданин не желал отказываться от своих прежних прав, — право номинального почетного гражданства имело значение лишь дружеского гостеприимства и покровительства, которые уже оказывались издавна даже иноземцам. Но с этими упорными усилиями римской гражданской общины огородить себя извне шло рука об руку безусловное устранение всякой неравноправности между ее членами. Уже ранее было упомянуто о том, что та неравноправность, которая существовала внутри семейства и, конечно, не могла быть устранена, по меньшей мере игнорировалась общиной и что тот, кто в качестве сына находился в безусловной зависимости от своего отца, мог сделаться его повелителем в качестве гражданина. Но сословных преимуществ вовсе не было, а тем, что тиции стали в очередном порядке выше рамнов и вместе с этими последними выше луцеров, нисколько не нарушалось их юридическое равноправие. Гражданская конница, в ту пору употреблявшаяся спешенной или верхом впереди боевой линии для рукопашных схваток и составлявшая скорее отборный или резервный отряд, чем войско специального назначения, заключала в себе самых состоятельных, наилучше вооруженных и наилучше обученных людей и потому, конечно, пользовалась большим почетом, чем пехота; но и это различие было чисто фактическим, так как каждый патриций без сомнения мог поступать в конницу. Единственным источником правовых различий было юридическое разделение гражданства по разрядам; во всем остальном равноправность всех членов общины признавалась вполне, что находило себе выражение в их одежде. Правда, одежда отличала главу общины от ее членов, взрослого и обязанного нести военную службу мужчину от мальчика, еще неспособного к военной службе; но помимо этих отличий все богатые и знатные, точно так же как и бедные и незнатные, должны были являться публично не иначе как в простом плаще (toga) из белой шерстяной материи. Эта полная равноправность граждан без сомнения имела свой корень в индо-германском общинном устройстве; но в том тесном смысле, в каком ее понимали и применяли на практике римляне, она была самой выдающейся и самой богатой последствиями особенностью латинской нации; при этом не следует забывать, что в Италии латинские переселенцы не подчинили себе никакой расы, ранее их там поселившейся и менее их способной к цивилизации, и стало быть там не было того главного повода, по которому возникли в Индии касты, в Спарте, в Фессалии и вообще в Элладе — знать и, возможно, в Германии — разделение на сословия.

Само собою разумеется, что гражданское население служило основой для государственного хозяйства. Самой важной из гражданских повинностей была воинская, так как только граждане имели право и были обязаны носить оружие. Граждане были в то же время и воинами (populus одного происхождения с populari — опустошать); в древних молитвах этих воинов называли «вооруженным копьями ополчением» (pilumnus poplus) и призывали на них благословение Марса, и даже то имя, которым называл их царь, обращаясь к ним, — квириты — понимается как обозначение воина 27 . О том, как набиралась наступательная рать (legio — сбор), уже было сказано ранее; в разделявшейся на три части римской общине она состояла из трех сотен (centuriae) всадников (celeres — быстрых или flexuntes — изворотливых), находившихся под начальством трех предводителей конных отрядов (tribuni celerum) 28 , и из трех тысяч пехотинцев (milites), находившихся под начальством трех предводителей пехотных отрядов (tribuni militum); эти последние, по-видимому, были с самого начала ядром общинного ополчения. В состав этой армии, вероятно, также входили нестроевые, легко вооруженные воины, в особенности стрелки из лука 29 . Главнокомандующим обыкновенно был сам царь. Кроме военной службы на гражданине, вероятно, лежали и другие личные повинности, как например обязанность исполнять поручения царя и в военное и в мирное время, равно как барщина по возделыванию царских полей и по постройке общественных зданий; каким тяжелым бременем была для общины в особенности постройка городских стен, видно из того, что за крепостными валами осталось название барщин (moenia). Но постоянного обложения прямыми налогами вовсе не было, точно так же как не было и регулярных государственных расходов. Оно и не требовалось для покрытия общественных расходов, потому что государство не давало никакого вознаграждения ни за военную службу, ни за барщинные работы, ни вообще за какую-либо общественную службу, а если такое вознаграждение и давалось, то оно уплачивалось или тем участком, на котором лежала повинность, или тем лицом, которое само не могло или не желало нести службу. Необходимые для общественного богослужения жертвенные животные добывались путем взыскания судебных пошлин, так как тот, кто проиграл свое дело в суде, должен был уплатить государству «пеню скотом» (sacramentum) соразмерно с ценою предмета тяжбы. На то, чтобы граждане общины постоянно делали какие-либо дарственные приношения царю, нет никаких указаний. Напротив, царь получал портовые пошлины и доходы с коронных земель, а именно пастбищную пошлину (scriptura) со скота, который выгонялся на общинный луг, и часть урожая (vectigalia) взамен арендной платы от тех, кто пользовался государственными полями. К этому следует присовокупить прибыль от той пени, которая уплачивалась скотом, от конфискаций и от военной добычи. Наконец в случае крайней необходимости взыскивался налог (tributum), который, впрочем, считался принудительным займом и возвращался, когда наступали более счастливые времена; взыскивался ли он со всего оседлого населения без всякого различия между гражданами и негражданами или же только с одних граждан, трудно решить, но последнее предположение более правдоподобно. Царь управлял финансами, но государственная собственность не смешивалась с личной царской собственностью, которая, судя по рассказам об обширных земельных владениях последнего царского римского рода Тарквиниев, вероятно, всегда была очень значительна, а приобретенные войною земли, как кажется, всегда считались государственной собственностью. Невозможно теперь решить, была ли власть царя в управлении общественным достоянием ограничена какими-нибудь установленными обычаями и если была, то в какой мере; только позднейшее развитие показывает, что в делах этого рода никогда не спрашивалось мнение граждан; напротив того, вероятно существовал обычай совещаться с сенатом при установлении вышеупомянутого налога (tributum) и при разделении приобретенных войною пахотных полей.

Но римское гражданское население выступает на сцену не в одной только роли исполнителя повинностей и служителя, оно участвовало и в общественном управлении. Все члены общины, за исключением женщин и еще неспособных носить оружие малолетних мужчин, стало быть, как гласит формула обращения к ним, все «копьеносцы» (quirites) сходились на место народных собраний, когда царь созывал их, для того чтобы сделать им какое-нибудь сообщение (conventio, contio), или же формально назначал им на третью неделю (in trinum noundinum) сходку (comitia), для того чтобы отобрать от них ответы по куриям. Такие собрания он формально созывал, по правилу, два раза в год, 24 марта и 24 мая, а сверх того, так часто, как находил это нужным; но граждане всегда созывались не для того, чтобы говорить, а для того, чтобы слушать, и не для того, чтобы задавать вопросы, а для того, чтобы отвечать на них. На собрании никто не говорил кроме царя или кроме того, кому царь считал нужным дать слово; граждане только отвечали на царский вопрос без комментариев, без объяснения мотивов, без оговорок и не разделяя вопроса на части. Тем не менее римская гражданская община, точно так же как германская и, возможно, древнейшая индо-германская, была настоящей и высшей представительницей идеи суверенного государства, хотя при обыкновенном ходе вещей эта суверенность заключалась или выражалась только в том, что граждане добровольно обязывались повиноваться своему главе. С целью вызвать такое обязательство царь обращался после своего вступления в должность к собравшимся куриям с вопросом: намерены ли они быть ему верными и покорными и признавать, по установленному обыкновению, и его собственную власть и власть его вестников (lictores), — с вопросом, на который без сомнения нельзя было отвечать отрицательно, точно так же как при наследственной монархии нельзя отказаться от точно такого же изъявления покорности. Отсюда сам собою вытекал тот факт, что при нормальном ходе дел гражданское население не принимало в качестве суверена участия в управлении общественными делами. Пока общественная деятельность ограничивается применением существующих установлений, в нее не может и не должна вмешиваться верховная власть государства: управляет закон, а не законодатель. Другое дело, если являлась необходимость что-либо изменить в установленных законом порядках или только допустить уклонение от этих порядков в каком-нибудь отдельном случае; тогда и по римскому государственному устройству гражданство принимало на себя деятельную роль и пользовалось своею верховною властью при содействии царя или того, кто заменял царя на время междуцарствия. Подобно тому как правовые отношения между правителем и управляемыми освящались в форме договоров посредством словесных вопросом и ответов, так и всякий верховный акт общины совершался путем запроса (rogatio), с которым царь обращался к гражданам и который принимался большинством курий; в этом случае курии без сомнения могли и отказать в своем одобрении. Поэтому у римлян закон имел иное значение, чем мы это понимаем, — это было не предписание, данное монархом членам общины, а договор, заключенный между руководящими органами государственной власти путем ответа, данного на вопрос 30 . Заключение такого законодательного договора было необходимо во всех тех случаях, когда приходилось вступать в противоречие с обычными правовыми порядками. Так, например, при обыкновенном применении права каждый мог беспрепятственно отдавать свою собственность кому пожелает только с тем условием, что немедленно передаст ее в другие руки; но по закону никто не мог без дозволения общины временно удерживать в своих руках собственность, которая должна перейти после его смерти к другому лицу, а такое дозволение община могла давать не только во время собрания на площади, но и во время приготовления к бою. Отсюда и произошли завещания. При обыкновенном применении права свободный человек не мог без одобрения общины ни утратить, ни уступить своего неотчуждаемого сокровища — свободы, а потому и тот, кто не был подчинен никакому отцу семейства, не мог без разрешения общины вступить в какое-либо семейство взамен сына. Отсюда adrogatio — усыновление. При обыкновенном применении права право гражданства может быть получено лишь путем рождения, и оно не может быть отнято; одна только община могла предоставить и отнять право патрициата, но и то и другое не могло иметь юридической силы без решения курий. При обыкновенном применении права преступника, признанного достойным казни, ожидала неизбежная смерть после того, как смертный приговор над ним уже был постановлен царем или заместителем царя; но так как царь мог только постановлять судебные приговоры, а не миловать, осужденный на казнь гражданин мог избежать смерти, если взывал к общине о помиловании и если судья позволял ему сделать такое воззвание.

Отсюда ведет свое начало provocatio (апелляция), которая дозволялась преимущественно не тому преступнику, который не сознавался в своем преступлении, хотя и был в нем уличен, а тому, который сознался в преступлении и указал на обстоятельства, смягчающие его вину. При обыкновенных законных порядках нельзя было нарушать договора, заключенного на вечные времена с каким-нибудь из соседних государств, разве только в том случае, если гражданство вследствие нанесенного ему оскорбления признавало себя необязанным исполнять условия договора. Поэтому его разрешение было необходимо для наступательной войны, но не было необходимо ни для оборонительной, вызванной нарушением договора со стороны другого государства, ни для заключения мира; впрочем, для наступательной войны обращались за разрешением, как кажется, не к обыкновенному собранию граждан, а к войску. Наконец во всех тех случаях вообще, когда царь замышлял какое-нибудь нововведение или изменение существующего обычного права, он должен был испрашивать согласия граждан; стало быть, право издавать законы издревле принадлежало царю и общине, а не одному царю. В указанных выше случаях и во всех других им подобных царь не мог совершить без содействия общины ничего такого, что имело бы законные последствия. Кто получал звания патриция от одного только царя, оставался по-прежнему не гражданином, и этот не имевший юридической силы акт мог вести только к фактическим последствиям. Поэтому, как ни было общинное собрание с виду стесненным и связанным в своих действиях, оно издревле было основным элементом римского общинного устройства и по своим правам стояло скорее выше царя, чем наряду с ним.

Кроме царя и собрания граждан появляется в древнейшей общинной организации еще третья основная власть, призвание которой заключалось не в том, чтобы распоряжаться как царь, и не в том, чтобы постановлять свои решения как собрание граждан, но которая тем не менее стояла наряду с ними, а в пределах своих прав стояла даже выше их. То был совет старшин, или senatus. Он без всякого сомнения вел свое начало из родового быта: древнее предание, что в первые времена Рима все отцы семейств входили в состав сената, верно с государственно-правовой точки зрения в том смысле, что каждый из римских родов, не принадлежавших к числу позднейших переселенцев, считал кого-нибудь из тех отцов семейств древнейшего Рима своим родоначальником и патриархом. Если, как это кажется вероятным, было такое время в Риме или также в Лациуме, когда и само государство и каждая из его самых незначительных составных частей, т. е. каждый род, были организованы монархически и находились под властью старшины, назначавшегося или по выбору родичей, или по выбору своего предшественника, или по праву наследования, то и сенат был в ту же эпоху не чем иным, как совокупностью этих родовых старшин; стало быть, он был в ту пору учреждением, не зависимым ни от царя, ни от собрания граждан, и отличался от этого последнего тем, что оно составлялось из всех граждан вообще, а он был чем-то вроде собрания народных представителей. Однако эта самостоятельность родов, имевшая некоторое сходство с самостоятельностью государственной, ослабела в латинском племени с незапамятной древности, и, вероятно, еще задолго до основания Рима был сделан в Лациуме первый и, быть может, самый трудный шаг к развитию общинного быта из родового — были устранены родовые старшины. При нашем первом знакомстве с римским родом он является нам без видимого главы, существующего для представительства общего патриарха, бывшего или считавшегося общим родоначальником; поэтому даже тогда, когда к роду переходила по наследству какая-нибудь собственность или опекунская власть, и тою и другою пользовались члены рода совокупно. Но тем не менее к римскому сенату перешли от старинного совета старшин многие и важные права; короче говоря, значение сената, благодаря которому он был чем-то другим и чем-то более значительным, нежели простой государственный совет, нежели собрание доверенных лиц, с которыми царь находил нужным совещаться, было основано на том, что он когда-то был собранием вроде того, какое описано Гомером, — собранием народных вождей и начальников, заседавших на совете вокруг царя. Пока сенат составлялся из совокупности глав родов, число его членов не могло быть твердым, так как и число родов не было таковым. Но в раннюю, может быть еще доримскую, эпоху число членов совета старшин было установлено для общины в сто, независимо от числа наличных к тому времени родов, так что благодаря слиянию трех коренных общин необходимым государственно-правовым следствием явилось увеличение числа сенаторских кресел до трехсот — числа, ставшего с тех пор твердо установленной нормой. Члены сената во все времена были пожизненными; если же это пожизненное пребывание в сенаторском звании сделалось в более позднюю пору скорее фактическим, чем юридически обоснованным, а производившиеся от времени до времени пересмотры сенаторского списка доставляли случай устранять недостойных или чем-нибудь не угодивших членов, то все это вошло в обыкновение лишь с течением времени. Выбор сенаторов во все времена зависел от царя; иначе и быть не могло, с тех пор как не стало родовых старшин; но, пока народ еще живо сознавал индивидуальность каждого рода, царь, вероятно, держался правила назначать на место умершего сенатора какого-нибудь опытного и пожилого члена того же рода. Вероятно, с тех пор как народные общины стали плотнее соединяться в одно целое и достигли более прочного внутреннего объединения, это правило перестало служить руководством, и выбор сенаторов стал зависеть вполне от усмотрения царя, так что злоупотреблением с его стороны считалось лишь, если он оставлял вакантными освободившиеся места.

Полномочия этого совета старшин основаны на том воззрении, что власть над общиною, составившейся из родов, по праву принадлежит собранию родовых старшин, хотя уже, по резко отпечатлевшемуся на семье монархическому принципу римлян, этим правом мог на деле пользоваться только один из тех старшин, т. е. царь. Стало быть, каждый из членов сената также был царем общины, только не на деле, а по праву; поэтому и внешние отличия его звания хотя не могут равняться с царскими, но совершенно с ними однородны. Он носит, подобно царю, красную обувь с той только разницей, что у царя выше и красивей, чем у сенатора. Отсюда происходит и то, что царская должность в римской общине, как уже было замечено ранее, не могла оставаться вакантной. Как только царь умирал, старшины немедленно занимали его место и пользовались правами царской власти. Но в силу того неизменного принципа, что в данный момент мог быть только один повелитель, царская власть переходила в руки только одного из старшин, и такой «временный царь» (interrex) отличался от пожизненного царя только кратковременным пребыванием у власти, а не ее объемом. Самый длинный срок междуцарствия был установлен для каждого заместителя в пять дней, и, пока не состоялось избрание пожизненного царя, власть переходила от одного сенатора к другому так, что ее временный обладатель передавал ее, следуя определенной жребием очереди, также на пять дней своему преемнику. Само собой разумеется, что интеррексу община не давала обета в верности. Но что касается всего остального, то интеррекс имел право и был обязан не только исполнять все, что входило в сферу царской служебной деятельности, но даже назначать пожизненного царя; этим последним правом не мог пользоваться в виде исключения только тот из интеррексов, который поступил в это звание прежде всех, — не мог, вероятно, по той причине, что его назначение считалось не вполне правильным, так как он не был назначен своим предшественником. Таким образом, этот совет старшин является в римском общинном быту в конце концов носителем верховной власти (imperium) и покровительства богов (auspicia), и в нем заключался залог непрерывного существования государства и его монархического, но не наследственно-монархического порядка. Поэтому, когда в более позднюю пору греки принимали этот сенат за собрание царей, это было совершенно в порядке вещей, так как сенат первоначально был именно таким собранием.

Но это собрание было существенным членом римского общинного управления не потому только, что в нем олицетворялось понятие о непрерывности царской власти. Хотя совет старшин не имел права вмешиваться в служебную деятельность царя, но когда этот последний был не в состоянии лично предводительствовать армией или разбирать тяжебные дела, он выбирал своих заместителей в среде сената — оттого-то и впоследствии только сенаторы назначались на высшие военные должности и преимущественно они были присяжными. Но ни в делах военного управления, ни в судебных делах сенат никогда не призывался к участию во всем своем составе — оттого-то и в позднейшем Риме мы не находим ни сенатского военного управления, ни сенатской судебной власти. Зато совет старшин считался признанным охранять существующий строй даже от царя и от граждан. Поэтому ему принадлежало право взвешивать каждую резолюцию, постановленную гражданами по предположению царя, и отказывать ей в своем одобрении, если она была в чем-либо не согласна с существующим правом, — или, другими словами, он имел право произносить veto во всех тех случаях, когда по закону требовалось общинное постановление, т. е. при всяком изменении государственных учреждений, при приеме новых граждан и при объявлении наступательной войны. Однако из этого не следует заключать, что законодательная власть принадлежала совокупно гражданам и сенату, подобно тому как она принадлежит двум палатам в теперешних конституционных монархиях: сенат был скорее хранителем законов, чем законодателем, и мог кассировать постановление общины только в том случае, если община превысила свои права, т. е. если она нарушала своим постановлением или обязанности к богам, или обязанности к иностранным государствам, или органические законы страны. Но от этого не уменьшается важность того факта, что, после того, например, как римский царь предложил объявить войну, гражданство утвердило это предложение, а иноземная община отказала в требуемом удовлетворении, римский посол призывал богов в свидетели нанесенной обиды и заканчивал следующими словами: «а о том, как нам получить должное удовлетворение, мы обратимся к совету старшин»; только после того как совет старшин изъявил свое согласие, формально объявлялась война, решенная гражданами и одобренная сенатом. Конечно ни целью, ни последствием этих порядков не было такое постоянное вмешательство сената в приговоры граждан, которое могло бы под видом такой опеки отнять у граждан их верховную власть; но, подобно тому как в случае открытия вакансии на самую высшую должность сенат был порукой за прочность общинной организации, и в настоящем случае он является хранителем законного порядка даже перед верховною властью, т. е. перед общиной.

Наконец с этим же находится в связи и то, по-видимому, очень древнее обыкновение, что все свои предложения, с которыми царь намеревался обратиться к народной общине, он предварительно сообщал совету старшин и спрашивал у каждого из членов этого совета его мнение. Так как сенату принадлежало право кассировать принятые решения, то царь, понятно, желал предварительно удостовериться, что он не встретит противодействия; вообще в римских нравах было обыкновение не принимать в важных делах никакого решения без предварительного совещания с другими лицами, да и по своему составу сенат был предназначен исполнять при правителе общины роль государственного совета. Из этого совещательного характера гораздо более, чем из ранее упомянутых прав, возникло будущее могущество сената; однако зачатки этого могущества едва заметны и в сущности заключались в праве сенаторов отвечать, когда к ним обращались с вопросами. Быть может, существовало обыкновение спрашивать мнение сената и в таких важных делах, которые не касались ни судебной части, ни военного дела, как например, — не говоря уже о предложениях, вносимых на утверждение народного собрания, — при обложении трудовыми повинностями и вообще какими-либо чрезвычайными налогами, при призыве граждан на военную службу и при распределении завоеванных земель; но, если такой предварительный опрос и был в обычае, он по закону не был обязательным. Царь созывает совет, когда ему заблагорассудится, и предлагает вопросы; неспрошенный член совета не имеет права высказывать свое мнение; тем менее совет имел право сходиться без зова, кроме того единственного случая, когда он собирался для замещения вакантной царской должности и установления по жребию очереди интеррексов. Что царь мог призывать на совещание кроме сенаторов и других внушавших ему доверие лиц, в высокой степени вероятно. Однако совет не значит приказание, и царь мог ему не подчиняться; тогда сенату не оставалось никакого другого средства дать своему мнению практическое применение кроме вышеупомянутого и не всегда применимого права кассации. «Я выбрал вас не для того, чтобы вы руководили мною, а для того, чтобы вами повелевать» — эти слова, вложенные в уста царя Ромула одним из позднейших писателей, в сущности верно рисуют с этой стороны положение сената.

Соединим все эти выводы в одно целое. Понятие о суверенитете было нераздельно с понятием о римской гражданской общине; но эта община никогда не имела права действовать сама собою, а могла действовать совместно с другими лицами только в тех случаях, когда предвиделось отступление от установленных порядков. Рядом с нею стояло собрание назначавшихся пожизненно общинных старшин, представлявшее нечто вроде коллегии должностных лиц, облеченной царской властью; это собрание замещало своими членами вакантную царскую должность до окончательного избрания нового царя и имело право кассировать противозаконные постановления общины. Царская власть была, как говорит Саллюстий, в одно и то же время и неограниченной, и связанной законами (imperium legitimum); она была неограниченной, поскольку всякое царское повеление, справедливое или несправедливое, должно было исполняться безусловно; она была ограниченной, поскольку всякое царское повеление, противоречившее обычаям и не одобренное настоящим сувереном — народом, — не вело ни к каким правовым последствиям. Поэтому древнейшее римское государственное устройство было в некоторой степени контрастом конституционной монархии. В этой последней монарх считается обладателем и представителем государственного полновластия, и вследствие этого, например, от него одного исходит помилование преступников; но государством управляют народные представители и ответственные перед ними должностные лица; а римская народная община была почти то же, что в Англии король, и как в Англии право помилования принадлежит исключительно королю, так в Риме оно принадлежало исключительно народной общине, между тем как все дела управления находились в руках главы общины. Наконец, если мы взглянем на отношения самого государства к его отдельным членам, мы найдем, что римское государство было одинаково далеко и от шаткости простого охранительного союза и от современной идеи о безусловном государственном полновластии. Правда, община распоряжалась личностью гражданина, облагая его общинными повинностями и наказывая его за проступки и преступления; но римляне всегда считали произвольным и несправедливым такой специальный закон, который подвергает только одно отдельное лицо наказанию или угрозе наказания за деяния, не воспрещенные для всех вообще, хотя бы при этом и были соблюдены все формальности. Еще гораздо более была стеснена община относительно права собственности и скорее совпадающих, чем сопряженных с ним, прав семейных; в Риме — не так, как в ликурговском полицейском государстве, семейство не уничтожалось, для того чтобы на его счет возвысилась община. То было одним из самых бесспорных и самых замечательных принципов древнейшего римского государственного устройства, что государство могло заковать и казнить гражданина, но не могло отнять у него ни сына, ни пахотной земли и даже не могло облагать его постоянными налогами. В делах этого рода и в других ему подобных сама община была стеснена в своих отношениях к гражданам, и это ограничение ее прав не было отвлеченным понятием, а находило для себя выражение и практическое применение в конституционном veto сената, который без сомнения имел право и был обязан кассировать всякое общинное постановление, несогласное с вышеупомянутым основным принципом. Никакая другая община не была так полновластна у себя дома, как римская, но и ни в какой другой общине гражданин, чье поведение было безупречно, не был, так же как и в римской, обеспечен в своих правах по отношению к своим согражданам и к самому государству.

Так управлялась римская община, свободный народ которой умел повиноваться при полном отречении от всяких мистических, жреческих мошенничеств, при безусловном равенстве перед законом и при равенстве граждан между собой и с резким отпечатком самобытной национальности, а в то же время, как это будет объяснено далее, он великодушно и разумно растворял настежь свои ворота для сношений с чужими странами. Это государственное устройство не было ни выдуманным, ни заимствованным, а выросло в римском народе и вместе с ним. Оно было, само собой понятно, основано на одних началах с более древним италийским государственным устройством, с греко-италийским и с индо-германским; но между теми формами государственного устройства, которые обрисованы в поэмах Гомера или в рассказах Тацита о Германии, и древнейшей организацией римской общины тянется необозримо длинная нить различных фаз государственного развития. В одобрительных возгласах эллинских народных собраний и в бряцании щитов на германских сходках, пожалуй, также выражалась верховная власть общины, но оттуда еще было далеко до установленной законом компетенции и до облеченных в установленную форму постановлений латинского куриального собрания. Нет ничего невозможного в том, что как римская царская власть заимствовала свою пурпуровую мантию и свой жезл из слоновой кости конечно от греков (но не от этрусков), так и двенадцать ликторов и другие принадлежности внешней обстановки были занесены преимущественно из чужих стран. Но как всецело принадлежало Риму или даже Лациуму развитие римского государственного права и как была невелика и незначительна в этом праве доля заимствований, доказывается постоянным выражением всех его понятий словами чисто латинскими. Этим государственным устройством и была фактически установлена на все времена основная идея римского государства, так как, несмотря на изменчивость внешних форм, пока существовала римская община, оставались неизменными и правила, что должностному лицу следует безусловно повиноваться, что совет старшин — высшая в государстве власть и что всякое исключительное постановление нуждается в санкции суверена, т. е. народной общины.

ГЛАВА VI

НЕГРАЖДАНЕ И РЕФОРМА ГОСУДАРСТВЕННОГО СТРОЯ.

История каждой нации, а в особенности италийской, представляет собой великий синойкизм: уже тот очень древний Рим, о котором до нас дошли сведения, был триединым, а включение новых частей в его состав прекратилось лишь тогда, когда римский быт достиг полного окостенения. После того очень древнего объединения рамнов, тициев и луцеров, которое известно почти только как голый факт, самым древним явлением этого рода было поглощение жителей холмов жителями палатинского Рима. Устройство обеих общин перед их слиянием, вероятно, было в сущности однородным, и вызванная объединением задача, должно быть, заключалась в том, что предстояло выбирать одно из двух: или удержать двойственное устройство или, отменив одно, ввести другое во всей объединившейся общине. В том, что касается святилищ и жречества, был вообще избран первый путь. С тех пор в римской общине было два братства скакунов и два братства волков, равно как два Марса и два жреца этого бога, вследствие чего впоследствии обыкновенно называли палатинского жреца — жрецом Марса, а коллинского — жрецом Квирина. Весьма вероятно, хотя и не может быть положительно доказано, что в Риме все древнелатинские жреческие братства авгуров, понтификов, весталок и фециалов точно так же происходили от соединившихся жреческих коллегий обеих общин — палатинской и квиринальской. Далее, в том, что касается разграничении местности, к трем кварталам палатинского города — субур, палатин и пригород — был присоединен в качестве четвертого квартала город на Квиринале. Но если при первоначальном синойкизме присоединившаяся община считалась и после своего присоединения по меньшей мере частью нового гражданства и, стало быть, в некоторой мере сохраняла свою политическую самостоятельность, то это уже не повторялось ни относительно римлян с холмов, ни при позднейших инкорпорациях. И после присоединения к ней нового гражданства римская община по-прежнему разделялась на три части по десяти попечительств в каждой, а римляне с холмов должны были войти в состав уже ранее существовавших частей и попечительств, все равно делились ли они сами до того времени на части или нет. Это, вероятно, устроилось так, что в каждую часть и в каждое попечительство вошло известное число новых граждан, но в этих частях новые граждане не слились со старыми до конца; напротив того, все части являются с тех пор двучленными, и тиции, равно как рамны и луцеры, снова делятся на первых и вторых (priores, posteriores). С этим, вероятно, находится в связи и то, что в органических учреждениях общины постоянно встречаются парные учреждения. Так, например, три пары священных дев прямо называются представительницами трех частей первого и второго разрядов; вероятно, такое же значение имела и чтимая на каждой улице пара Лар. Эти порядки всего яснее видны в военном устройстве: после объединения каждая получасть трехчленной общины выставляла сто всадников, так что римская гражданская конница дошла до шести сотен, а число ее предводителей, вероятно, также увеличилось с трех до шести. О соответственном увеличении пехоты мы ничего не знаем из преданий; но, конечно, в этом смысле следует понимать тот более поздний обычай, в силу которого легионы всегда созывались попарно, и, вероятно, также вследствие увеличения ополчения вдвое легионом командовали не три начальника частей, как было прежде, а шесть. Что в числе сенаторских мест не произошло соответствующего увеличения, нам известно положительно; напротив того, первоначальная цифра трехсот советников оставалась нормой вплоть до VII века; но вместе с этим, весьма вероятно, что некоторые из самых знатных членов вновь присоединенной общины были приняты в сенат палатинского города. Точно так же было поступлено и с магистратурой: во главе объединившейся общины стоял только один царь, и то же можно сказать о главных заместителях царя, в особенности о градоначальнике. Отсюда видно, что богослужебные учреждения Квиринала сохранились, а от удвоенного количества граждан, понятно, стали требовать двойного числа ратных людей, но во всем остальном присоединение квиринальского города к палатинскому было настоящим подчинением первого последнему. Есть основание полагать, что это различие между старыми палатинскими гражданами и новыми квиринальскими первоначально совпадало с различием между первыми и вторыми тициями, рамнами и луцерами, причем роды квиринальского города считались «вторыми» или «меньшими». Впрочем, это различие без сомнения заключалось скорее в почетных отличиях, чем в юридических привилегиях. При голосовании в сенате обыкновенно спрашивалось мнение тех членов, которые принадлежали к старинным родам, а потом уже мнение тех, которые принадлежали к «меньшим» родам. Точно так и коллинский квартал стоял по рангу даже ниже пригородного квартала палатинского города, жрец квиринальского Марса ниже жреца палатинского Марса, а квиринальские скакуны и волки — ниже палатинских. Поэтому тот синойкизм, путем которого палатинская община приняла в себя квиринальскую, был промежуточной ступенью между древним объединением тициев, рамнов и луцеров и всеми позднейшими: хотя присоединившаяся община уже не составляла собой части во вновь организовавшемся целом, но она по меньшей мере составляла часть каждой из его частей, и не только дозволялось сохранять ее богослужебные учреждения, что случалось и впоследствии, как например после завладения Альбой, но эти учреждения возвышались до одного уровня с учреждениями соединенной общины, чему впоследствии уже не встречается примеров. Это слияние двух, в сущности, однородных общин было скорее количественным приращением римской общины, чем ее внутренним преобразованием. Первые зачатки другого рода инкорпорации, совершавшейся с гораздо большею постепенностью и имевшей гораздо более глубокие последствия, восходят к той же эпохе: я разумею слияние граждан с остальным населением.

В римской общине издавна существовали рядом с гражданами подзащитные люди, которых называли «подвластными» (clientes), ввиду того что они принадлежали к какой-нибудь отдельной гражданской семье, или «толпой» (plebes от pleo, plenus) ввиду их политической неполноправности 31 . Еще в римском семействе существовали, как было ранее замечено, элементы для образования этой промежуточной ступени между свободными и несвободными; но в общине этот класс должен был по двум причинам достигнуть более важного значения и фактически и юридически. Во-первых, сама община могла владеть как рабами, так и полусвободными подвластными людьми (hövige); в особенности после завоевания какого-нибудь города и после уничтожения существовавшего там общинного устройства победившая община нередко находила целесообразным не продавать всех покоренных граждан формальным образом в рабство, а предоставлять им фактическое пользование свободой, так что они становились подобно вольноотпущенникам в положение клиентов общины, т. е. царя. Во-вторых, благодаря своей власти над каждым отдельным гражданином община имела возможность защищать и его клиентов от злоупотребления юридически сохранившимся правом опеки. В государственное право римлян вошло уже с незапамятных времен следующее основное правило, послужившее исходным пунктом для определения правового положения оседлых жителей: если владелец гласным или негласным образом отказался от своих прав над подневольным лицом по случаю какого-либо публичного юридического акта — завещания, процесса или переписи, — то ни он сам, ни его законные преемники не могли впоследствии никогда уничтожить сделанную уступку ни по отношению к отпущенному на волю человеку, ни по отношению к его потомкам. Однако подвластные люди и их потомки не пользовались ни правами гражданина, ни правами гостя, так как для приобретения гражданских прав требовалось их формальное пожалование общиной, а чтобы получить права гостя, нужно было пользоваться гражданскими правами в одной из общин, связанных с римской путем договора. На их долю выпало только обеспеченное законом пользование свободой при юридически непрекращавшейся неволе, оттого-то все их имущественные отношения, точно так же как и имущественные отношения рабов, считались делом их патрона; этот патрон по необходимости являлся их представителем в тяжебных делах, что и давало ему повод требовать от них денежных взносов и привлекать их к уголовной ответственности перед своим собственным судом. Но оседлое население постепенно вырастало из этих рамок: оно стало приобретать и отчуждать от своего собственного имени и стало отстаивать свои права в римских гражданских судах без формального посредничества своих патронов. Хотя в том, что касается браков и наследств, иноземцы достигли равноправия с гражданами ранее этих не принадлежавших ни к какой общине и в сущности несвободных людей, но и этим последним нельзя было запретить вступать в своем собственном кругу в браки и по примеру граждан устраивать связанные с этим правовые отношения, супружескую и отцовскую власти, связи агнатов и родичей, наследников и опекунов. Отчасти к точно таким же последствиям привело на практике право пользоваться гостеприимством, поскольку благодаря этому праву иноземцы могли поселяться в Риме на постоянное жительство и обзаводиться там своим хозяйством. В этом отношении в Риме, как кажется, издавна держались самых либеральных принципов. Римское право не признавало ни каких-либо особых преимуществ наследственной собственности, ни нераздельности недвижимой собственности; с одной стороны, оно предоставляло всякому правоспособному человеку в течение всей его жизни ничем не ограниченное право располагать его собственностью; с другой стороны, сколько нам известно, оно предоставляло всякому человеку, способному вступать в сношения с римскими гражданами, даже иноземцам и клиентам, ничем не ограниченное право приобретать в Риме движимое имущество, а с той поры, как недвижимое имущество могло поступать в частную собственность, — и недвижимое имущество с некоторыми ограничениями. Рим был в сущности торговым городом; а так как он был сначала обязан своим значением международным сношениям, то он с великодушной щедростью дозволял у себя селиться всем детям, родившимся от неравных браков, всем отпущенным на волю рабам, всем чужестранцам, отказавшимся при переселении в Рим от прав, которыми они пользовались на своей родине.

Стало быть, сначала граждане были фактически господами и покровителями, а неграждане состояли под их покровительством; но, как и во всех других общинах, открывавших свободный доступ для переселенцев, но не дававших этим переселенцам гражданских прав, в Риме было трудно и постоянно становилось труднее согласовать такие юридические порядки с фактическим положением дел. Даже в мирное время должно было не в меру увеличиваться число новых поселенцев вследствие развития торговых сношений, вследствие того, что латинский союз предоставлял всем латинам одинаковые с римлянами частные права, включая даже приобретение земель, и вследствие того, что с развитием благосостояния все чаще и чаще отпускались рабы на волю. К тому же большая часть населения покоренных и инкорпорированных Римом соседних городов обыкновенно меняла свое собственное гражданское право на право римских метеков и в том случае, когда она переселялась в Рим, и в том, когда она оставалась на своей прежней родине, превращенной в деревню. Наконец следует иметь в виду и то обстоятельство, что тягость войны лежала исключительно на прежних гражданах и постоянно разрежала ряды патрицианского потомства, между тем как новые поселенцы пользовались плодами победы, не расплачиваясь за них своею кровью. Можно только удивляться тому, что в таких условиях римский патрициат не убывал еще быстрее, чем это было на самом деле. Причину того, что он еще долго составлял многочисленную общину, едва ли можно искать в пожаловании прав римского гражданства некоторым знатным иноземным родам, покинувшим свою родину или переселившимся в Рим после покорения их города, так как пожалования этого рода, как кажется, были и сначала очень редки, а впоследствии становились все более и более редкими, по мере того как право римского гражданства росло в цене. Более важное значение, как кажется, имело введение гражданских браков, вследствие которого дети, прижитые патрициями в супружеской связи, которая не была освящена обрядом конфарреации, получали полное право гражданства наравне с детьми, прижитыми в браке с конфарреацией; по меньшей мере весьма вероятно, что гражданский брак, существовавший еще до введения законов «Двенадцати таблиц», но без сомнения не принадлежавший к числу исконных учреждений, был введен именно с целью помешать убыли патрициата 32 . Сюда же следует отнести и те мероприятия, посредством которых еще в самые древние времена община старалась обеспечить в отдельных семьях многочисленность их потомства. Тем не менее число новых поселенцев неизбежно должно было постоянно увеличиваться и не подвергаться никакой убыли, между тем как число граждан могло при самых благоприятных условиях только не сокращаться; поэтому понятно, что новые поселенцы незаметным путем достигли иного и притом более свободного положения. Неграждане состояли уже не из одних отпущенных на волю рабов и нуждавшихся в чужом покровительстве иноземцев; к их числу принадлежали бывшие граждане побежденных на войне латинских общин и главным образом латинские переселенцы, жившие в Риме не по милостивому дозволению царя или какого-либо другого гражданина, а на основании союзного права. Они могли без всяких стеснений приобретать в новом отечестве деньги и имущества и наравне с гражданами оставлять все, что имели, в наследство своим детям и внукам. И тяжелая зависимость от какого-нибудь из гражданских семейств мало-помалу ослабевала. Если отпущенный на волю раб или переселившийся в Рим иноземец и чувствовал себя совершенно одиноким в государстве, то этого уже нельзя было сказать о его детях и еще менее о его внуках, и вместе с этим отношения к патрону сами собой постоянно отступали на зданий план. В старину клиент мог искать законной защиты не иначе, как через посредство своего патрона; но чем более упрочивалось государство и чем более вместе с тем утрачивали свое значение родовые и семейные союзы, тем чаще клиент получал без посредничества патрона, прямо от царя, защиту в своих правах и удовлетворение за обиды. Множество неграждан и в особенности бывших членов тех латинских общин, которые утратили свое самостоятельное существование, вероятно, уже издавна, как было ранее замечено, не было клиентами царских и других знатных родов и повиновалось царю приблизительно так же, как и граждане. Власть царя над гражданами в конце концов зависела от их доброй воли, и ему конечно было выгодно образовать из его собственных клиентов новый класс таких людей, которые были связаны с ним более тесными узами. Таким образом, рядом с гражданством образовалась вторая римская община — из клиентов возник plebs. Эта перемена названия очень знаменательна: в правовом отношении не было никакого различия между клиентом и плебеем, между подвластным человеком и человеком из простонародья, но фактическая между ними разница была очень велика, так как первое из этих названий указывало на подзащитное отношение к одному из политически полноправных членов общины, а второе указывало только на отсутствие политических прав. По мере того как в свободном поселенце слабело чувство личной зависимости, в нем просыпалось сознание его политического бесправия, и только власть царя, равномерно распространявшаяся на всех, не дозволяла вспыхнуть политической борьбе между полноправной общиной и общиной бесправной.

Однако первый шаг к слиянию этих двух классов населения вряд ли был сделан таким революционным путем, какого можно было ожидать при таком разладе. Конституционная реформа, получившая свое название от царя Сервия Туллия, покрыта в своем историческом зародыше таким же мраком, как и все события этой эпохи, о которой все наши сведения добыты не из исторических преданий, а путем выводов из позднейших учреждений; но ее сущность свидетельствует о том, что она не могла быть вызвана требованиями плебеев, так как она наложила на них только обязанности и не дала им никаких прав. Ее можно скорее приписать мудрой предусмотрительности одного из римских царей или настоятельному требованию граждан освободить их от чрезмерного обременения повинностями и привлечь неграждан частью к уплате налогов, т. е. обязать их в случае нужды давать взаймы государству (tributum), и к трудовым повинностям, частью к военной службе. И то и другое включено в сервиеву конституцию, но едва ли одновременно было введено в жизнь.

Привлечение неграждан началось, вероятно, вследствие экономических тягот: последние рано были распространены на людей зажиточных (locupletes) или «податных» (adsidui), и освобождены от них были только совершенно неимущие, «производители детей» (proletarii, capite censi). Затем последовало политически более важное привлечение неграждан к воинской повинности. Отныне эта последняя возлагалась уже не на граждан как таковых, а на землевладельцев (tribules), все равно были ли они гражданами или нет: воинская повинность превратилась из личной в имущественную. В своих подробностях эти порядки заключались в следующем. Военную службу обязаны были нести все оседлые жители с восемнадцатилетнего до шестидесятилетнего возраста, со включением их сыновей и без различия происхождения, так что даже отпущенный на волю раб должен был отбывать воинскую повинность, если ему удалось приобрести земельную собственность. Привлекались к военной службе также и землевладельцы-латины (прочим иностранцам приобретение римской земли не было разрешено), поскольку они жили на римской территории, а таких несомненно было большинство. Смотря по величине земельных участков, все люди, способные нести военную службу, разделялись на пять разрядов, но из них только принадлежавшие к первому разряду, или владевшие полным наделом, должны были являться вполне вооруженными и потому преимущественно составляли боевое войско (classis), между тем как люди следующих четырех разрядов, принадлежавшие к числу более мелких землевладельцев, а именно владевшие тремя четвертями, половиной, четвертью и восьмой долей полного крестьянского участка, хотя также были обязаны служить, но от них не требовалось полного вооружения, и потому они стояли в военном отношении ниже (intra classem). При тогдашнем разделении земель почти половина крестьянских участков была полными наделами; а владельцы трех четвертей, половины и четверти надела составляли едва по одной восьмой общего числа землевладельцев, владельцы же восьмой части надела — с лишком восьмую общего числа; поэтому и было установлено, что на каждые восемьдесят пехотинцев, принадлежавших к разряду полнопашных, следует набирать по двадцати пехотинцев от следующих трех разрядов и двадцать восемь от последнего разряда. Точно такое же правило было установлено и для конницы: число ее частей было утроено, и сделано было отступление от общих правил только в том, что шесть уже ранее существовавших ее частей со старыми названиями (Tities, Ramnes, Luceres primi и secundi) были оставлены за патрициями, в то время как двенадцать новых были укомплектованы главным образом негражданами. Причину этого отступления от общих правил следует искать конечно в том, что в те времена пехотные войска заново формировались при каждом новом походе и по окончании войны распускались по домам, а всадники с их лошадьми, напротив того, удерживались по военным соображениям на службе даже в мирное время и постоянно занимались военными упражнениями, которые не прекращались до позднейшего времени под видом празднеств римского рыцарства 33 . Потому-то и при этой реформе были оставлены ранее организованным эскадронам их старинные названия. Чтобы сделать службу в коннице доступной каждому гражданину, имевшие земельную собственность незамужние женщины и несовершеннолетние сироты были обязаны взамен личной службы доставлять и кормить лошадей для одного всадника — так как у каждого всадника было по две лошади. В общей сложности на девятерых пехотинцев приходилось по одному всаднику; но на действительной службе больше берегли конницу, чем пехоту. Люди, не имевшие постоянного местопребывания (adcensi — люди, стоящие рядом со списком военнообязанных), должны были доставлять для армии рабочих и музыкантов, равно как и определенное число запасных, которые следовали за армией безоружными (velati) и, когда ее ряды начинали редеть на поле сражения, подбирали оружие больных и убитых и занимали в строю их место.

Для набора рекрут в пехоту город был разделен вместе со своими окрестностями на следующие четыре «части» (tribus), чем было устранено старинное деление на три части, по крайней мере в его территориальном значении: на палатинскую, заключавшую в себе возвышенность того же названия, и Велию; Субуру, к которой принадлежала улица того же названия, Карины и Целий; эсквилинскую и, наконец, коллинскую, состоявшую из Квиринала и Виминала, т. е. из «холмов», так названных в противоположность «горам» — Капитолию и Палатину. Уже ранее упомянуто и об организации этих округов, и о том, как они образовались из старинного двойного города — палатинского и квиринальского. Нельзя сказать, каким образом было установлено правило, что постоянный житель должен был принадлежать к одной из городских частей, но дело обстояло именно так, и что все четыре округа имели почти одинаковое число жителей мужского пола, видно из того, что они должны были доставлять одинаковое число рекрут. Это разделение, относившееся к земле непосредственно, а к ее владельцам лишь косвенным образом, имело вообще чисто внешний характер и никогда не имело религиозного значения; хотя в каждом из городских округов и было по шести храмов загадочных Аргеев, их нельзя считать богослужебными округами, точно так же как нельзя считать богослужебными округами улицы, оттого что в каждой из них был воздвигнут алтарь, посвященный Ларам. Каждый из этих четырех призывных округов должен был доставлять рекрут для четвертой части как всего контингента, так и каждого из его отделений, так что в каждом легионе и в каждой центурии было по равному числу рекрут от каждого округа; это делалось, очевидно, с целью слить все дородовые и местные различия в одном всеобщем воинском призыве и, главным образом, слить новых поселенцев с гражданами в один народ при помощи того могущественного орудия, каким служит все нивелирующий солдатский дух.

Годные к военной службе люди делились на два разряда: «младшие», т. е. люди с восемнадцатилетнего возраста до достижения сорока шести лет, употреблялись преимущественно для полевой службы, а «старшие» оставались дома, для того чтобы охранять городские стены. Боевой единицей был в пехоте удвоенный легион; это была фаланга, построенная и вооруженная совершенно по старинному дорийскому образцу и состоявшая из 6 тысяч человек; при шести рядах в глубину ее фронт состоял из тысячи тяжеловооруженных воинов; сверх того, при ней находились 2400 легковооруженных (velites). В первых четырех рядах фаланги в classis стояли вполне вооруженные гоплиты из полнопашных, а в пятом и шестом рядах — не вполне вооруженные земледельцы второго и третьего разрядов; воины двух последних разрядов только примыкали к фаланге или сражались рядом в нею в качестве легковооруженных. Были приняты меры и для пополнения столь пагубной для фаланги убыли в ее рядах. Таким образом, в ее состав входили 84 центурии, или 8400 человек, в числе которых было 6 тысяч гоплитов, т. е. 4000 воинов первого разряда и по 1 тысяче людей второго и третьего разрядов и, сверх того, 2400 человек легкой пехоты, из которых 1 тысяча человек принадлежала к четвертому разряду, а 1400 — к пятому; каждый призывной округ ставил в фалангу по 2100 человек, а в каждую центурию по 25. Эта фаланга предназначалась для выступления в поход, между тем как точно такая же боевая сила из более старых воинов оставалась дома для защиты города; таким образом, в нормальный состав пехоты входили 16 800 человек, т. е. 80 центурий первого разряда, по 20 центурий трех следующих разрядов и 28 — последнего разряда; в этот счет не входили ни 2 центурии резерва, ни рабочие и музыканты. К этому следует прибавить конницу, состоявшую из 1800 всадников; но только одна ее треть обыкновенно присоединялась к выступавшей в поход армии. Стало быть, нормальный состав римской армии первого и второго призывов доходил приблизительно до 20 тысяч человек, а эта цифра без сомнения соответствовала числу тех способных носить оружие римлян, которые были налицо во время введения этой новой организации. При увеличении народонаселения число центурий не было увеличено, а были усилены добавочными воинами прежние кадры без изменения их прежнего нарицательного состава; точно так же и замкнутые по своему численному составу римские корпорации вообще нередко выходили из установленных рамок путем принятия сверхкомплектных членов.

Вместе с этой новой военной организацией был введен более тщательный со стороны государства контроль над земельной собственностью. В ту пору или было впервые установлено, или было точнее определено ведение инвентарного списка, в который каждый землевладелец был обязан вносить сведения о своем полевом хозяйстве со всеми его принадлежностями и повинностями, равно как о числе рабов, упряжных и вьючных животных. Всякое отчуждение собственности, совершившееся негласно и не при свидетелях, было признано недействительным, и было предписано производить через каждые три года в четвертый ревизию поземельного списка, который был в то же время и призывным списком. Таким образом произошли от сервиевой военной организации «манципация» и «ценз».

Все эти постановления, очевидно, имели в своем начале военный характер. Во всех этих обширных преобразованиях нельзя найти ни одной черты, которая указывала бы на какое-либо другое назначение центурий кроме чисто военного; а для того, кто привык вдумываться в подобные явления, достаточно уже этого одного факта, для того чтобы признать позднейшим нововведением приспособление центурий к политическим целям. Из центурий, по всей вероятности, с самого начала исключались люди, достигшие шестидесяти лет, а это исключение не имело бы никакого смысла, если бы центуриям было первоначально предназначено быть представительницами гражданской общины, подобно куриям и наряду с ними. С другой стороны, хотя устройство центурий было введено только для того, чтоб увеличить боевые силы гражданства путем привлечения поселенцев к военной службе (поэтому было бы совершенно ошибочно считать сервиеву конституцию за введение в Риме тимократии), однако новые воинские обязанности населения существенно повлияли и на его политическое положение. У того, кто обязан быть солдатом, нельзя отнять возможности сделаться офицером, если государство еще не сгнило; и в Риме с тех пор бесспорно могли достигать звания центурионов и военных трибунов также и плебеи. Сверх того, хотя старое гражданское население, представителями которого были курии, ничего не утратило из-за центуриальных учреждений в своем исключительном пользовании политическими правами, но те права, которыми оно пользовалось не в качестве куриального собрания, а в качестве гражданского ополчения, должны были перейти к новым центуриям, состоявшим как из граждан, так и из простых поселенцев. С этой поры у центурий испрашивает царь одобрения перед тем, как предпринять наступательную войну. Эти первые притязания центурий на участие в общественных делах должны быть ясно отмечены ввиду их позднейшего развития; однако приобретение таких прав центуриями совершалось вслед за тем само собою, без особых усилий с их стороны, и как прежде введения сервиевой реформы, так и после него собрание курий имело значение собственно гражданской общины, присяга которой царю была обязательна для всего народа. Рядом с этими новыми полноправными гражданами стояли оседлые иностранцы из союзного Лациума, участвовавшие в исполнении всех общественных обязанностей — в уплате налогов и в трудовых повинностях (откуда и произошло название municipes), в то время как находившиеся вне триб, не имевшие недвижимости и лишенные как права голоса, так и права служить в армии были обязаны только платить подати (aerarii). Таким образом, вместо прежних двух классов общинных членов — граждан и подзащитных людей — теперь выступают на сцену эти три политических класса, которые в течение многих веков господствовали в римском государственном праве.

О том, когда и как вступила в силу эта новая военная организация римской общины, можно высказывать только догадки. Она предполагает существование четырех кварталов — стало быть, Сервиева городская стена была построена до ее введения. Но следует полагать, что и городская территория расширилась гораздо далее своих первоначальных границ, если она была в состоянии выставлять 8 тысяч воинов, владевших полными наделами, и столько же неполных или сыновей первых. Хотя нам неизвестен размер полной одноплуговой запашки римского земледельца, но он не может быть определен менее чем в 20 моргенов 34 ; если принять за минимум 10 тысяч полных наделов, то придется предположить, что они занимали площадь пахотной земли величиной в 9 немецких квадратных миль; а если сюда присовокупить в самом умеренном размере луга, места, необходимые для усадеб, и песчаные пространства, непригодные для обработки, то мы придем к заключению, что в то время, когда совершалась реформа, римская территория заключала в себе по меньшей мере 20 квадратных миль, а по всей вероятности и гораздо больше. Если верить преданию, то пришлось бы допустить, что число оседлых и способных к военной службе граждан доходило до 84 тысяч, так как Сервий, как утверждают, насчитал именно столько по первому цензу. Чтобы убедиться, что эта цифра баснословна, достаточно взглянуть на географическую карту, к тому же она не указана преданиями, а высчитана по догадкам; если нормальный комплект пахоты в 16 800 человек помножить на 5, т. е. на ту цифру, которая обозначает среднее число душ в каждом семействе, то действительно получится цифра в 84 тысячи, а эта цифра была по ошибке принята за цифру годных для военной службы людей. Но и по нашему вычислению — при территории, соответствующей приблизительно 16 тысячам плуговых пахотных участков, и при населении с 20 тысячами способных к военный службе людей и по меньшей мере с тройным числом женщин, детей, стариков, лиц, не имевших постоянного местопребывания, и рабов — мы неизбежно должны прийти к заключению, что до введения сервиевой конституции римляне успели завоевать не только страну, лежащую между Тибром и Анио, но и альбанский округ; с этим согласны и народные сказания. Однако мы не в состоянии уяснить, как велико было в самом начале число поступивших в армию патрициев в сравнении с числом плебеев. Но в том, что касается основного характера сервиевых учреждений, для нас ясно то, что они не были результатом сословной борьбы, а носят на себе такой же отпечаток законодателя-реформатора, как и учреждения Ликурга, Солона и Залевка, и то, что они возникли под греческим влиянием. Отдельные сходные черты могут вводить в заблуждение, как например указанное еще древними писателями сходство в том, что и в Коринфе снабжение всадников лошадьми возлагалось на вдов и на сирот, но введение точно такой же системы вооружения и построения армии, какая существовала у греческих гоплитов, конечно не было делом случайного совпадения. Если же мы примем в соображение тот факт, что именно во втором столетии от основания Рима находившиеся в южной Италии греческие государства перешли от чисто родового государственного устройства к смешанному, переместившему центр тяжести в руки собственников 35 , то мы догадаемся, что именно этот факт и послужил мотивом для введенной Сервием в Риме реформы, т. е. для такой организации, которая в сущности была основана на том же принципе и немного уклонилась от него в сторону только под влиянием строго монархической формы римского государственного устройства.

ГЛАВА VII

ГЕГЕМОНИЯ РИМА В ЛАЦИУМЕ.

У храброго и темпераментного италийского племени никогда не было недостатка в поводах к внутренним распрям и к ссорам с соседями; с развитием благосостояния в стране и с ростом культуры эти распри мало-помалу перешли в войны, а грабежи — в завоевания, и начали создаваться политические единицы. Но никакой италийский Гомер не оставил нам описания тех старинных раздоров и хищнических набегов, в которых характер народов складывается и проявляется, как в играх обнаруживается характер мужчины; из исторических преданий мы не в состоянии составить себе даже с приблизительной точностью понятия о внешнем развитии могущества отдельных латинских округов. Мы можем до некоторой степени проследить только развитие римского могущества и расширение римской территории. Те древнейшие границы объединившейся римской общины, которые нам положительно известны, уже были нами указаны; они заходили внутрь страны вообще не более как на расстояние одной немецкой мили от главного города округа и только в направлении к морскому берегу простирались до устьев Тибра (Ostia), т. е. с лишком на три немецких мили от Рима. Страбон говорит при описании древнего Рима, что «новый город был окружен крупными и мелкими племенами, из которых иные жили в независимых селениях и не подчинялись никакому племенному союзу». За счет этих родственных по происхождению соседей, по-видимому, и совершалось самое древнее расширение римской территории.

Находившиеся на верхнем Тибре и между Тибром и Анио латинские общины Антемны, Крустумерий, Фикульнея, Медуллия, Ценина, Корникул, Камерия, Коллация прежде и сильнее всех других стали беспокоить Рим, и, по-видимому, еще в очень раннюю пору римское оружие лишило их независимости. В более позднюю пору мы находим в этом округе только одну независимую общину Номент, которая сохранила свою свободу, быть может, благодаря союзу с Римом; из-за обладания Фиденами, которые были предмостным укреплением этрусков на левом берегу Тибра, с переменным успехом боролись латины с этрусками, т. е. римляне с вейентами. С городом Габии, занимавшим равнину между Анио и Альбанскими горами, борьба тянулась долго без решительного перевеса на какой-либо стороне, вследствие чего до очень поздней поры габийская одежда была равнозначаща с воинским одеянием, а габийская территория считалась прототипом неприятельской страны 36 . Вследствие этих завоеваний римская территория могла достигнуть размеров почти в 9 квадратных миль.

Но о другом очень древнем военном подвиге римлян остались более живые воспоминания, чем об этих бесследно минувших войнах, хотя он и был облечен в легендарную форму. Древняя священная метрополия Лациума Альба была взята римской ратью и разрушена. Как возникло это столкновение и как оно разрешилось, нам неизвестно из преданий; борьба трех римских братьев-близнецов с тремя альбанскими братьями-близнецами была не чем иным, как символическим олицетворением борьбы двух могущественных и находившихся между собою в близком родстве округов, из которых по меньшей мере римский был триединым. Нам в сущности ничего не известно кроме одного голого факта, что Альба была завоевана и разрушена римлянами 37 . В то самое время, как Рим утверждал свое владычество на берегах Анио и на Альбанских горах, — Пренесте, впоследствии являющийся обладателем восьми соседних местечек, Тибур и некоторые другие латинские общины также расширяли свои владения и закладывали фундамент для своего будущего сравнительно значительного могущества; но все это нам известно только по догадкам.

У нас не хватает не столько описаний войн, сколько точных сведений о юридическом характере и о юридических последствиях этих древнейших латинских завоеваний. В общих чертах не подлежит сомнению, что с завоеванными странами поступали по той же системе инкорпораций, из которой возникла трехчленная римская община; различие заключалось только в том, что округа, которые силою заставляли присоединиться, не сохраняли, подобно тем древнейшим трем, некоторой самостоятельности в качестве кварталов новой союзной общины, а вполне и бесследно исчезали в целом. Насколько простиралась власть латинского округа, он в самые древние времена не допускал существования какого-либо другого политического центра кроме своей собственной столицы, и еще менее был он расположен основывать независимые поселения, как это делали финикяне и греки, создавшие в своих колониях временных клиентов и будущих соперников метрополии. Особенно замечательно в этом отношении то, как обошелся Рим с Остией: фактическому возникновению в том месте города и не могли и не желали воспрепятствовать, но ему не дали никакой политической самостоятельности, а тем, кто в нем поселился, не дали местных гражданских прав, лишь оставив за ними общие римские гражданские права, если они уже прежде ими пользовались 38 . По этому основному правилу решалась участь и тех слабых округов, которые подпали под власть более сильных или вследствие того, что были завоеваны, или вследствие того, что добровольно покорились. В этих случаях крепость покорившегося округа срывали до основания, его территорию присоединяли к территории победителей, а для его жителей и их богов столица победителей становилась новой родиной. Впрочем, под этим не следует разуметь такого безусловно настоящего переселения побежденных в новую столицу, какое было в обыкновении при основании городов на востоке. Города Лациума были в ту пору не более чем крепостями и рынками, на которых еженедельно сходились земледельцы, поэтому было достаточно перенести в новую столицу центр торговых и деловых сделок. Что даже храмы оставлялись на своих прежних местах, видно на примере Альбы и Ценины, которые и после своего разрушения сохранили видимость религиозной самостоятельности. Даже там, где выгодное военное положение срытой до оснований крепости требовало переселения местных жителей, их нередко поселяли для земледельческих целей на их прежней территории в незащищенных хуторах. А о том, что побежденные все или частью нередко бывали вынуждены переселяться в их новую столицу, свидетельствует лучше всяких отрывочных повествований из легендарной эпохи Лациума то постановление римского государственного права, что городскую стену (pomerium) мог переносить далее только тот, кто расширил границы территории. Понятно, что все побежденные были принуждены переходить на права клиентов общины 39  — все равно переселялись ли они в новую столицу или нет; только немногим отдельным родам предоставлялось право гражданства, т. е. патрициата. Даже во времена империи еще были известны некоторые из тех альбанских родов, которые поступили в ряды римских граждан после падения их родины; к этому числу принадлежали Юлии, Сервилии, Квинктилии, Клелии, Гегании, Куриации, Метилии; воспоминание об их происхождении поддерживалось их альбанскими фамильными святилищами, среди которых родовое святилище Юлиев в Бовиллах снова достигло большой известности во времена империи. Это сосредоточение многих мелких общин в одной крупной, понятно, не было специфически римской идеей. Не только историческое развитие Лациума и сабельских племен совершается вокруг контраста национальной централизации и кантональной самостоятельности, но и в историческом развитии эллинов находим мы то же самое. Из одинакового слияния многих округов в одно государство возникли в Лациуме Рим, в Аттике Афины, а мудрый Фалес советовал союзу ионийских городов прибегнуть именно к такому слиянию как к единственному средству выйти из затруднительного положения и сохранить их национальность. Но Рим проводил эту идею единства последовательнее, настойчивее и успешнее, чем какой-либо другой италийский округ, и как первенствующее положение Афин в Элладе было последствием их ранней централизации, так и Рим был обязан своим величием тому, что проводил ту же систему с гораздо большей энергией.

Хотя завоевания Рима в Лациуме и представляются нам в своих главных чертах не чем иным, как однообразными и непосредственными расширениями его территории и его общины, но завоевание Альбы имело кроме того еще особое значение. Проблематическое величие этого города и его мнимое богатство были не единственными причинами того, что легенда остановилась на его покорении с таким предпочтительным вниманием. Альба была метрополией латинского союза и стояла во главе тридцати полноправных общин. Разрушение Альбы конечно не уничтожило самого союза, точно так же как и разрушение Фив не уничтожило беотийского союза 40 ; наоборот, Рим действовал в этом случае в полном соответствии с частноправовым характером латинского военного права и заявил притязание на первенство в союзе в качестве наследника прав Альбы. Мы не в состоянии решить, совершилось ли признание такого первенства без всяких кризисов, а в противном случае — какие перевороты предшествовали ему или были им вызваны; но в общем итоге римская гегемония над Лациумом была, как кажется, признана и скоро и повсеместно, хотя ей, быть может, временно и не подчинялись некоторые отдельные общины, как например Лабики и в особенности Габии. Вероятно, уже с той поры Рим был морской державой по сравнению с континентом Лациума, городом — по сравнению с деревнями, цельным государством — по сравнению с латинским союзом. Вероятно, уже тогда только с помощью Рима и при его содействии латины были в состоянии защищать свои берега от карфагенян, эллинов и этрусков, а также оберегать и расширять свою сухопутную границу в борьбе с своими беспокойными соседями — сабельскими племенами. Нет возможности решить, увеличилось ли римское могущество от завоевания Альбы более, чем от завоевания Антемии или Коллатии; весьма вероятно, что Рим сделался самою могущественною из всех латинских общин не только после завладения Альбой. Еще задолго до того он имел такое первенствующее значение, но благодаря этому завоеванию он приобрел первенство на латинском празднике и вместе с тем опору для будущей гегемонии римской общины над всем латинским союзом. Все эти обстоятельства имели решающее значение, и потому их необходимо выяснить с такой точностью, какая только возможна.

Римская гегемония над Лациумом имела в общих чертах характер равноправного союза между римской общиной, с одной стороны, и латинским союзом — с другой, вследствие чего был утвержден вечный мир на всей территории и был заключен вечный союз как на случай наступательной войны, так и на случай оборонительной. «Между римлянами и всеми общинами латинов да будет мир, пока существуют небо и земля; они не должны вести между собою войн, не должны призывать врага внутрь страны и не должны давать врагу свободного пропуска; тому, кто подвергается нападению, следует помогать общими силами, а то, что будет приобретено на войне общими силами, делить равномерно». Скрепленное договором равноправие в торговых и других житейских сношениях, в долговых сделках и в правах наследства еще тысячами уз связало интересы союзной общины, и без того уже тесно сплоченной благодаря одному и тому же языку, тем же обычаям; этим было достигнуто нечто похожее на то, что достигнуто в наше время путем уничтожения таможенных преград. Впрочем, за каждой общиной было формально признано право жить по ее собственным законам; вплоть до Союзнической войны латинское право не было вполне тождественно с римским, так, например, давно отмененное в Риме обжалование брачных договоров все еще допускалось в латинских общинах. Однако безыскусственное и чисто народное развитие римского права и стремление по возможности поддерживать равноправие привели к тому, что частное право сделалось в сущности одинаковым во всем Лациуме и по содержанию, и по форме. Всего ярче обнаружилось это равноправие в постановлениях, касающихся утраты и восстановления свободы отдельными гражданами. По старинному, достойному уважения обычаю латинского племени, никакой гражданин не мог сделаться рабом или лишиться своих гражданских прав внутри того государства, в котором он жил свободным человеком; если же его присуждали в виде наказания к лишению свободы или — что одно и то же — к лишению гражданских прав, то его изгоняли из государства, и он поступал в рабство к иноземцам. Это установление было теперь распространено на всю союзную территорию; ни один член какого-либо из союзных государств не мог жить рабом внутри всей союзной территории. Практическое применение этого правила мы находим в том постановлении «Двенадцати таблиц», в котором говорится, что неоплатный должник мог быть продан заимодавцем не иначе как на той стороне Тибра, т. е. вне союзной территории, и в том параграфе мирного договора между Римом и Карфагеном, которым было постановлено, что взятый карфагенянами в плен римский союзник получал свободу, лишь только достигал одной из римских гаваней. Хотя, вероятно, внутри союза не существовало единого брачного права, однако заключение браков между гражданами различных общин часто имело место, как это уже выше было замечено. Само собою разумеется, что каждый из латинов мог пользоваться своими политическими правами только там, где он был действительным членом общины; напротив того, сущность равенства в частных правах заключалась в том, что каждый из латинов мог селиться на постоянное жительство на союзной земле повсюду, где ему вздумается, или — по теперешней терминологии — сверх особого права гражданства в той или другой общине существовало общее союзное право свободного выбора местожительства, и, с тех пор как плебей в Риме был признан гражданином, это право превратилось в полную свободу переселения. Понятно, что все это обратилось в пользу столицы, так как она одна во всем Лациуме представляла удобства городских сношений, городских заработков и городских удовольствий; поэтому, с тех пор как латинские страны стали жить в вечном мире с Римом, число столичных жителей стало возрастать с поразительной быстротой. В том, что касается политического устройства и администрации, не только каждая отдельная община оставалась самостоятельной и суверенной, поскольку этим не нарушались ее обязанности по отношению к союзу, но — что еще важнее — союз тридцати общин остался в своих отношениях к Риму автономным. Нас уверяют, что положение Альбы среди союзных общин было более высоким, чем положение Рима, и что эти общины приобрели автономию благодаря падению Альбы; это, пожалуй, можно допустить в том смысле, что Альба в сущности была членом союза, а Рим издавна скорее выделялся из союза как особое государство, чем входил в него как составная часть; но, подобно тому как государства Рейнского союза были формально суверенны, между тем как члены германской империи имели над собой властелина, быть может, и первенство Альбы было на самом деле тем же, чем было первенство германского императора — почетным правом; римский же протекторат издревле был подобно наполеоновскому настоящим господством. Действительно, Альба, по-видимому, председательствовала в союзном совете, между тем как Рим дозволял латинским уполномоченным совещаться самостоятельно под руководством, как кажется, избиравшегося из их среды председателя и довольствовался почетным председательством на том празднестве, где приносилась союзная жертва за Рим и за Лациум; сверх того, он воздвигнул в Риме второе союзное святилище — храм Дианы на Авентине, так что с тех пор союзные жертвоприношения совершались то на римской территории за Рим и за Лациум, то на латинской территории за Лациум и за Рим. Не менее клонилось к выгоде союза и то, что в своем договоре с Лациумом римляне обязались не заключать отдельных союзных договоров с какой-либо из латинских общин; отсюда ясно видно, что могущество руководящей общины внушало союзу сильные и конечно вполне основательные опасения. В военном устройстве всего яснее обрисовывалось положение Рима не внутри Лациума, а наряду с ним. Союзные боевые силы, как о том неоспоримо свидетельствует позднейший способ рекрутского набора, состояли из двух одинаково сильных армий — римской и латинской. Главное начальство над ними раз навсегда принадлежало Риму. Ежегодно латинские вспомогательные войска должны были появляться у ворот Рима, приветствовать своими одобрительными возгласами избранного военачальника, после того как уполномоченные на то латинским союзным советом римляне убеждались по полету птиц, что боги одобряли их выбор. Все приобретенные в союзной войне земли и имущества делились между членами союза по усмотрению римлян. Нельзя утверждать с уверенностью, что во внешних делах только Рим был в эту эпоху представителем римско-латинской федерации. Союзный договор запрещал и Риму и Лациуму предпринимать наступательные войны по их собственному усмотрению, а если войну предпринимала сама федерация или вследствие союзного постановления, или вследствие неприятельского нападения, то латинский союзный совет по праву принимал деятельное участие и в ее руководстве и в ее развязке, фактически Рим конечно и в ту пору уже пользовался гегемонией, так как при всякой долговременной политической связи между тесно сплоченным государством и союзом государств перевес обыкновенно оказывается на стороне первого.

Мы не в состоянии проследить, каким образом Рим расширял свои владения, после того как падение Альбы отдало в его власть сравнительно значительную территорию и, по всей вероятности, доставило ему преобладание в латинском союзе. Распри с этрусками и в особенности с вейентами из-за обладания Фиденами не прекращались; но римлянам, как кажется, не удалось прочно завладеть этим этрусским форпостом, находившимся на латинском берегу реки на расстоянии только одной немецкой мили от Рима, и не удалось вытеснить вейентов из этой базы их опасных нашествий. Напротив того, они, как кажется, без всякой борьбы завладели Яникулом и обоими берегами устьев Тибра. По отношению к сабинам и к эквам Рим находился в лучшем положении; сделавшийся впоследствии столь тесным союз римлян с жившими вдалеке от них герниками существовал уже в царском периоде, по крайней мере в зародыше, так что латины вместе с герниками с двух сторон окружали и сдерживали своих восточных соседей. Но постоянным театром военных действий была южная граница, т. е. страна рутулов и в особенности вольсков. В этом направлении латинская территория расширилась всего ранее, и здесь мы впервые встречаемся с общинами, основанными Римом и Лациумом в неприятельской стране и получившими организацию автономных членов латинской федерации, с так называемыми латинскими колониями, из которых самые древние, по-видимому, были основаны еще в эпоху царей. Тем не менее нет никакой возможности определить, как далеко заходило римское владычество в конце царского периода. О распрях с соседними латинскими и вольскими общинами говорится в римских летописях царской эпохи очень часто и даже слишком часто, но едва ли можно считать за источники исторических сведений такие отрывочные рассказы, как например рассказ о взятии Суэссы на помптинской равнине. В том, что царский период не только установил государственные основы Рима, но и заложил фундамент его внешнего могущества, не может быть никаких сомнений; уже в первые времена республики ясно видно, что город Рим не столько входил в состав латинского союза, сколько занимал самостоятельное положение по отношению к нему; это служит доказательством того, что уже в царском периоде внешнее могущество Рима получило сильное развитие. Конечно, при этом было совершено немало великих подвигов и было одержано немало блестящих побед, о которых не сохранилось никаких воспоминаний, но их блеск отразился на царской эпохе Рима, и в особенности на царском роде Тарквиниев, подобно дальнему багрянцу вечерней зари, в котором все очертания сливаются.

Таким образом, латинское племя стало объединяться под предводительством Рима и вместе с тем стало расширять свои владения и к востоку, и к югу, а сам Рим превратился — благодаря своей счастливой судьбе и мужеству своих граждан — из оживленного центра торговой и сельской жизни в могущественную столицу цветущей страны. С этим внутренним изменением римского общинного быта находятся в самой тесной связи преобразование римской военной организации и скрывавшийся в этом преобразовании зародыш той политической реформы, которая известна нам под названием сервиевой конституции. Но и внешний характер города должен был измениться под влиянием стекавшихся в него богатств, увеличивавшихся потребностей и расширившегося политического горизонта. Слияние соседней квиринальской общины в то время, когда была введена Сервиева реформа; с той поры как эта реформа дала прочную и однородную организацию всем военным силам Рима, его граждане уже не могли по-старому довольствоваться обнесением окопами отдельных холмов, по мере того как они покрывались постройками, и, быть может, также занятием речного острова и высот на противоположном берегу, для того, чтобы господствовать над течением Тибра. Столице Лациума понадобилась иная, более целесообразная, оборонительная система, вот почему приступлено к постройке сервиевой городской стены. Новая непрерывная линия городских укреплений начиналась на берегу реки у подножия Авентина и огибала этот холм; там были недавно (1855 г.) найдены колоссальные остатки этих древних укреплений в двух местах — на западном склоне холма по направлению к реке и на противоположном восточном склоне: это такие же высокие, как в Алатри и в Ферентино, обломки городской стены, состоящие из неправильно сложенных громадных квадратных туфовых глыб; они как будто восстали из земли, для того чтобы напомнить о великой эпохе, оставившей нам эти несокрушимые стены своих сооружений и еще более несокрушимые памятники своей духовной жизни, влиянию которых не будет конца. Далее стена огибала Целий и все пространство, занимаемое Эсквилином, Виминалом и Квириналом, где недавно (1862 г.) также найдены более обширные остатки сооружения, которое обложено извне глыбами пеперина и защищено снаружи рвом, а по направлению к городу представляет отлогую и до сих пор еще величественную земляную насыпь, восполнявшую с этой стороны недостаток других средств защиты; оттуда стена шла к Капитолию, входившему в состав постройки своим крутым обрывом, обращенным к Марсову полю, и снова примыкала к Тибру позади его острова. Остров на Тибре, мост на сваях и Яникул не входили в черту города, но возвышенность Яникула служила для него важным укреплением. На самом Палатине, который до той поры был замком, было разрешено возводить всякие постройки, а на Тарпейском холме, который открыт со всех сторон и при своих небольших размерах удобен для защиты, был построен новый замок (arx, capitolium) 41 с колодцем, с тщательно огороженным водоемом (tullianuin), с казнохранилищем (aerarium), с тюрьмою и с самым древним местом гражданских сходок (area Capitolina), на котором и в более позднюю пору публично возвещали периодически о лунных переменах. В более раннюю же пору не дозволялось возводить прочных частных построек 42 , и все пространство между двумя вершинами холма, т. е. святилище злого бога (Vediovis), или — как его называли в эпоху эллинского влияния — убежище, было покрыто лесом и, вероятно, было предназначено для земледельцев и для их стад на тот случай, когда наводнение или война принуждали их покинуть равнину. Капитолий был и по своему названию и на самом деле Акрополем Рима; это был самостоятельный замок, способный защищаться даже после взятия города, а его ворота были по всей вероятности обращены в ту сторону, где впоследствии находился городской рынок 43 . И Авентин, как кажется, был также укреплен, хотя и не так сильно, и на нем также не разрешалось возводить прочных частных построек. С этим находится в связи и то, что для чисто городских удобств, как например для распределения проведенной воды, римское городское население делилось на так называемых собственно горожан (montani) и на тех, кто жил внутри общей городской стены и на таких участках, которые не входили в состав настоящих городских (pagani Aventinenses, Janiculenses, collegia Capitolinorum et Mercurialium) 44 . Стало быть, обнесенное новой городской стеной пространство заключало в себе кроме прежних городов — палатинского и квиринальского — также обе союзные крепости на Капитолии и на Авентине и кроме того Яникул 45 ; Палатин, составлявший собственно город и самую древнюю его часть, был, стало быть, окружен, как венцом, теми высотами, которые были обнесены стеной, и с двух сторон опирался на цитадели. Но дело оставалось недоконченным, пока отгороженная с таким трудом от внешних врагов территория не была защищена и от воды, которая постоянно покрывала долину между Палатином и Капитолием, так что в том месте, может быть, ездили на пароме, а низменности между Капитолием и Велией, равно как между Палатином и Авентином, превратились в болота. Сохранившиеся до сих пор и сложенные из великолепных плит подземные водосточные трубы, которыми впоследствии восхищались, считая их удивительными сооружениями царского Рима, скорее принадлежат к следующей эпохе, так как на их устройство употреблялся травертин, а во времена республики часто упоминалось о новых постройках именно из такого материала; но начало этих работ без сомнения должно быть отнесено к эпохе царей, хотя к нему и было приступлено, вероятно, в более позднюю пору, чем к постройке городской стены и капитолийского замка. Благодаря этим работам образовались на освободившихся от воды или высохших местах публичные площади, в которых так нуждался разраставшийся город. Сборное место общины, находившееся до того времени на капитолийской площади в самом замке, было перенесено на равнину, которая тянулась в наклонном положении от замка к городу (comitium) и оттуда шла между Палатином и Каринами в направлении к Велии. Во время празднеств и народных собраний для членов совета и городских гостей отводились почетные места на той стороне замка, которая была обращена к месту сходки, и в той части ее, которая возвышалась над площадью в виде галереи; но скоро было построено недалеко оттуда особое здание, предназначенное для заседаний совета и названное позже «Гостилиевой курией». Эстрада для судейского кресла (tribunal) и кафедра (впоследствии называвшаяся rostra), с которой ораторы обращались к гражданам с речами, были воздвигнуты на самой площади. Продолжением этой последней в направлении к Велии был новый рынок (forum Romanum). На его конце, ниже Палатина, стояли общинный дом, заключавший в себе официальную резиденцию царя (regia), и общественный городской очаг — кругообразный храм Весты; недалеко оттуда, на южной стороне рынка, было построено другое круглое здание, в котором находились кладовая общины, или храм Пенатов, сохранившийся и до настоящего времени в виде притвора церкви Santi Cosma e Damiano. Отличительной чертой этого нового города, объединившегося совершенно иначе, чем прежний семигорный город, служит то нововведение, что наряду с тридцатью куриальными очагами, соединением которых в одно здание довольствовался палатинский Рим, появился в сервиевом Риме один очаг, общий для всего города 46 . По обеим сторонам рынка тянулись ряды мясных и других лавок. В долине между Авентином и Палатином был огорожен круг для публичных игр; отсюда возник цирк. У самого берега реки был устроен рынок для рогатого скота, и эта местность скоро сделалась одним из самых густо населенных городских кварталов. На всех вершинах появились храмы и святилища — прежде всего на Авентине союзное святилище Дианы и на вершине Капитолия видный на большом расстоянии храм отца Диониса, доставившего своему народу все это великолепие и, подобно тому как римляне торжествовали свою победу над соседними народами, также торжествовавшего свою победу над поверженными богами этих народов. Имена тех мужей, по почину которых были предприняты все эти громадные городские постройки, покрыты таким же мраком, как и имена вождей, начальствовавших над римлянами в самых древних битвах и победах. Правда, предание приписывает каждую из этих построек какому-нибудь из царей: сенатскую курию — Туллу Гостилию, Яникул и деревянный мост — Анку Марцию, большой канал для спуска нечистот (клоака), цирк и храм Юпитера — Тарквинию Старшему, храм Дианы и городскую стену — Сервию Туллию. Некоторые из этих предположений, быть может, основательны; так, например, едва ли можно объяснить одной случайностью тот факт, что постройка новой городской стены совпадает и по времени, и по имени своего строителя с новой военной организацией, так серьезно заботившейся о защите городских стен. Но вообще мы должны заимствовать из этих преданий только то, что уже ясно само собой — что вторичное основание Рима было очень тесно связано с началом его гегемонии над Лациумом и с реформой войска и что, хотя оно вытекало из одной и той же великой мысли, оно не могло быть делом одного лица или одного поколения. Что это преобразование римского общинного быта произошло под сильным влиянием эллинов, не подлежит никакому сомнению, но мы не в состоянии определить ни характера, ни степени этого влияния. Уже ранее было замечено, что Сервиева военная организация была в сущности заимствована от эллинов, а то, что игры цирка были устроены по эллинскому образцу, доказано далее. И новое царское жилище с городским очагом совершенно похоже на греческий Пританей, а круглый, обращенный к востоку и даже не освященный авгурами храм Весты был построен во всех своих частях вовсе не по италийскому образцу, а по эллинскому. Поэтому, как кажется, нельзя назвать неправдоподобным то предание, что для римско-латинского союза служил в некоторой мере образцом ионийский союз в Малой Азии, вследствие чего и новое союзное святилище на Авентине было подражанием эфесскому Артемизиону.

ГЛАВА VIII

УМБРО-САБЕЛЬСКИЕ ПЛЕМЕНА.

ДРЕВНЕЙШАЯ ИСТОРИЯ САМНИТОВ.

Переселение умбро-сабельских племен, по-видимому, началось позднее переселения латинов и подобно этому последнему направилось к югу, впрочем держась середины полуострова и немного уклоняясь к восточному берегу. Трудно говорить о таких вещах, потому что сведения о них долетают до нас, как звук колокола из потонувшего в море города. Земля, заселенная умбрами, еще по свидетельству Геродота, простиралась от Альп, и нет ничего неправдоподобного в том, что этот народ владел в древнейшие времена всей северной Италией до тех ее окраин, подле которых жили с восточной стороны иллирийские племена, а с западной — лигуры; о борьбе этих соседей с умбрами свидетельствуют легенды, а о том, что они с древнейших времен распространились в южном направлении, можно догадаться по некоторым отдельным названиям, как например по сходству названия острова Ильвы (Эльбы) с названием лигурийских ильватов. Быть может, именно с этой эпохи величия умбров ведут свое начало очевидно италийские названия древнейших поселений в долине реки По: Атрия (Черный город) и Спина (Терновый город), равно как многочисленные следы, оставленные умбрами в южной Этрурии (река Умбро, Камарс — старинное название Клузиума, Castrum Amerinum). Такого рода следы италийского населения, предшествовавшего этрусскому, встречаются всего чаще в южной части Этрурии между Цимнийским лесом (ниже Витербо) и Тибром. В Фалериях, городе, лежавшем на границе Этрурии со стороны Умбрии и Сабинской земли, говорили, по свидетельству Страбона, не по-этрусски, а на каком-то другом языке, и там недавно найдены надписи, в которых буквы и язык хотя и имеют некоторые общие черты с этрусским языком, но в целом сходны с латинским 47 . И в местном культе заметны черты сабельского характера; к той же сфере принадлежат очень древние и вместе с тем богослужебные отношения между Цере и Римом. По-видимому, этруски отняли у умбров эти южные страны много позднее, чем страны, лежащие к северу от Цимнийского леса, и умбрское население оставалось там и после завоевания их тусками. В этом, вероятно, и заключалась главная причина того, что после завоевания страны римлянами ее южные окраины латинизировались с поразительной скоростью, между тем как в северной Этрурии упорно сохранялись и местный язык и местные обычаи. Что умбры были после упорной борьбы оттеснены и с северной и с западной сторон в тот узкий гористый край между двумя отрогами Апеннин, в котором они впоследствии оставались, так же ясно видно из положения их страны, как в наше время ясно из географического положения Граубюндена и страны басков, что судьба их населения одинакова; и легенды рассказывают нам, что туски отняли у умбров триста городов, а — что еще важнее — в дошедших до нас национальных молитвах умбрских игувян этот народ проклинает в числе других врагов своего отечества прежде всего тусков. По всей вероятности, именно вследствие этого давления с севера умбры стремились на юг, вообще придерживаясь направления гор, так как равнины уже были заняты латинскими племенами; однако при этом они, без сомнения, нередко вторгались во владения своих соплеменников, в свою очередь оттесняя их и смешиваясь с ними тем легче, что разница в их языке и нравах еще не определилась в то время так резко, как в более позднюю пору. Сюда же относятся те народные сказания, в которых идет речь о вторжениях реатинов и сабинов в Лациум и об их войнах с римлянами; явления этого рода могли повторяться вдоль всего западного побережья. Вообще сабины удержались в горах — в названной с тех пор их именем местности подле Лациума и в стране вольсков — вероятно, потому, что там или вовсе не было латинского населения, или оно было негусто; напротив того, густозаселенные равнины были в состоянии оказать более упорное сопротивление, хотя и там местное население не всегда было в состоянии воспрепятствовать вторжению отдельных союзов, примером чего служат Тиции и впоследствии Клавдии в Риме. Итак, племена беспрепятственно перемешивались там одни с другими; этим и объясняется, почему вольски находились в частых сношениях с латинами и почему как этот край, так и Сабинская область могли быть так рано и так быстро латинизированы.

Главная ветвь умбрского племени устремилась из Сабинской области к востоку в Абруццкие горы и в примыкающую к этим горам с южной стороны гористую местность; как на западном берегу, так и здесь умбры заняли гористую часть страны, где нашли редкое население, которое удалялось при их приближении или покорялось им; между тем издавна жившие на плоском апулийском побережье япиги удержались на прежних местах, хотя и вели постоянную борьбу на своей северной границе из-за Лацерии и Арпи. Когда происходили эти переселения, конечно нельзя определить с точностью; по всей вероятности, их можно отнести к той эпохе, когда Рим находился под управлением царей. Легенда рассказывает, что теснимые умбрами сабины «посулили богам весну», т. е. поклялись, что пожертвуют родившимися в год войны сыновьями и дочерьми, и после того как они вырастут, вышлют их за пределы страны, для того чтобы боги по своему усмотрению или погубили их, или доставили им новые места для поселения. Одну толпу повел бык Марса: это были сафины или самниты, которые сначала поселились на горах у реки Сагра, а впоследствии вышли оттуда, для того чтобы занять прекрасную равнину к востоку от Матеских гор близ устьев Тиферна, и как старое место своих общественных сходок подле Анионы, так и новое подле Бойяно назвали Бовианум в честь руководившего ими быка; вторую толпу вел дятел Марса: то были пиценты (дятельники), занявшие теперешний округ Анконы; третьих повел волк (hirpus) и привел в страну Беневента: то были гирпины. Таким же образом отделились от главного племени и другие мелкие племена: претуции, поселившиеся подле Терамо, вестины — у Гран-Сассо, марруцины — близ Киети, френтаны — у апулийской границы, пелигны — близ Мательских гор, наконец марсы — близ озера Фучино; эти последние находились в соседстве с вольсками и с латинами. Все эти народы сохранили сознание своего племенного родства и общего происхождения из Сабинской земли, что ясно видно из упомянутых выше легенд. Между тем как умбры изнемогали в неравной борьбе, а принадлежавшие к тому же племени западные поселенцы сливались с латинским населением или с эллинским, сабельские племена процветали в своей замкнутой горной области, где им не приходилось сталкиваться ни с этрусками, ни с латинами, ни с греками. Городская жизнь у них или вовсе не развилась или развилась в незначительной степени; географическое положение их страны почти совершенно лишало их возможности заниматься торговлей, а для защиты от неприятеля им было достаточно их горных вершин и укрепленных мест, между тем как земледельцы жили или в ничем не защищенных деревнях, или там, куда их привлекал какой-нибудь источник, лес или луг. Вследствие того и их политическое устройство оставалось без изменений; как и у аркадцев, находившихся в Элладе точно в таком же положении, здесь дело не дошло до слияния общин, а только образовались более или менее слабо сплоченные союзы. В особенности в Абруццах вследствие уединенного положения горных долин отдельные кантоны жили строго замкнутою жизнью, не вступая ни в какие сношения ни между собою, ни с иноземцами; этим объясняется, почему они жили без прочной внутренней связи между собою, совершенно изолированно от остальной Италии и, несмотря на храбрость своего населения, участвовали в исторических событиях полуострова в меньшей степени, чем какая-либо другая составная часть италийской нации. Напротив того, самниты играли такую же выдающуюся роль в политическом развитии восточного италийского племени, какая принадлежала латинам в западном племени. С ранних пор, быть может даже со времен первого переселения, самнитская нация является связанной сравнительно прочными политическими узами, что и дало ей впоследствии возможность состязаться в равной борьбе с Римом из-за первого места в Италии. О том, когда и как возникла эта внутренняя связь, мы знаем так же мало, как и об ее организации; но для нас ясно, что в Самнии не преобладала никакая отдельная община, и еще более ясно, что там не было такого города, который мог бы сделаться таким же средоточием для самнитского племени, каким сделался Рим для латинского; вся сила страны заключалась в отдельных сельских общинах, а власть находилась в руках собрания, составленного из представителей этих общин; это же собрание назначало в случае надобности и союзного главнокомандующего. Этим объясняется, почему самнитский союз в противоположность римскому, не вел агрессивной политики, а ограничился защитой своих владений; только в объединившемся государстве силы так сосредоточены и увлечения так страстны, что может быть предпринято систематическое расширение территории. Оттого и вся история этих двух народов была как бы заранее предначертана диаметрально противоположными системами их колонизации. То, что приобретали римляне, приобреталось государством, а то, чем владели самниты, было завоевано отрядами добровольцев, которые порознь предпринимали захват чужих земель и которые как в счастье, так и в несчастье оставались брошенными на произвол судьбы. Впрочем, завоевания самнитов на берегах морей Тирренского и Ионического принадлежат к более поздней эпохе, а в то время как Рим находился под управлением царей, они, как кажется, только что успели завладеть теми землями, на которых мы их находим впоследствии. Единственное событие из круга этих народных передвижений, которое было вызвано самнитской колонизацией, — это нападение тирренов от верхнего моря, умбров и давнов в 230 г. [524 г.] от основания Рима на греческий город Кумы; если можно ввериться весьма романтически окрашенным рассказам, притеснители и притесняемые — как это обыкновенно бывает в подобных набегах — соединились в одну армию; этруски соединились со своими врагами — умбрами, а с этими последними — оттесненные умбрскими поселенцами на юг япиги. Однако предприятие не удалось: благодаря превосходству эллинского военного искусства и храбрости тирана Аристодема нападение варваров на цветущий приморский город было отражено.

ГЛАВА IX

ЭТРУСКИ.

Этруски, или, как они сами себя называли, разенны 48 , представляют чрезвычайно резкую противоположность как латинским и сабельским италикам, так и грекам. Уже по одному телосложению эти народы не походили друг на друга: вместо стройной пропорциональности всех частей тела, которой отличались греки и италики, мы видим на этрусских изваяниях лишь маленьких приземистых людей с большими головами и толстыми руками. С другой стороны, все, что нам известно о нравах и обычаях этого народа, также свидетельствует о его глубоком коренном отличии от греко-италийских племен, и в особенности его религия: у тусков она имела мрачный, фантастический характер, полна мистическими сопоставлениями чисел и состоит из жестоких и диких воззрений и обычаев, которые имеют так же мало общего с ясным рационализмом римлян, как и с гуманно-светлым преклонением эллинов перед изображениями богов. Вывод, который можно отсюда сделать, подтверждается и самым веским доказательством национальности — языком; как ни многочисленны дошедшие до нас остатки этого языка и как ни разнообразны находящиеся у нас под рукою средства для их расшифровки, все-таки язык этрусков является до такой степени изолированным, что до сих пор не удалось не только объяснить смысл его остатков, но и с достоверностью определить его место в классификации известных нам языков. В истории этого языка мы ясно различаем два периода. В самом древнем периоде вокализация проведена полностью и столкновение двух согласных избегается почти без исключений 49 . Но вследствие усечения гласных и согласных последних букв и вследствие ослабления или пропуска гласных этот мягкий и звучный язык мало-помалу превратился в невыносимо жесткий и грубый 50 ; так, например, ramva образовалась из ramuvas, Tarchnas — из Tarquinius, Menvra — из Minerva, Menle, Pultuke, Elchsentre — из Menelaos, Polydeukes, Alexandros. Как неблагозвучно и грубо было произношение, всего яснее видно из того, что этруски еще в очень раннюю пору перестали различать o от u, b от p, c от g, d от t. При этом и ударение, так же как в латинском языке и в самых грубых греческих диалектах, постоянно переносится на начальный слог. Точно так же было поступлено и с придыхательными согласными; между тем как италики отбрасывали их, за исключением придыхательной b или f, а греки, наоборот, удержали, за исключением этого звука, остальные — θ, φ, χ, этруски совершенно отбрасывали самую мягкую и самую приятную для слуха φ (за исключением ее употребления в словах, заимствованных из других языков) и, наоборот, употребляют три остальные в самых широких размерах даже там, где они прежде вовсе не употреблялись; так, например, вместо Thetis у них выходит Thethis, вместо Telephus — Thelaphe, вместо Odysseus — Utuze или Uthuze. Немногие окончания и слова, смысл которых уже выяснен, в большинстве не имеют никакого сходства с греко-италийскими; сюда принадлежат все без исключения числительные имена; затем окончание al, которым обозначается родовое происхождение, нередко употребляется в знак того, что название дано по имени матери, как например в надписи, найденной в Кьюзи и сделанной на двух языках, слово Canial переведено словами Cainnia natus; окончание sa прибавляется к женским именам для обозначения того рода, в который женщина вступила, вышедши замуж; так, например, супруга некоего Лициния называлась Lecnesa. Так, cela или clan с падежом clensi значит сын; seχ — дочь, ril — год; бог Гермес называется Turms, Афродита — Turan, Гефест — Sethlans, Бахус — Fufluns. Впрочем, рядом с этими своеобразными формами и звуками встречаются и некоторые аналогии между этрусским языком и италийскими наречиями. Собственные имена сложились в сущности по общему италийскому образцу; очень употребительное для обозначения родового происхождения окончание enas или ena то же 51 , что окончание enus, которое так часто встречается в италийских и в особенности в сабельских родовых именах, как например этрусские собственные имена Maecenas и Spurinna в точности соответствуют римским Maecius и Spurius. Многие имена богов, встречающиеся на этрусских памятниках или считающиеся писателями за этрусские, так похожи на латинские и по своему корню и частью по своим окончаниям, что если они действительно были этрусского происхождения, то могут считаться за доказательство тесного родства двух языков, так, например, Usil (солнце и утренняя заря) в родстве со словами ausum, aurum, aurora, sol, Minerva (menervare), Lasa (lascivus), Neptunus, Voltumna. Однако эти аналогии смогли быть последствием возникших в более позднюю пору политических и религиозных отношений между этрусками и латинами и могли быть результатом происходивших после того подражаний и заимствований; поэтому они не могут служить опровержением для того, что язык тусков имел во всяком случае так же мало сходства со всеми греко-италийскими наречиями, как языки кельтский и славянский. По крайней мере таким он звучал в ушах римлян; они находили, что туски и галлы говорят на варварских языках, а оски и вольски на мужицких наречиях. Но хотя этрусский язык и не имел ничего общего с корнем греко-италийских наречий, все-таки до сих пор еще не удалось причислить его к какому-нибудь из известных нам коренных языков. В самых разнообразных наречиях ученые старались отыскать коренное родство с этрусским, но и поверхностные расследования и самые усиленные розыски все без исключения не привели ни к какому результату; не было найдено сходства даже с языком басков, к которому обращались прежде всех других из географических соображений. И в дошедших до нас незначительных остатках языка лигуров, которые сохранились в некоторых местных названиях и собственных именах, не найдено никакой связи с языком тусков. Даже без вести исчезнувший народ, который на островах Тускского моря и в особенности на острове Сардинии строил тысячи загадочных гробниц, которые названы «нурхагами», не мог иметь никакой связи с этрусками, так как на этрусской территории не найдено ни одного сооружения. Только по некоторым отрывочным и, как кажется, довольно надежным указаниям можно предполагать, что этрусков следует отнести к числу индо-германцев. Так, особенно mi в начале многих древнейших надписей без сомнения то же, что ἐμί, εἰμί, а форма родительного падежа коренных слов venerus, rafuvus встречается также в древнелатинском и соответствует древнему санскритскому окончанию as. Подобным же образом имя этрусского Зевса Tina, или Tinia, конечно находится в такой же связи с санскритским dina — день, в какой Ζαν находится с однозначащим diwan. Но даже при всем этом этрусский народ представлялся нам едва ли менее изолированным. Уже Дионисий говорил, что «этруски не похожи своим языком и обычаями ни на какой народ»; а к этому и нам нечего добавить.

Так же трудно сказать что-либо определенное о том, откуда переселились этруски в Италию; но мы оттого не много теряем, так как это переселение во всяком случае принадлежит к периоду детства этого народа, а его историческое развитие и началось и закончилось в Италии. Однако едва ли найдется другой вопрос, на разрешение которого было бы потрачено больше усилий вследствие привычки археологов доискиваться преимущественно того, чего и невозможно и даже вовсе не нужно знать, как например «кто была мать Гекубы», по выражению императора Тиберия. Судя по тому, что древнейшие и значительнейшие этрусские города находились глубоко внутри материка, а на самом берегу моря не было ни одного сколько-нибудь выдающегося этрусского города, кроме Популонии, который, как нам положительно известно, не входил в древний Союз двенадцати городов, далее, судя по тому, что в историческую эпоху этруски подвигались с севера на юг, следует полагать, что они попали на полуостров сухим путем; к тому же мы застаем их на такой низкой ступени культуры, при которой переселение морским путем немыслимо. Через проливы народы перебирались и в древнейшие времена, как через реки; но высадка на западном берегу Италии предполагает совершенно другие условия. Поэтому древнейшее место жительства этрусков следует искать к западу или к северу от Италии. Нельзя назвать совершенно неправдоподобным предположение, что этруски перебирались в Италию через Ретийские Альпы, так как древнейшие из известных нам обитателей Граубюндена и Тироля — реты — говорили с самого начала исторической эпохи по-этрусски, и даже в их названии есть какое-то созвучие с названием разеннов; это, конечно, могли быть остатки этрусских поселений на берегах По, но по меньшей мере столько же правдоподобно и то, что это была часть народа, которая осталась на старых поселениях. Но этой простой и естественной догадке резко противоречит рассказ о том, что этруски были переселившиеся из Азии лидийцы. Этот рассказ принадлежит к числу очень древних. Он встречается уже у Геродота и потом повторяется у позднейших историков с бесчисленными изменениями и дополнениями, хотя некоторые осмотрительные исследователи, как например Дионисий, решительно восстают против такого мнения и при этом указывают на тот факт, что между лидийцами и этрусками не было ни малейшего сходства ни в религии, ни в законах, ни в обычаях, ни в языке. Конечно, могло случиться, что какая-нибудь кучка малоазиатских пиратов пробралась в Этрурию и что ее похождения вызвали появление таких сказок, но еще более правдоподобно, что весь этот рассказ основан на простом недоразумении. Италийские этруски, или Trus-ennae (так как эта форма названия, по-видимому, была первоначальной и лежала в основе греческого названия Τνρό-ηνοί, Τνῤῥηνοί, умбрского Turs-ci и обоих римских Tusci, Etrusci), в некоторой мере сходятся по названию с лидийским народом Τιῤῥηβοί или, как он также назывался, Τιῤῥηνοί по имени города Τύῤῥα, а это очевидно случайное сходство названий, как кажется, и послужило единственным фундаментом как для упомянутой гипотезы, ничего не выигравшей от своей древности, так и для построенной на ней из разного исторического хлама вавилонской башни. Тогда стали отыскивать связь между ремеслом лидийских пиратов и древним мореплаванием этрусков и дошли до того (прежде всех, сколько нам известно, сделал это Фукидид), что основательно или неосновательно смешали торребских морских разбойников с грабившими и блуждавшими на всех морях пиратами-пеласгами; все это произвело самую безобразную путаницу в области исторических преданий. Под названием тиррены стали разуметь то лидийских торребов (как это видно из древнейших источников и из гимнов Гомера), то пеласгов (которых называли тирренами-пеласгами или просто тирренами), то италийских этрусков, несмотря на то, что эти последние никогда не вступали в близкие сношения ни с пеласгами, ни с торребами и даже не состояли в племенном родстве ни с теми, ни с другими.

С другой стороны, в интересах истории необходимо с достоверностью доискаться, где находились древнейшие места жительства этрусков и как этот народ двигался оттуда далее. О том, что до великого нашествия кельтов этруски жили к северу от реки По (Padus), соприкасаясь с восточной стороны на берегах Эча с венетами, принадлежавшими к иллирийскому (альбанскому?) племени, а с западной с лигурами, есть немало указаний; об этом главным образом свидетельствует уже раннее упомянутый грубый этрусский диалект, на котором еще во времена Ливия говорило население Ретийских Альп, равно как остававшаяся до поздней поры тускским городом Мантуя. К югу от По и близ устьев этой реки этруски и умбры смешивались между собою — первые в качестве господствующего племени, вторые в качестве древнейших обитателей страны, основавших старинные торговые города Атрию и Спину; однако Фельсина (Болонья) и Равенна, как кажется, были основаны тусками. Прошло много времени, прежде чем кельты перебрались через По; оттого-то этрусско-умбрский быт и пустил гораздо более глубокие корни на правом берегу этой реки, чем на ранее утраченном левом. Впрочем, все местности к северу от Апеннин так быстро переходили от одного народа к другому, что ни один из этих народов не мог достигнуть там прочного развития. Для истории гораздо более важно обширное поселение тусков в той стране, которая и в настоящее время носит их имя. Если там когда-нибудь и жили лигуры или умбры, то следы их пребывания были почти совершенно изглажены оккупацией и цивилизацией этрусков. В этой стране, простирающейся вдоль берегов моря от Пизы до Тарквиний и замкнутой с восточной стороны Апеннинами, этрусская нация нашла для себя прочную оседлость и с большей стойкостью продержалась там до времен империи. Северной границей собственно тускской страны была река Арно; земли, которые тянутся оттуда к северу вплоть до устьев Макры и до подножия Апеннин, были спорной территорией, находившейся то в руках лигуров, то в руках этрусков, и потому там не могло образоваться значительных поселений. С южной стороны, вероятно, были границей сначала Циминийский лес (цепь холмов к югу от Витербо), а потом Тибр; уже было замечено ранее, что страна между Циминийскими горами и Тибром с городами Сутрием, Непете, Фалериями, Вейями и Цере была занята этрусками гораздо позже, чем северные округа, быть может, не ранее второго столетия от основания Рима, и что коренное италийское население удержалось там на своих прежних местах, особенно в Фалериях, хотя и в зависимом положении. С тех пор как Тибр сделался границей Этрурии со стороны Умбрии и Лациума, там могло установиться довольно мирное положение дел, и, вероятно, не происходило никаких существенных изменений границ, по меньшей мере на границе с латинами. Как ни сильно было в римлянах сознание, что этруски были для них чужеземцами, а латины — земляками, они, как кажется, опасались нападения не столько с правого берега реки, сколько со стороны своих соплеменников из Габий и из Альбы; это объясняется тем, что со стороны этрусков они были обеспечены не только естественной границей — широкой рекой, но и тем благоприятным для их торгового и политического развития обстоятельством, что ни один из самых сильных этрусских городов не стоял так близко от реки, как близко стоял от нее на латинском берегу Рим. Ближе всех от Тибра жили вейенты, и с ними всего чаще вступали в серьезные столкновения Рим и Лациум из-за обладания Фиденами, которые служили для вейентов на левом берегу Тибра таким же предмостным укреплением, каким был для римлян на правом берегу Яникул, и которые переходили попеременно то в руки латинов, то в руки этрусков. Напротив того, с более отдаленным городом Цере отношения были гораздо более мирны и дружественны, чем вообще между соседями в те времена. Хотя до нас и дошли смутные и очень древние предания о борьбе между Лациумом и Цере и между прочим о том, как церитский царь Мезенций одержал над римлянами великие победы и обложил их данью вином, но гораздо определеннее, чем о той временной вражде, предания свидетельствуют о тесной связи между этими двумя самыми древними центрами торговли и мореплавания в Лациуме и Этрурии. Вообще нет никаких несомненных доказательств того, что этруски проникали сухим путем в страны, лежащие на другой стороне Тибра. Хотя в рассказе о многочисленной варварской армии, уничтоженной в 230 г. [524 г.] от основания Рима Аристодемом под стенами Кум, этруски и названы прежде всех других, но даже если допустить, что этот рассказ достоверен во всех своих подробностях, то из него можно будет сделать только тот вывод, что этруски принимали участие в большом хищническом нашествии. Гораздо важнее тот факт, что на юге от Тибра нельзя с достоверностью указать ни одного этрусского поселения, основанного на сухом пути, и особенно, что нет никаких указаний на то, что этруски теснили латинскую нацию. Обладание Яникулом и обоими берегами устьев Тибра оставалось, сколько нам известно, в руках римлян, и его никто у них не оспаривал. Что же касается переселений отдельных этрусских общин в Рим, то мы имеем о них только один отрывочный, извлеченный из тускских летописей рассказ, из которого видно, что одно сборище тусков, предводимое сначала уроженцем Вольсиний Целием Вибенной, а после его гибели — его верным товарищем Мастарной, было приведено этим последним в Рим. В этом нет ничего неправдоподобного, но предположение, что по имени этого Целия был назван Целийский холм, очевидно принадлежит к разряду филологических вымыслов, а та прибавка к рассказу, что этот Мастарна сделался римским царем под именем Сервия Туллия, без сомнения не что иное, как неправдоподобная догадка тех археологов, которые занимаются выводами из сопоставления легенд. Сверх того, на существование этрусских поселений в Риме указывает «тускский квартал», находившийся у подножия Палатина. Также едва ли можно сомневаться в том, что последний из господствовавших в Риме царских родов — род Тарквиниев — был этрусского происхождения или из города Тарквинии, как гласит легенда, или из Цере, где был недавно найден фамильный склеп Тархнасов; даже вплетенное в легенду женское имя Танаквиль, или Танхвиль, — не латинское, а, наоборот, очень употребительное в Этрурии. Но что касается рассказа, будто Тарквиний был сыном одного грека, переселившегося из Коринфа в Тарквинии и оттуда в качестве метека в Рим, то его нельзя назвать ни историческим, ни легендарным, и в нем историческая связь событий не только перепутана, но и совершенно оборвана. Из этой легенды едва ли можно что-нибудь извлечь кроме того голого и в сущности вовсе безразличного факта, что римский скипетр был под конец в руках царского рода тускского происхождения; к этому выводу можно присовокупить только то, что это господство одного человека тускского происхождения над Римом не должно быть принимаемо ни в смысле владычества тусков или какой-либо одной тускской общины над Римом, ни в смысле владычества Рима над южной Этрурией. Действительно, ни одна из этих двух гипотез не имеет достаточных оснований; история Тарквиниев разыгрывается в Лациуме, а не в Этрурии, которая, сколько нам известно, не имела в течение всего царского периода никакого существенного влияния на язык и обычаи римлян и вообще ничем не препятствовала правильному развитию государства или латинского союза. Причину таких пассивных отношений Этрурии к соседней латинской стране, по всей вероятности, следует искать частью в борьбе этрусков с кельтами на берегах По, через которую эти последние перешли, как кажется, лишь после изгнания из Рима царей, частью в стремлении этрусской нации к мореплаванию и к владычеству на морях и на приморском побережье, как это видно, например, по их поселениям в Кампании; но об этом будет идти речь в следующей главе.

Тускское государственное устройство, точно так же как греческое и латинское, было основано на общине, превратившейся в город. Но ранняя наклонность этрусков к мореплаванию, торговле и промышленности создала у них городской быт, как кажется, ранее, чем в остальной Италии; в греческих исторических повествованиях город Цере упоминается ранее всех других италийских городов. Напротив того, этруски были и менее способны и менее склонны к военному делу, чем римляне и сабеллы; у них очень рано встречается вовсе не италийский обычай употреблять в дело наемные войска. Древнейшая организация этрусских общин, должно быть, имела в своих общих чертах сходство с римской; там властвовали цари, или лукумоны, у которых были такие же, как у римских царей, наружные знаки отличия, а потому, вероятно, и такая же полнота власти; между знатью и простонародьем существовала сильная вражда; за сходство родового строя ручается сходство в системе собственных имен, только с тем различием, что происхождение с материнской стороны имеет гораздо более значения у этрусков, чем в римском праве. Союзная организация, как кажется, была очень слабой. Она обнимала не всю нацию: этруски, жившие в северной части страны и в Кампании, составляли отдельные союзы, так же как и общины собственно Этрурии; каждый из этих союзов составлялся из двенадцати общин, которые имели одну метрополию преимущественно для богослужения и главу союза или, вернее, первосвященника, но в сущности были, кажется, равноправны и частью так могущественны, что там не могла возникнуть ничья гегемония и не могла развиться сильная центральная власть. Метрополией в собственно Этрурии были Вольсинии; из ее остальных двенадцати городов нам известны по достоверным преданиям только Перузия, Ветулоний, Вольци и Тарквинии. Но у этрусков так же редко что-либо предпринималось сообща, как, наоборот, членами латинского союза что-либо предпринималось порознь: война обыкновенно велась какой-нибудь отдельной общиной, старавшейся привлечь к участию своих соседей, а если в исключительных случаях сам союз предпринимал войну, то отдельные города очень часто не принимали в ней никакого участия, короче сказать, отсутствие сильной руководящей власти заметно в этрусских союзах еще более, чем в других, схожих с ними италийских племенных союзах.

ГЛАВА X

ЭЛЛИНЫ В ИТАЛИИ.

МОРСКОЕ МОГУЩЕСТВО ЭТРУСКОВ И КАРФАГЕНЯН.

История древних народов освещается дневным светом не сразу; в ней, как и повсюду, рассвет начинается с востока. В то время как италийский полуостров еще был погружен в глубокие сумерки, на берегах восточного бассейна Средиземного моря уже со всех сторон светила богато развитая культура, а участь большинства народов — находить при первых шагах своего развития руководителя и наставника в каком-нибудь из равных с ними по происхождению братьев — выпала в широком размере и на долю италийских племен. Но вследствие географических условий полуострова такое внешнее влияние не могло проникнуть в него сухим путем. Мы не имеем никаких указаний на то, чтобы в самые древние времена кто-либо пользовался тем труднопроходимым сухим путем, который ведет из Греции в Италию. В заальпийские страны без сомнения шли из Италии торговые пути еще с незапамятных времен: древнейший из них — тот, по которому привозили янтарь, — шел от берегов Балтийского моря и достигал берегов Средиземного моря близ устьев По, отчего дельта этой реки и называлась в греческих легендах родиной янтаря; к этому пути примыкал другой — тот, который шел поперек полуострова через Апеннины в Пизу; но этим путем не могли быть занесены в Италию зачатки цивилизации. Все элементы чужеземной культуры, какие мы находим в раннюю пору в Италии, были занесены в нее занимавшимися мореплаванием восточными народами. Древнейший из живших на берегах Средиземного моря культурных народов — египтяне — еще не плавал по морю и потому не имел никакого влияния на Италию. Так же мало влияния имели финикийцы.

Однако они прежде всех известных нам народов осмелились выйти из своей тесной родины, лежавшей на крайнем восточном пределе Средиземного моря, и пуститься в это море на плавучих домах сначала для рыбной ловли и для добывания раковин, а вскоре после того и для торговли; они прежде всех открыли морскую торговлю и неимоверно рано объехали берега Средиземного моря вплоть до его крайнего западного берега. Финикийские морские станции появляются ранее эллинских почти на всех берегах этого моря — как в самой Элладе, на островах Крите и Кипре, в Египте, Ливии и Испании, так и на берегах италийского западного моря. Фукидид рассказывает, что, прежде чем греки появились в Сицилии или по меньшей мере прежде чем они поселились там в значительном числе, финикийцы уже успели завести там, на врезывающихся в море выступах и больших островах свои фактории для торговли с туземцами, а не с целью захвата чужой земли. Но не так было на италийском материке. Из основанных там финикийцами колоний нам до сих пор известна с некоторой достоверностью только одна — пуническая фактория подле города Цере, воспоминание о которой сохранилось частью в названии Punicum, данном одному местечку на церитском берегу, частью во втором названии, данном самому городу Цере — Агилла, которое вовсе не происходит от пеласгов, как это утверждают сочинители небылиц, а есть настоящее финикийское слово, означающее «круглый город», каким и представляется Цере с берега. Что эта станция — точно так же как и другие ей подобные, если они были действительно заведены где-нибудь на берегах Италии, — во всяком случае была незначительна и недолговечна, доказывается тем, что она исчезла почти бесследно; тем не менее нет ни малейшего основания считать ее более древней, чем однородные с нею эллинские поселения на тех же берегах. Немаловажным доказательством того, что по крайней мере Лациум познакомился с ханаанитами впервые через посредство эллинов, служит их латинское название Poeni, заимствованное из греческого языка. Вообще все древнейшие соприкосновения италиков с восточной цивилизацией решительно указывают на посредничество Греции, а чтобы объяснить возникновение финикийской фактории подле Цере, нет надобности относить его к доэллинскому периоду, так как оно просто объясняется позднейшими хорошо известными сношениями церитского торгового государства с Карфагеном. Достаточно припомнить, что древнейшее мореплавание было и оставалось в сущности плаванием вдоль берегов, чтобы понять, что едва ли какая-либо другая из омываемых Средиземным морем стран была так далека от финикийцев, как италийский континент. Они могли достигать этого континента или с западных берегов Греции, или из Сицилии, и весьма вероятно, что эллинское мореплавание расцвело достаточно рано, для того чтобы определить финикийцев как в плавании по Адриатическому морю, так и в плавании по Тирренскому морю. Поэтому нет никакого основания признавать исконное непосредственное влияние финикийцев на италиков. Что же касается более поздних сношений финикийцев с италийскими обитателями берегов Тирренского моря, которые возникали вследствие морского владычества финикийцев в западной части Средиземного моря, то о них будет идти речь в другом месте.

Итак, из всех народов, живших на берегах восточного бассейна Средиземного моря, эллинские мореплаватели, по всей вероятности, прежде всех стали посещать берега Италии. Однако, если мы зададимся важными вопросами, из какой местности и в какое время попали туда греческие мореплаватели, мы будем в состоянии дать сколько-нибудь достоверный и обстоятельный ответ только на первый из них. Эллинское мореплавание получило широкое развитие впервые у эолийского и ионийского берегов Малой Азии, откуда грекам открылся доступ и внутрь Черного моря, и к берегам Италии.

В названии Ионийского моря, до сих пор оставшемся за водным пространством между Эпиром и Сицилией, и в названии Ионийского залива, первоначально данном греками Адриатическому морю, сохранилось воспоминание о некогда открытых ионийскими мореплавателями и южных берегах Италии и восточных. Древнейшее греческое поселение в Италии — Кумы — было основано, как это видно и из его названия, и из преданий, городом того же имени, находившемся на анатолийском побережье. По заслуживающим доверия эллинским преданиям, первыми греками, объехавшими берега далекого западного моря, были малоазиатские фокейцы. По открытому малоазиатами пути скоро последовали и другие греки — ионияне с острова Наксоса и из эвбейской Халкиды, ахеяне, локры, родосцы, коринфяне, мегарцы, мессенцы, спаря. Подобно тому как после открытия Америки цивилизованные европейские нации спешили предупредить одна другую в основании там колоний, а эти колонисты стали глубже сознавать солидарность европейской цивилизации среди варваров, чем в своем прежнем отечестве, — плавание греков на запад и их поселения в западных странах не были исключительной принадлежностью какой-нибудь отдельной земли или какого-нибудь одного племени, а сделались общим достоянием всей эллинской нации; и подобно тому как североамериканские колонии были смесью английских поселений с французскими и голландских с немецкими — в состав греческой Сицилии и «Великой Греции» вошли самые разнообразные эллинские племенные элементы, до такой степени слившиеся в одно целое, что их уже нельзя было различить одни от других. Однако за исключением нескольких стоявших особняком поселений, как например поселений локров с их выселками Гиппонионом и Медамой и поселения фокейцев в Гиэле (Velia, Elea), основанном уже в конце той эпохи, все эти колонии можно разделить на три главных группы. К первой группе принадлежат города по своему происхождению ионийские, но впоследствии известные под общим названием халкидских, как-то: в Италии Кумы, вместе с другими греческими поселениями у подошвы Везувия, и Регион, а в Сицилии Занкле (впоследствии Мессана), Наксос, Катана, Леонтины, Гимера; вторую — ахейскую — группу составляют Сибарис и большинство великогреческих городов; к третьей — дорийской — принадлежат: Сиракузы, Гела, Акрагант и большинство сицилийских колоний, а в Италии только Тарент (Tarentum) и его выселки Гераклея. Вообще главное участие в переселении принадлежало самому древнему из эллинских племен — ионийцам — и племенам, жившим в Пелопоннесе до переселения туда дорян; из числа этих последних самое деятельное участие в переселениях принимали общины со смешанным населением, как например Коринф и Мегара, а в более слабой степени — чисто дорийские местности; это объясняется тем, что ионийцы издавна занимались торговлей и мореплаванием, а дорийские племена довольно поздно спустились с лежащих внутри страны гор в прибрежные страны и всегда держались в стороне от морской торговли. Эти различные группы переселенцев очень ясно различаются одна от другой своей монетной системой. Фокейские переселенцы чеканили свою монету по ходячему в Азии вавилонскому образцу. Халкидские города держались в самые древние времена эгинского образца, т. е. того, который первоначально преобладал во всей европейской Греции, и в особенности в том его измененном виде, который встречается на Эвбее. Ахейские общины чеканили по коринфскому образцу и, наконец, дорийские по тому, который был введен Солоном в Аттике в 160 г. от основания Рима [594 г.], с тем только различием, что Тарент и Гераклея следовали более примеру своих ахейских соседей, чем примеру сицилийских дорян.

Вопрос о точном определении времени, когда происходили первые морские поездки и первые переселения, конечно всегда останется покрытым глубоким мраком. Однако и тут мы можем в некоторой мере доискаться преемственности событий. В древнейшем историческом памятнике греков, принадлежащем, как и самые древние сношения с западом, малоазиатским ионийцам, — в гомеровских песнях — горизонт не обнимает почти ничего кроме восточного бассейна Средиземного моря. Моряки, которых заносили в западное море бури, могли по возвращении в Малую Азию принести известие о существовании западного материка и кое-что рассказать о виденных ими водоворотах и об островах с огнедышащими горами; однако даже в тех греческих странах, которые ранее других завели сношения с западом, еще не было в эпоху гомеровских песнопений никаких достоверных сведений ни о Сицилии, ни об Италии; и восточные сказочники и поэты могли беспрепятственно населять пустые пространства запада своими воздушными фантазиями, подобно тому как западные поэты делали это по отношению к баснословному востоку. Контуры Италии и Сицилии более явственно обрисованы в поэтических произведениях Гесиода; там уже встречаются местные названия как сицилийских, так и италийских племен, гор и городов, но Италия еще считается за группу островов. Напротив того, во всей послегесиодовской литературе проглядывает знакомство эллинов не только с Сицилией, но и со всем италийским побережьем, по крайней мере в общих чертах. Можно определить с некоторой достоверностью и порядок, в котором постепенно возникали греческие поселения. Древнейшей и самой известной из основанных на западе колоний были, по мнению Фукидида, Кумы, и он, конечно, не ошибался. Хотя греческие мореплаватели могли укрываться во многих других, менее отдаленных пристанях, но ни одна из них не была так хорошо защищена от бурь и от варваров, как находившаяся на острове Искии, где и был первоначально основан город того же имени; а что именно такие соображения служили руководством при основании этого поселения, свидетельствует и самое место, впоследствии выбранное с той же целью на материке: это — крутой, но хорошо защищенный утес, который и по сие время носит почтенное название анатолийской метрополии. Оттого-то никакая другая италийская местность не описана в малоазиатских сказках так подробно и так живо, как та, в которой находятся Кумы: самые ранние путешественники на западе впервые ступили там на ту сказочную землю, о которой они наслышались столько чудесных рассказов, и, воображая, что они попали в какой-то волшебный мир, оставили следы своего там пребывания в названии скал Сирен и в названии ведущего в преисподнюю Аорнского озера. Если же именно в Кумах греки впервые сделались соседями италиков, то этим очень легко объясняется тот факт, что они в течение многих столетий называли всех италиков опиками, т. е. именем того италийского племени, которое жило в самом близком соседстве с Кумами. Кроме того, нам известно из достоверных преданий, что заселение нижней Италии и Сицилии густыми толпами эллинов отделялось от основания Кум значительным промежутком времени, что оно было предпринято все теми же ионийцами из Халкиды и из Наксоса, что Наксос, находившийся в Сицилии, был древнейшим из всех греческих городов, основанных в Италии и в Сицилии путем настоящей колонизации, и наконец, что ахейцы и дорийцы приняли участие в колонизации лишь в более позднюю пору. Однако, по-видимому, нет никакой возможности хотя бы приблизительно определить годы всех этих событий. Основание ахейского города Сибариса в 33 г. [721 г.] и основание дорийского города Тарент в 46 г. от основания Рима [708 г.] — самые древние в италийской истории события, время которых указано хотя бы с приблизительною точностью. Но о том, за сколько времени от этой эпохи были основаны более древние ионийские колонии, нам известно так же мало, как и о времени появления поэтических произведений Гесиода и даже Гомера. Если допустить, что Геродот верно определил время, в которое жил Гомер, то придется отсюда заключить, что за сто лет до основания Рима Италия еще была неизвестна грекам; но это указание, как и все другие, относящиеся ко времени жизни Гомера, отнюдь не прямое свидетельство, а лишь косвенный вывод; если же принять в соображение как историю италийских алфавитов, так и тот замечательный факт, что греческий народ был известен италикам, прежде чем вошло в употребление племенное название эллинов, и что италики давали эллинам название Grai или Graeci 52 по имени одного рано исчезнувшего в Элладе племени, то придется отнести самые ранние сношения италиков с греками к гораздо более древней эпохе.

История италийских и сицилийских греков не входит, правда, в историю Италии как составная часть: поселившиеся на западе эллинские колонисты постоянно находились в самой тесной связи с своей родиной — они принимали участие в национальных празднествах и пользовались правами эллинов. Тем не менее и при изложении истории Италии необходимо обрисовать разнообразный характер греческих поселений и указать во всяком случае на те самые выдающиеся их особенности, которыми обусловливалось разностороннее влияние греческой колонизации на Италию.

Между всеми греческими колониями самой сосредоточенной в самой себе и самой замкнутой была та, из которой возник Ахейский союз городов; в состав его входили города Сирис, Пандозия, Метаб, или Метапонт, Сибарис со своими выселками Посидонией и Лаосом, Кротон, Каулония, Темеза, Терина и Пиксос. Эти колонисты большею часть принадлежали к тому греческому племени, которое упорно сохраняло и свой своеобразный диалект, находившийся в самом близком родстве с дорийским, и древне-национальную эллинскую письменность вместо вошедшего в общее употребление нового алфавита и которое благодаря своей прочной союзной организации охраняло свою особую национальность и от влияния варваров, и от влияния остальных греков. К этим италийским ахеянам также применимо то, что говорит Полибий об ахейской симмахии, образовавшейся в Пелопоннесе: «Они не только живут в союзном и дружественном общении между собою, но также имеют одинаковые законы, одинаковые весы, меры и монеты и одних и тех же правителей, сенаторов и судей». Этот Ахейский союз городов был своеобразным явлением колонизации. Города не имели гаваней (только у Кротона был сносный рейд) и сами не вели торговли; житель Сибариса мог похвастаться тем, что он прожил всю жизнь, не выходя за пределы мостов внутри построенного на лагунах города, в то время как торговлей вместо него занимались уроженцы Милета и этруски. Однако греки владели там не одной только береговой полосой земли, напротив того, они господствовали от моря до моря «в стране вина и быков» (Οἰνωρία, Ἰταλία), или в «Великой Элладе», а местные земледельцы были обязаны обрабатывать для них землю и платить им оброк в качестве их клиентов или даже крепостных. Сибарис, бывший в свое время самым большим из италийских городов, владычествовал над четырьмя варварскими племенами, владел двадцатью пятью местечками и был в состоянии основать на берегах другого моря Лаос и Посидонию; чрезвычайно плодородные низменности Кратиса и Брадана доставляли сибаритам и метапонтийцам громадную прибыль, и там, вероятно, впервые стали обрабатывать землю для продажи зернового хлеба на вывоз. О высокой степени благосостояния, которой эти государства достигли в неимоверно короткое время, всего яснее свидетельствуют единственные из дошедших до нас художественные произведения этих италийских ахеян — монеты: они отличаются строгой антично-изящной работой и являются вообще древнейшими памятниками искусства и письменности в Италии; их начали чеканить, как это доказано, уже в 174 г. от основания Рима [580 г.]. Эти монеты доказывают, что жившие на западе ахеяне не только принимали участие в развитии искусства ваяния, именно в ту пору достигшего в их отечестве блестящих успехов, но даже превзошли свое отечество в том, что касается техники: вместо отчеканенных только с одной стороны и всегда без всякой надписи толстых кусочков серебра, которые были в то время у потреблении в собственной Греции и у италийских дорян, италийские ахеяне стали чеканить весьма искусно и ловко большие, тонкие и всегда снабженные надписями серебряные монеты при помощи двух однородных клейм, частью выпуклых, частью с углублениями; этот способ чеканки свидетельствовал о благоустройстве цивилизованного государства, так как предохранял от подделки, которая состояла в том, что металлы низшего качества обволакивались тонкими серебряными листочками. Однако это быстрое процветание не принесло никаких плодов. В беззаботном существовании, не требовавшем ни упорной борьбы с туземцами, ни внутренней усиленной работы, греки отучились напрягать свои физические и умственные силы. Ни одно из блестящих имен греческих художников и писателей не прославило италийских ахеян, между тем как в Сицилии было бесчисленное множество таких имен, и даже в Италии халкидский Регион мог назвать Ивика, а дорийский Тарент — Архита; у этого народа постоянно вращался у очага вертел и издавна процветали только кулачные бои. Тиранов там не допускала до владычества ревнивая аристократия, рано забравшая бразды правления в свои руки в отдельных общинах, а в случае надобности находившая надежную поддержку в союзной власти; однако правление лучших людей грозило превратиться в владычество немногих, в особенности когда роды, пользовавшиеся исключительными правами в различных общинах, соединялись между собою и служили поддержкой один другому. Такие тенденции преобладали в названной именем Пифагора лиге «друзей»; она предписывала чтить подобно богам господствующее сословие и обращаться с подчиненным сословием «как с животными». Такой теорией и практикой она вызвала страшную реакцию, окончившуюся уничтожением пифагорейской лиги «друзей» и восстановлением прежних союзных учреждений. Но яростные раздоры партий, восстания рабов целыми массами, общественные недуги всякого рода, применение на практике непрактичной политической философии, короче говоря, все недуги нравственно испорченной цивилизации не переставали свирепствовать в ахейских общинах до тех пор, пока не сокрушили политического могущества этих общин. Поэтому нет ничего удивительного в том, что поселившиеся в Италии ахеяне имели на ее цивилизацию менее благотворное влияние, чем все другие греческие колонии. Этим земледельцам было труднее, чем торговым общинам, распространять их влияние за пределы их владений, а внутри этих владений они закабалили туземцев и заглушили все зародыши национального развития, не проложив взамен того для италиков нового пути посредством их полной эллинизации. Вследствие этого в Сибарисе и в Метапонте, в Кротоне и в Посидонии исчез, и более скоро, и более бесследно, и более бесславно, чем в какой-либо другой стране, тот самый греческий быт, который повсюду сохранял свою живучесть, несмотря ни на какие политические неудачи, а те двуязычные смешанные народы, которые впоследствии образовались из остатков туземных италиков и ахеян и из примеси новейших переселенцев сабельского происхождения, также не достигли настоящего благосостояния. Впрочем, эта катастрофа принадлежит по времени к следующему периоду.

Колонии всех остальных греков были иного рода и имели иное влияние на Италию. Они также не пренебрегали земледелием и приобретением земельной собственности; во всяком случае, с тех пор как греки вошли в силу, они не довольствовались, как довольствовались финикияне, основанием в варварских странах укрепленных факторий. Но все эти города основывались преимущественно с торговой целью и потому в противоположность ахейским находились обыкновенно у лучших гаваней и самых удобных мест для причала. Происхождение, мотивы и время этих поселений были очень неодинаковы; однако все они имели нечто общее одни с другими: так, например, во всех этих городах были в общем употреблении некоторые более новые формы алфавита 53 и дорийское наречие, рано проникнувшее даже в те города, где, как например в Кумах 54 , был всегда в употреблении мягкий ионийский диалект.

Для развития Италии эти колонии имели далеко не одинаковое значение; здесь достаточно будет упомянуть о тех из них, которые имели решительное влияние на судьбу италийских племен, о дорийском Таренте и об ионийских Кумах. Из всех эллинских поселений в Италии на долю тарентинцев выпала самая блестящая роль. Благодаря превосходной гавани — единственной удобной на всем южном берегу — их город сделался складочным местом для южно-италийской торговли и даже отчасти для той, которая велась на Адриатическом море. Два промысла, занесенные туда из малоазиатского Милета — богатая рыбная ловля в заливе и выработка превосходной овечьей шерсти, равно как ее окрашивание соком тарентинской пурпуровой улитки, способной соперничать с тирскою — занимали тысячи рук и прибавляли к внутренней торговле вывозную. Монеты, найденные там в гораздо большем числе, чем где-либо в греческой Италии, и нередко вычеканенные из золота, до сих пор служат красноречивым доказательством обширности и оживленности тарентинской торговли. Свои обширные торговые сношения Тарент, должно быть, завел еще в ту пору, когда он оспаривал у Сибариса первенство среди греческих городов нижней Италии; однако тарентинцам, по-видимому, никогда не удавалось в отличие от других ахейских городов сколько-нибудь значительно расширить свою территорию, закрепить ее за собой.

Между тем как самая восточная из греческих колоний в Италии развивалась с такой быстротой и с таким блеском, самые северные из них, основанные у подошвы Везувия, достигли более скромного процветания. Жители Кум перебрались на материк с плодородного острова Энарии (Искии) и основали для себя вторую родину на возвышении у самого морского берега, а оттуда основали портовый город Дикеархию (позднейший Путеоли) и потом «Новый город» — Неаполь. Они жили, как и все вообще халкидские города в Италии и в Сицилии, по законам, введенным уроженцем Катаны Харондом (около 100 г.) [650 г.] при демократической форме правления, которая, впрочем, ограничивалась высоким цензом и предоставляла власть избранному из самых богатых граждан совету; эти учреждения долго оставались в силе и предохранили все эти города как от узурпаторов, так и от деспотизма черни. О внешних сношениях этих поселившихся в Кампании греков мы имеем мало сведений. По необходимости или по доброй воле они еще более тарентинцев были замкнуты в узких рамках своей территории; так как они не обнаруживали намерения покорять и притеснять туземцев, а напротив того, вступали с ними в мирные и торговые сношения, то они удачно устроили свою судьбу и вместе с тем заняли первое место между миссионерами греческой цивилизации в Италии.

На берегах Регинского пролива греки заняли, с одной стороны, весь южный и весь западный берега материка вплоть до Везувия, с другой — большую часть восточной Сицилии. Совершенно иначе сложились обстоятельства на западных берегах Италии к северу от Везувия и на всех ее восточных берегах. На том италийском побережье, которое омывается Адриатическим морем, нигде не было греческих колоний, с чем, по-видимому, находились в связи сравнительно небольшое число и второстепенное значение таких колоний на противолежащем иллирийском берегу и на многочисленных, лежащих у этих берегов островах. Хотя в той части этого побережья, которая находится в самом близком расстоянии от Греции, и были основаны еще в эпоху римских царей два значительных торговых города — Эпидамн, или Диррахий (теперешний Дураццо, 127 г. [627 г.]), и Аполлония (подле Авлоны, около 167 г. [587 г.]), но далее к северу нельзя указать ни одной старинной греческой колонии, за исключением незначительного поселения на черной Керкире (Курцола, около 174 г. [580 г.] ?). До сих пор еще не доказано с достаточной ясностью, почему греческая колонизация была так незначительна именно в этой стране, куда, казалось бы, сама природа указывала дорогу эллинам и куда с древнейших времен направлялось торговое движение из Коринфа и в особенности из основанного вскоре вслед за Римом (около 44 г. [710 г.]) поселения на Керкире (Корфу) — торговое движение, для которого служили складочными местами на италийском берегу города близ устьев По — Спина и Атрия. Для объяснения этого факта еще недостаточно указать на бури, свирепствовавшие на Адриатическом море, на негостеприимство иллирийских берегов и на дикость туземцев. Но для Италии имело чрезвычайно важные последствия то обстоятельство, что шедшие с востока элементы цивилизации были занесены в ее восточные страны не прямо, а окольным путем, через ее западные местности. Даже в торговле, которую вели там Коринф и Керкира, принимал некоторую долю участия самый восточный из торговых городов Великой Греции, дорийский Тарент, который господствовал над входом в Адриатическое море со стороны Италии благодаря тому, что владел Гидром (Отранто). Так как на всем восточном побережье в ту пору еще не было сколько-нибудь значительных торговых рынков, за исключением портовых городов близ устьев По (Анкона стала расцветать гораздо позже и еще позже стал известен Брундизий), то понятно, что судам, выходившим в море из Эпидамна и из Аполлонии, нередко приходилось разгружаться в Таренте. И сухим путем тарентинцы вели частые сношения с Апулией; ими было занесено в юго-восточную Италию все, чем она была обязана греческой цивилизации. Впрочем, к той поре относятся только первые зачатки этой цивилизации, так как эллинизация Апулии была делом более поздней эпохи.

Напротив того, не подлежит никакому сомнению, что греки в самую древнюю пору посещали и те западные берега Италии, которые лежат к северу от Везувия, и что на тамошних мысах и островах существовали эллинские фактории. Конечно, самым древним доказательством таких посещений служит то, что берега Тирренского моря были избраны местом действия для сказаний об Одиссее 55 . Если среди Липарских островов были найдены Эоловы острова, если Лакинский мыс был принят за остров Калипсо, Мизенский — за остров Сирен, Цирцейский — за остров Цирцеи, если крутой Таррацинский мыс был принят за поставленную на высоте гробницу Эльпенора, если близ Каеты и близ Формии водятся лестригоны, если оба сына Одиссея и Цирцеи — Агрий, т. е. дикий, и Латин — владычествовали над тирренцами «в самом сокровенном уголке священных островов», или, по новейшему толкованию, Латин был сыном Одиссея и Цирцеи, а Авзон — сыном Одиссея и Калипсо, то все это — старинные сказки ионийских мореплавателей, вспоминавших на Тирренском море о своем дорогом отечестве; и та же восхитительная живость впечатлений, которую мы находим в ионийской легенде о странствованиях Одиссея, сказывается в перенесении той же легенды в местность подле Кум и во все те места, которые посещались кумскими моряками. Следы этих древних странствований также видны в греческом названии острова Эталии (Ильвы, Эльбы), который, как кажется, принадлежал к числу местностей, всего ранее занятых греками после Энарии, и, быть может, также в названии порта Телпмона в Этрурии; они видны и в двух поселениях на церитском берегу — в Пирги (подле S. Severa) и в Альсионе (подле Palo), где несомненно указывают на греческое происхождение не только названия, но и своеобразная архитектура стен в Пирги, вовсе не схожая с архитектурой церитских и вообще этрусских городских стен. Эталия («огненный остров») со своими богатыми медными и в особенности железными рудниками, вероятно, играла в торговых сношениях главную роль и служила центром как для иноземных поселенцев, так и для их сношений с туземцами; это тем более вероятно потому, что плавка руды на небольшом и нелесистом острове не могла производиться без торговых сношений с материком. И серебряные рудники в Популонии, на мысу, который лежит против Эльбы, быть может, также были знакомы грекам и разрабатывались ими. Так как в те времена чужеземные пришельцы обыкновенно занимались не одной торговлей, но также разбоями на море и на суше и конечно не пропускали случая обирать туземцев и уводить их в рабство, то и туземцы со своей стороны конечно пользовались правом возмездия; а что латины и тирренцы пользовались этим правом и с большей энергией, и с большим успехом, чем их южноиталийские соседи, видно не только из легенд, но главным образом также из достигнутых результатов. В этих странах италикам удалось защититься от чужеземных пришельцев и не только не уступить свои торговые и портовые города, но и вырвать их из их рук и остаться повелителями на своем собственном море. То же самое эллинское нашествие, которое поработило южноиталийские племена и уничтожило их национальность, приучило среднеиталийские народы к мореплаванию и к основанию новых городов — конечно против воли наставников. Там италик впервые заменил свои плоты и челноки финикийскими и греческими гребными галерами. Там впервые встречаются большие торговые города, среди которых занимают первые места Цере в южной Этрурии и Рим на берегах Тибра, судя по италийским названиям этих городов и по тому, что они строились в некотором отдалении от морского берега, как и совершенно однородные с ними торговые города близ устьев По — Спина и Атрия и далее к югу — Аримин, следует полагать, что они были основаны не греками, а италиками. Мы, понятно, не в состоянии проследить исторический ход этой древнейшей реакции италийской национальности против нашествия иноземцев; однако мы в состоянии различить один факт, имевший чрезвычайно важное значение для дальнейшего развития Италии, — то, что эта реакция приняла в Лациуме и в южной Этрурии иное направление, чем в собственно тускских странах и в тех, которые к ним примыкали.

Знаменательно то, что даже легенда противопоставляет латина «дикому тирренцу», а мирное побережье близ устьев Тибра — негостеприимному морскому берегу, на котором жили вольски. Впрочем этому сопоставлению не следует придавать того смысла, что греческая колонизация была терпима в некоторых местностях средней Италии, а в некоторых других не допускалась. В исторические времена к северу от Везувия нигде не было никакой независимой греческой общины, а если Пирги когда-нибудь и были такой общиной, то они конечно были возвращены италикам, т. е. церитам, еще до начала той эпохи, о которой до нас дошли предания. Не подлежит сомнению, что мирные сношения с иноземными торговцами находили покровительство и поощрение в южной Этрурии, и в Лациуме, и на восточных берегах, чего не было в других местах. Особенно замечательно положение города Цере. «Церитов, — говорит Страбон, — очень высоко ценили эллины за их храбрость, за их справедливость и за то, что, несмотря на свое могущество, они воздерживались от грабежа». Здесь разумеются не морские разбои, от которых церитские торговцы, как и всякие другие, не отказались бы при случае; но Цере был как для финикийцев, так и для греков чем-то вроде свободной гавани. Мы уже упоминали о той финикийской станции, которая впоследствии получила название Пуникум, равно как о двух эллинских — Пиргах и Альсионе; от разграбления этих-то портовых городов и воздержались цериты, в чем без сомнения и заключалась причина того, что Цере, у которого был плохой рейд и не было поблизости никаких копей, так рано достиг высокого благосостояния и получил для древнейшей греческой торговли еще более важное значение, чем самой природой предназначенные для торговых портов италийские города, находившиеся вблизи устьев Тибра и По. Все названные здесь города с древнейших пор находились в религиозной связи с Грецией. Первый из всех варваров, принесший дары олимпийскому Зевсу, был тускский царь Аримн, быть может владевший Аримином. Спина и Цере имели в храме дельфийского Аполлона свои собственные казнохранилища наравне с другими общинами, находившимися в постоянных сношениях с этим святилищем, а в древнейших преданиях церитов и римлян играют видную роль как кумский оракул, так и дельфийское святилище. Эти города свободно посещались всеми италиками, для которых служили центрами дружественных сношений с иноземными торговцами; оттого-то они сделались ранее других богатыми и могущественными, а для эллинских товаров, как и для зачатков эллинской цивилизации, служили настоящими складочными местами.

Иначе сложились обстоятельства у «диких тирренцев». Мы уже видели, какие причины предохранили от иноземного морского владычества население тех латинских и этрусских (или, вернее, находившихся под владычеством этрусков) стран, которые лежат на правом берегу Тибра и у низовьев реки По; но те же самые причины вызвали в собственной Этрурии занятие морскими разбоями и развитие собственного морского могущества под влиянием либо особых местных условий или вследствие того, что местное население питало врожденную склонность к насилиям и грабежу. Там уже не удовольствовались тем, что вытеснили греков из Эталии и Популонии; туда, как кажется, даже не впускали ни одного иноземного торгового судна, а этрусские каперы скоро стали пускаться далеко в море, и имя тирренцев стало наводить страх на греков — недаром же эти последние считали абордажный крюк этрусским изобретением и назвали италийское западное море Тускским морем. Как быстро и как неудержимо стали эти дикие корсары владычествовать, особенно на Тирренском море, всего яснее видно из того, что они основали укрепленные пункты и на берегах Лациума и на берегах Кампании. Хотя в собственно Лациуме владычествовали латины, а у подошвы Везувия греки, но среди них и рядом с ними этруски владычествовали в Антии и в Сурренте. Вольски попали в зависимость от этрусков; эти последние добывали из их лесов кили для своих галер, а так как морские разбои антийцев прекратились только с занятием страны римлянами, то понятно, почему греческие мореплаватели называли южное побережье вольсков лестригонским. Этруски рано заняли высокий Соррентский мыс и еще более утесистый, но лишенный гаваней остров Капри, возвышающийся между заливами Неаполитанским и Салернским, как настоящая сторожевая башня, с которой пираты могли обозревать Тирренское море. Даже в Кампании они, как утверждают, учредили свой собственный союз из двенадцати городов, и уже в историческую эпоху встречаются там внутри материка общины, говорившие по-этрусски; эти поселения, вероятно, были обязаны своим существованием также владычеству этрусков в омывающем Кампанию море и их соперничеству с жившими у подошвы Везувия куманцами. Впрочем, этруски не ограничивались только разбоями и грабежами. Об их мирных сношениях с греческими городами свидетельствуют золотые и серебряные монеты, которые чеканились по меньшей мере с 200 г. от основания Рима [554 г.] в этрусских городах и в особенности в Популонии по греческому образцу и по греческой пробе; а то, что штемпель на этих монетах был не великогреческий, а скорее аттический или даже малоазиатский, служит указанием на недружелюбные отношения этрусков к италийским грекам. В сущности они находились в более благоприятном для торговли и гораздо более выгодном положении, чем жители Лациума. Занимая все пространство от одного моря до другого, они господствовали в западных водах над большим италийским вольным портом, в восточных — над устьями По и тогдашней Венецией, сверх того, над большой сухопутной дорогой, которая с древних времен шла от Пизы на Тирренском море до Спины на Адриатическом, и наконец в южной Италии — над богатыми равнинами Капуи и Нолы. Они обладали самыми важными в италийской вывозной торговле продуктами: железом из Эталии, медью из Волатерр и из Кампании, серебром из Популонии и даже янтарем, который им доставляли с берегов Балтийского моря. Под охраной их пиратской организации, игравшей в этом случае роль английского навигационного акта, но только в грубом виде, их собственная торговля конечно стала процветать, и нельзя удивляться ни тому, что этрусские торговцы могли соперничать в Сибарисе с милетскими, ни тому, что это сочетание каперства с оптовой торговлей породило ту безмерную и безрассудную роскошь, среди которой силы этрусков рано истощились.

Оборонительное и отчасти враждебное положение, в которое стали по отношению к эллинам этруски и в более слабой степени латины, необходимо должно было отозваться и на том соперничестве, которое оказывало в ту пору самое сильное влияние на торговлю и на судоходство в Средиземном море — на соперничестве финикийцев с эллинами. Здесь не место подробно описывать, как в эпоху римских царей эти две великих нации боролись из-за преобладания на всех берегах Средиземного моря — в Греции и в самой Малой Азии, на Крите и на Кипре, на берегах африканских, испанских и кельтских; эта борьба не велась непосредственно на италийской почве, но ее последствия глубоко и долго чувствовались и в Италии. Свежая энергия и более многосторонние дарования младшего из двух соперников сначала доставляли ему повсюду перевес; эллины не только избавились от финикийских факторий, основанных как в их европейском, так и в их азиатском отечестве, но даже вытеснили финикийцев с Крита и Кипра, утвердились в Египте и в Кирене и завладели нижней Италией и большей частью восточной сицилийского острова. Мелкие финикийские торговые поселения повсюду должны были уступить место более энергичной греческой колонизации. Уже и в западной Сицилии были основаны Селин (126 г. [628 г.]) и Акрагант (174 г. [580 г.]); смелые малоазиатские фокейцы уже стали разъезжать по самому отдаленному западному морю, построили на кельтском побережье Массалию (около 150 г. [604 г.]) и стали знакомиться с берегами Испании. Но около половины II века развитие греческой колонизации внезапно приостановилось; причиной этой приостановки без сомнения было быстрое возрастание самого могущественного из основанных финикийцами в Ливии городов — Карфагена, очевидно вызванное опасностью, которою стали угрожать эллины всему финикийскому племени. Хотя у той нации, которая положила начало морской торговле на Средиземном море, ее более юная соперница уже отняла исключительное господство над западным морем, обладание обоими путями, соединявшими восточный бассейн Средиземного моря с западным, и монополию торгового посредничества между востоком и западом, но финикийцы еще могли удержать за собою владычество по крайней мере над морем к западу от Сардинии и Сицилии; Карфаген взялся за это дело со всею свойственною арамейскому племени упорною и осмотрительною энергией. Как сопротивление финикийцев, так и их колонизации приняли совершенно иной характер. Древнейшие финикийские поселения, подобно тем, которые были основаны ими в Сицилии и были описаны Фукидидом, были купеческими факториями, а Карфаген подчинил себе обширные страны с многочисленными подданными и с сильными крепостями. До той поры финикийские поселения оборонялись от греков поодиночке, могущественный же ливийский город сосредоточил в себе все оборонительные силы своих соплеменников с такой непреклонной решимостью, равной которой не было в греческой истории.

Но едва ли не самым важным моментом этой реакции оказалась для будущего та тесная связь, в которую вступили более слабые финикийцы для обороны от эллинов с туземным населением Сицилии и Италии. Когда книдяне и родосцы попытались около 175 г. [579 г.] утвердиться подле Лилибея, в самом центре финикийских поселений в Сицилии, их прогнали оттуда туземцы — элимейцы из Сегеста и финикийцы. Когда фокейцы поселились около 217 г. [537 г.] в Алалии (Aleria) на острове Корсике, против Цере, чтобы выгнать их оттуда, появился союзный флот этрусков и карфагенян, состоявший из ста двадцати парусных судов; и хотя в происшедшей там морской битве — одной из самых древних, с которыми знакома история, — победу приписывал себе вдвое более слабый флот фокейцев, однако карфагеняне и этруски достигли цели своего нападения: фокейцы покинули Корсику и поселились на менее открытом для нападений берегу Лукании в Гиэле (Velia). Заключенный между Этрурией и Карфагеном договор не только установил правила относительно ввоза товаров и наказания за их нарушение, но был вместе с тем и военным союзом (σνμμακία), о важности которого свидетельствует вышеупомянутое сражение при Алалии. Характерно для положения церитов, что на площади в Цере они перебили камнями взятых в плен фокейцев и потом, чтобы загладить свое злодеяние, послали дары дельфийскому Аполлону. Лациум не принимал участия в этой борьбе с эллинами; напротив того, римляне находились в очень древние времена в дружественных сношениях с фокейцами — как с теми, которые жили в Гиэле, так и с теми, которые жили в Массалии, а ардеаты, как утверждают, даже основали сообща с закинфянами в Испании город, впоследствии называвшийся Сагунтом. Но от латинов уже никак нельзя было ожидать, чтобы они приняли сторону эллинов; ручательством этого служит как тесная связь между Римом и Цере, так и следы старинных сношений латинов с карфагенянами. С племенем ханаанитов римляне познакомились через посредство эллинов, так как постоянно называли его греческим именем; но они не заимствовали от греков ни названия города Карфагена 56 , ни народного названия Афров 57 , тиррские товары назывались у древнейших римлян сарранскими 58 , а это название, очевидно, не могло быть заимствовано от греков; как эти факты, так и позднейшие договоры свидетельствуют о древних и непосредственных торговых сношениях между Лациумом и Карфагеном. Италикам и финикийцам действительно в основном удалось соединенными силами удержать в своих руках западную часть Средиземного моря. В непосредственной или в косвенной зависимости от карфагенян оставалась северо-западная часть Сицилии с важными портовыми городами Солеисом и Панормом на северном берегу и с Мотией на мысу, обращенном к Африке. Во времена Кира и Креза, именно тогда, когда мудрый Биас убеждал ионян переселиться из Малой Азии в Сардинию (около 200 г. [554 г.]), их предупредил карфагенский полководец Малх, покоривший значительную часть этого важного острова, а через полстолетия после того все побережье Сардинии уже находилось в бесспорном владении карфагенской общины. Напротив того, Корсика, вместе с городами Алалией и Никеей, досталась этрускам, которые стали собирать с туземцев дань продуктами их бедного острова — смолою, воском и медом. В Адриатическом море и на водах к западу от Сицилии и от Сардинии господствовали союзники — этруски и карфагеняне. Правда, греки все еще не прекращали борьбы. Изгнанные из Лилибея родосцы и книдяне утвердились на островах между Сицилией и Италией и основали там город Липару (175 г. [579 г.]). Массалия стала процветать, несмотря на свое изолированное положение, и скоро захватила в свои руки торговлю на всем пространстве от Ниццы до Пиренеев. У самых Пиренеев была основана из Липары колония Рода (теперешний Розас); в Сагунте, как утверждают, поселились закинфяне, и даже в Тингисе (Тангер), в Мавритании, правили греческие династы. Но греки уже более не подвигались вперед; после основания Акраганта они уже не могли достигнуть сколько-нибудь значительного расширения своих владений ни в Адриатическом море, ни в западной части Средиземного моря, а доступ в испанские воды и в Атлантический океан был для них совершенно закрыт. Каждый год возобновлялась борьба липарцев с тускскими «морскими разбойниками» и карфагенян с массалиотами; с киренейцами и в особенности с греческими сицилийцами; но ни одна сторона не достигла прочных успехов, и результатом вековых распрей было только поддержание status quo. Таким образом, Италия была, хотя и косвенным образом, обязана финикийцам тем, что по крайней мере в своих средних и северных частях избегла колонизации и что там, в особенности в Этрурии, возникла национальная морская держава. Впрочем, нет недостатка в доказательствах того, что финикийцы относились если не к своим латинским союзникам, то по меньшей мере к более могущественным на море этрускам с той завистью, которая свойственна всем морским державам: достоверен или вымышлен рассказ о том, что карфагеняне помешали отправке этрусской колонии на Канарские острова, он во всяком случае доказывает, что и там сталкивались соперничавшие интересы.

ГЛАВА XI

ПРАВО И СУД.

История не в состоянии без посторонней помощи наглядно описать народную жизнь во всем ее бесконечном разнообразии; она должна довольствоваться описанием общего хода событий. В ее состав не входят дела и поступки, мысли и вымыслы отдельного лица, как бы они ни были проникнуты народным духом. Однако попытка обрисовать их хотя бы только в самых общих чертах по отношению к этим древнейшим временам, почти совершенно исчезнувшим для истории, кажется нам потому необходимой, что глубокая пропасть, которая лежит между нашим собственным строем мыслей и чувств и строем мыслей и чувств древних культурных народов, сколько-нибудь доступна для нашего понимания только в этой области. Дошедшие до нас предания с их перепутанными названиями народов и малопонятными для нас легендами — то же, что высохшие листья, при виде которых с трудом верится, что они когда-то были зелены; вместо того чтобы прислушиваться к их наводящему тоску шелесту и распределять по разрядам такие ничтожные частички человеческого рода, как все эти хоны и ойнотры, сикулы и пеласги, не лучше ли заняться разрешением вопросов: как отпечатлелась реальная народная жизнь древней Италии на юридических отношениях, а идеальная — на религии, как в то время люди хозяйничали и торговали, откуда получали они грамотность и дальнейшие зачатки цивилизации? Как ни бедны в этом отношении наши сведения о римлянах и в особенности о племенах сабельском и этрусском, все-таки, несмотря на краткость и неполноту нашего описания, читатель найдет в нем не мертвые имена, а живые образы или во всяком случае легкие очертания таких образов. В общем итоге всех исследований этого рода — скажем, здесь же — оказывается, что у италиков и в особенности у римлян сохранилось от древнего быта сравнительно меньше, чем у какого-либо другого индо-германского племени. Стрелы и лук, боевая колесница, отсутствие у женщины права владеть собственностью, покупка жены, первобытный обряд погребения, кровавая месть, борьба родовой организации с общинной властью, одухотворение природы — все эти явления вместе с бесчисленным множеством других однородных, как следует предполагать, служили основой и для италийской цивилизации; но они уже бесследно исчезли в ту пору, с которой становится для нас заметно зарождение этой цивилизации, и мы убеждаемся, что они когда-то действительно существовали, только путем сравнения с родственными племенами. Поэтому история Италии начинается с гораздо более позднего периода цивилизации, чем, например, история Греции и Германии, и с самого начала носит сравнительно современный характер. Правовые установления, по которым жило большинство италийских племен, исчезли бесследно; только в латинском местном праве до нас дошли некоторые сведения из римских преданий.

Вся судебная власть сосредоточилась в общине, т. е. в лице царя, который чинил суд или «приказ» (jus) в присутственные дни (dies fasti) на судном месте (tribunal), сборной площади, сидя на колесничном кресле (sella curulis 59 ); подле него стояли его вестники (lictores), а перед ним — обвиняемые или тяжущиеся (rei). Правда, над рабами был прежде всех судьею их господин, а над женщинами — отец, муж или ближайший из их мужских родственников, но рабы и женщины не считались вначале настоящими членами общины. Даже над состоявшими под властью отца семейства сыновьями и внуками отцовская судебная власть соперничала с царской; но первая в сущности была не судебной властью, а просто проистекала из принадлежавшего отцу права собственности над детьми. Следов такой судебной власти, которая составляла бы принадлежность родов, или вообще такой, которая не проистекала бы из верховной судебной власти царя, мы не находим нигде. Что касается самоуправства и в особенности кровавой мести, то в древних легендах как будто слышится отголосок того первобытного принципа, что умерщвление убийцы или его укрывателя разрешается ближайшим родственникам убитого; но те же самые легенды отзываются об этом принципе как о достойном порицания 60 ; поэтому следует полагать, что кровавая месть очень рано исчезла в Риме благодаря энергичному вмешательству общинной власти. В древнейшем римском праве также нет никаких следов того влияния на судебный приговор со стороны друзей подсудимого и окружающей его толпы, которое допускалось древнейшим германским правом; в нем нет и того, что так часто встречается у германцев — что готовность и способность поддержать перед судом свои притязания с оружием в руках считались необходимыми или по меньшей мере позволительными. Судебный процесс мог быть или государственным, или частным, смотря по тому, возбуждал ли его царь по собственному почину или по просьбе обиженного.

Первый вид процесса возникал только в том случае, если было нарушено общественное спокойствие, стало быть главным образом в случае государственной измены или сообщничества с неприятелем (proditio) или соединенного с насилием сопротивления властям (perduellio). Но нарушителями общественного спокойствия считались также злостный убийца (parricida), мужеложец, оскорбитель девичьей или женской чести, поджигатель, лжесвидетель, и кроме того, тот, кто магическими заклинаниями портил жатву или похищал в ночное время хлеб с полей, оставленных под охраной богов и народа, поэтому и с ними обходились как с государственными изменниками. Судебное разбирательство начиналось и производилось царем; он постановлял и приговор, предварительно выслушав мнение приглашенных им советников. Но после того, как царь приступал к судебному разбирательству, он мог предоставить дальнейшее производство дела и постановление приговора своему заместителю, который обыкновенно выбирался из членов совета; назначение позднейших чрезвычайных заместителей — двух комиссаров для постановления приговора над бунтовщиками (duoviri perduellionis) и тех позднейших постоянных заместителей, или «следователей по делам об убийствах» (quaestores parricidii), на которых возлагалась обязанность разыскивать и задерживать убийц и которые, стало быть, были чем-то вроде полицейских агентов, — не относится к царской эпохе, но, может быть, примыкает к некоторым ее учреждениям. Во время производства следствия обвиняемый обыкновенно подвергался аресту, но он мог быть освобожден из-под ареста на поруки. Только рабов подвергали пытке, чтобы вынудить сознание в преступлении. Кто был уличен в нарушении общественного спокойствия, всегда платился своею жизнью; смертная казнь была очень разнообразна: лжесвидетеля сбрасывали с крепостной скалы, похитителя жатвы казнили на виселице, а поджигателя — на костре. Царь не имел права миловать; это право принадлежало только общине, но он мог разрешить или не разрешить обвиненному ходатайство о помиловании (provocatio). Сверх того, в римском праве допускалось помилование преступника богами: кто пал на колени перед жрецом Юпитера, того нельзя было сечь в тот же день розгами; с того, кто входил закованным в цепи в жилище этого жреца, следовало снимать оковы, и жизнь даровалась тому преступнику, который на пути к смертной казни случайно встречал одну из священных дев Весты.

Взыскания со стороны государства за нарушение порядка и за полицейские проступки назначались по усмотрению царя, они состояли из определенного числа (отсюда название multa) быков и баранов. Царь мог также назначать наказание розгами. Во всех других случаях, когда было нарушено не общественное спокойствие, а спокойствие частных лиц, государство вступалось только по просьбе обиженного, который приглашал оскорбителя предстать вместе с ним перед царем, а в случае необходимости приводил его насильно. После того как обе стороны явились на суд и истец словесно изложил свое требование, а ответчик словесно же отказался его исполнить, царь мог или лично разобрать дело, или поручить заместителю разбирательство от своего имени. Обыкновенным способом удовлетворения по таким жалобам была мировая сделка между обидчиком и обиженным; вмешательство со стороны государства могло быть только дополнением к состоявшемуся решению в тех случаях, когда причинивший ущерб не давал достаточного удовлетворения (poena) пострадавшему, когда у кого-нибудь была задержана его собственность или когда чье-либо законное требование не было исполнено.

Нет возможности решить, считалась ли в ту пору кража за преступление, и если считалась, то при каких условиях; также неизвестно, чего был в праве требовать обокраденный от вора; но обиженный, конечно, требовал от пойманного на деле вора более, нежели от вора, уличенного впоследствии, так как обида, которую следовало загладить, чувствовалась в первом случае сильнее, нежели во втором. Если же кража не могла быть заглажена или если вор не был в состоянии уплатить штраф, потребованный пострадавшим и признанный судьею правильным, то судья присуждал вора в личную собственность обокраденному.

В случае легких телесных повреждений (injuria) или небольшой порчи каких-нибудь вещей пострадавший должен был безусловно довольствоваться материальным вознаграждением; если же при этом произошло увечье, то пострадавший мог требовать око за око и зуб за зуб.

Так как пахотные земли долго находились у римлян в общинном владении и были разделены лишь в сравнительно позднюю пору, то у них развилась собственность не из обладания недвижимыми имуществами, а из обладания рабами и рогатым скотом (familia pecuniaque). Юридической основой для собственности служило вовсе не право сильного; напротив того, всякая собственность, по мнению римлян, уделялась общиной отдельным гражданам в исключительное владение и пользование, поэтому собственность могли иметь только граждане и те, кого община считала в этом отношении равноправными с гражданами. Всякую собственность можно было свободно передавать из одних рук в другие; римское право не устанавливало никакого существенного различия между движимыми и недвижимыми имуществами, в особенности с тех пор, как на эти последние также было распространено понятие о частной собственности, и не признавало никаких безусловных притязаний детей или других родственников на отцовское или семейное имущество. Между тем отец не мог самопроизвольно лишать детей наследства, так как, с одной стороны, он не мог отказаться от своей отцовской власти над детьми, а, с другой стороны, не мог составить завещания, иначе как с согласия всей общины, которая могла отказать ему в этом согласии и без сомнения часто отказывала. Хотя отец и мог при своей жизни делать невыгодные для своих детей распоряжения, так как закон был скуп на личные стеснения собственников и вообще предоставлял всякому взрослому мужчине свободно распоряжаться его собственностью, но то постановление, что отец, отчуждавший свое имущество в ущерб своим детям, признавался административным путем за умалишенного и отдавался под опекунский надзор, вероятно принадлежит еще к той эпохе, когда пахотные земли были в первый раз разделены и вместе с тем частная собственность приобрела более важное значение в общинном быту. Этим путем римское право по мере возможности согласовало два противоположных принципа — неограниченное право распоряжаться своей собственностью и целой семейной собственности. Вещественных ограничений права собственности вообще не допускалось, за исключением тех прав пользования, которые особенно необходимы в сельском хозяйстве. Наследственная аренда и поземельная рента были юридически немыслимы; вместо также недопускаемого законами залога собственности можно было прямо передавать кредитору собственность в залог, как если бы он был ее покупателем; причем кредитор давал честное слово (fiducia), что до истечения условленного срока он не будет отчуждать заложенное имущество и возвратит его должнику после уплаты ссуды.

Договоры, заключенные государством с кем-либо из граждан, в особенности с теми, кто ручался (praevides, praedes) за исполнение какой-либо государственной повинности, получали обязательную силу без всяких дальнейших формальностей. Напротив того, договоры между частными лицами по общему правилу не давали права на юридическую помощь со стороны государства; кредитор находил для себя охрану только в честном слове, которое пользовалось большим доверием в среде торговцев, и в том, что при заключении сделок нередко произносились клятвы, которые нельзя было нарушить без опасения вызвать мщение со стороны богов. Законом дозволялось предъявлять иски только по брачным договорам, в силу которых отец семейства был обязан заплатить штраф и вознаграждение за невыдачу обещанной невесты, и по договорам о купле (mancipatio) и о займе (nexum). Купля считалась совершенной законным порядком, если продавец передал проданную вещь в руки покупателя (mancipare) и если одновременно с этим покупатель вручил продавцу условленную плату в присутствии свидетелей, а с тех пор как медь сделалась мерилом ценности взамен овец и быков, купля совершалась посредством отвешивания условленного количества меди на весах, которые держало для этой цели беспристрастное постороннее лицо 61 . При этом продавец ручался за то, что проданная вещь действительно составляла его собственность, и как он сам, так и покупатель были обязаны исполнить все, в чем они между собою условились; в противном случае неисправная сторона была обязана уплатить другой стороне такой же штраф, какой взыскивался за кражу. Все-таки купля давала право иска только в том случае, если при ее совершении обе стороны пунктуально исполнили все формальности; покупка в кредит не давала и не отнимала права собственности и не давала никаких прав для предъявления иска. Точно так же совершалась и ссуда: кредитор отвешивал должнику при свидетелях условленное количество меди под обязательством (nexum) возврата. Должник был обязан уплатить кроме капитала и проценты, которые при обыкновенных обстоятельствах составляли не менее десяти за год 62 . С соблюдением таких же формальностей производилась в свое время уплата долга.

Если должник не исполнял своего обязательства перед государством, то его продавали вместе со всем его имуществом; для удостоверения долга достаточно было того, что он взыскивался государством. Если же частный человек приносил царю жалобу на захват своей собственности (vindiciae) или если не уплачивался сделанный долг, то ход дела зависел от того, представлялась ли надобность в удостоверении факта (которое было всегда необходимо в тяжбах о праве собственности) или же факт был сам по себе ясен (в чем нетрудно было убедиться путем допроса свидетелей, если дело шло о неуплате долга). Удостоверение факта происходило в виде спора об заклад, причем каждая сторона вносила на случай неудачи залог (sacramentum); в значительных тяжбах, т. е. в таких, в которых стоимость иска превышала стоимость десяти быков, залог состоял из пяти быков, а в менее значительных — из пяти овец. Судья решал, который из двух тяжущихся правильно бился об заклад; тогда залог проигравшей стороны доставался жрецам на совершение публичных жертвоприношений. Затем и тот, кто неправильно бился об заклад и не удовлетворил своего противника в течение тридцати дней, и тот, чье обязательство было с самого начала бесспорным, т. е. всякий должник, поскольку он не представил свидетелей в доказательство уплаты им долга, подвергался взысканию посредством наложения на него руки (manus iniectio); тогда истец хватал его повсюду, где мог найти, и приводил его в суд только для того, чтобы заставить его уплатить долг. Арестованный таким способом должник не имел права сам себя защищать; третье лицо могло вступиться за него и доказывать несправедливость совершенного насилия (vindex); в этом случае производство дела приостанавливалось; но такое посредничество налагало на посредника личную ответственность, поэтому пролетарий не мог выступать посредником гражданина, платившего налоги. Если не было произведено уплаты и никто не являлся в качестве посредника, то царь присуждал схваченного должника кредитору, который мог увести этого должника с собой и держать его у себя как раба. Если же затем протекало шестьдесят дней, в течение которых должника три раза выводили на рынок, громко спрашивали, не сжалится ли кто-нибудь над ним, и все это безуспешно, то кредиторы имели право убить его и разделить между собою его труп, или же продать его вместе с его детьми и имуществом в чужие страны в рабство, или, наконец, держать его при себе взамен раба — так как, пока он находился на территории римской общины, он, по римским законам, не мог сделаться вполне рабом. С такой-то беспощадной строгостью были ограждены римской общиной собственность и имущество каждого от воровства и вредительства, равно как от самовольных захватов и от неуплаты долгов.

Точно так же была ограждена собственность (тех, кто не был способен носить оружие и, стало быть, не был способен охранять свое собственное достояние, как-то: несовершеннолетних, умалишенных и главным образом женщин; их охрана возлагалась на их ближайших наследников.

После смерти собственника его имущество переходило к его ближайшим наследникам, причем все одинаково близкие, не исключая и женщин, получали равные доли, а вдова получала одинаковую долю с каждым из детей. Законный переход наследства мог быть отменен только народным собранием, но, ввиду того что на имуществе могли лежать богослужебные повинности, в этом случае требовалось предварительное согласие жрецов; впрочем, разрешения такого рода, как кажется, и в раннюю пору давались часто, а в крайнем случае можно было обойтись и без них благодаря тому, что всякий мог свободно располагать своим имуществом в течение всей своей жизни: можно было передать все свое состояние одному из друзей, с тем чтобы после смерти собственника он разделил это состояние согласно желанию умершего. Древнее законодательство было незнакомо с отпущением рабов на волю.

Владелец конечно мог, если хотел, не пользоваться своим правом собственности; но этим не изменялось основное правило, что никакие взаимные обязательства не могут существовать между господином и рабом, а этот последний не мог получить в общине прав гостя и, еще менее, гражданина. Поэтому отпущение рабов могло первоначально носить лишь фактический, но не юридический характер, и владелец никогда не лишался права снова обходиться с вольноотпущенником как со своим рабом. Но из этого правила стали делать отступления в тех случаях, когда владелец обязывался предоставить своему рабу свободу не только перед этим рабом, но и перед общиной. Особой юридической формы для такого обязательства установлено не было, что и служит лучшим доказательством того, что первоначально вовсе не было никакого отпущения рабов на волю, но можно было достигать той же цели другими законными путями — путем завещания, тяжбы и ценза. Если владелец объявил раба свободным при совершении завещания перед народным собранием, или если он дозволил своему рабу предъявить против него в суде иск о свободе, или если он позволил рабу внести свое имя в список ценза, то хотя вольноотпущенник и не считался гражданином, но считался независимым как от своего прежнего господина, так и от его наследников и сначала поступал в число клиентов, а впоследствии в число плебеев. Освобождение сына было сопряжено с еще большими затруднениями, нежели освобождение раба, по той причине, что связь владельца с его рабом была делом случайности и потому могла быть добровольно разорвана, между тем как отец всегда оставался отцом для своего сына. Поэтому, чтобы освободиться из-под отцовской власти, сыновьям впоследствии приходилось сначала поступать в рабство и потом освобождаться из рабской зависимости; но в ту эпоху, о которой теперь идет речь, вообще еще не было никакой эмансипации.

По этим законам жили в Риме граждане и клиенты, среди которых, сколько нам известно, с самого начала существовало полное равенство в их частных правах. Напротив того, иностранец, если он не поступал под защиту какого-нибудь римского патрона и не жил в качестве его клиента, был бесправен как лично, так и по отношению к своему имуществу. Все, что римский гражданин отбирал у него, считалось так же законно приобретенным, как и взятая с морского берега никому не принадлежащая раковина; только в том случае если римский гражданин приобретал землю, находящуюся вне римских границ, он мог быть ее фактическим владельцем, но не считался ее законным собственником, потому что расширять границы общины отдельный гражданин не имел права. Не так было во время войны: все движимое и недвижимое имущество, какое приобретал солдат, сражавшийся в рядах армии, доставалось не ему, а государству, от которого, стало быть, и в этом случае зависело передвинуть границу вперед или назад. Исключения из этих общих правил возникали вследствие особых государственных договоров, предоставлявших внутри римской общины особые права членам чужих общин. Так, прежде всего вечный союз между Римом и Лациумом признавал законную силу всех договоров, заключенных между римлянами и латинами, и вместе с тем устанавливал для них ускоренный способ гражданского процесса через присяжных «восстановителей» (reciperatores); наперекор римскому обыкновению возлагать решение всех тяжб только на одного судью этот суд состоял из многих лиц и в нечетном числе и представлял нечто вроде коммерческого и ярмарочного суда, состоявшего из судей обеих наций и одного председателя. Они разбирали дело в том месте, где был заключен договор, и были обязаны окончить разбирательство не более чем через десять дней. Формы, внутри которых вращались отношения между римлянами и латинами, конечно были общими для всех и точно такими, какие были установлены для сношений между патрициями и плебеями, так как манципация и заемное обязательство (nexum) первоначально были не формальными актами, а наглядными выражениями тех юридических понятий, которые господствовали по крайней мере повсюду, где был в употреблении латинский язык. Иначе и в другой форме велись сношения с заграничными странами. Как кажется, еще в раннюю пору были заключены с церитами и с другими дружественными народами договоры о торговых сношениях и юридических порядках, и было положено основание тому международному частному праву (ius gentium), которое мало-помалу развилось в Риме рядом с его гражданским правом. Это развитие правовых отношений оставило после себя следы в замечательном установлении так называемой «передачи» (mutuum от mutare, как dividuus от dividere) — такой формы займа, которая не заключалась, как nexum, в ясно выраженном перед свидетелями признании долга со стороны должника, а состояла в простой передаче денег из рук в руки и, очевидно, была обязана своим происхождением торговле с иноземцами, между тем как nexum возникло из долговых сношений между туземцами. Поэтому достойно внимания и то, что это слово встречается в сицилийско-греческом языке в форме μοῖτον, с чем находится в связи и воспроизведение латинского carcer в сицилийском καρκαρον. Так как языкознание не позволяет сомневаться в том, что оба эти слова были по своему происхождению латинскими, то их появление в сицилийском местном наречии служит веским доказательством таких частых сношений латинских мореплавателей с жителями Сицилии, которые нередко заставляли этих мореплавателей занимать у туземцев деньги и подвергаться общему во всех древних законодательствах последствию неуплаты долга — тюремному заключению. Напротив того, название сиракузской тюрьмы «каменоломня», или λατομὶαι, было издревле перенесено на расширенную римскую государственную тюрьму — lautumiae.

Все эти постановления в сущности были древнейшей кодификацией обычного римского права, состоявшейся лет через пятьдесят после упразднения царской власти, а их существование в эпоху царей, если и может быть оспариваемо в некоторых отдельных пунктах, не подлежит сомнению в целом; в своей совокупности они представляют нам законодательство уже сильно развившегося земледельческого и торгового города — законодательство, отличавшееся и своим либеральным направлением, и своею строгою последовательностью. Здесь уже совершенно исчезли условные символические формы, какие встречаются, например, в германском законодательстве. Не подлежит сомнению, что такие формы когда-то были в употреблении и у италиков; ясным доказательством этого служат, например, форма домового обыска, при котором следователь, и по римскому и по германскому обычаю, должен был находиться без верхнего платья, в одной рубашке, и в особенности та очень древняя латинская формула для объявления войны, в которой встречаются два символа, бывшие в употреблении во всяком случае также у кельтов и у германцев, — «чистая трава» (herba pura, на языке франков — chrene chruda) как символ родной земли и опаленный огнем, покрытый кровью жезл как знак начала войны. Но за немногими исключениями, в которых исконные обычаи охраняются из религиозных мотивов (сюда принадлежат как объявление войны коллегией фециалов, так особенно и конфарреация), римское право, насколько оно нам известно, решительно и принципиально отвергает символ в его принципе и во всех случаях требует не более и не менее как полного и ясного выражения воли. Передача имущества, вызов к свидетельским показаниям и бракосочетание считаются совершенными, как только обе стороны ясно выразили свою волю; хотя и сохранилось обыкновение передавать имущество в руки нового собственника, дергать за ухо приглашенного в свидетели, покрывать голову новобрачной и вводить ее с торжественной процессией в дом мужа, но уже по самому древнему римскому законодательству все эти старинные обыкновения не имели никакого юридического значения. Подобно тому как из римской религии были отброшены все аллегории и вместе с тем всякие виды олицетворения, и из римского законодательства были отброшены все символы. Вместе с этим были совершенно устранены те более древние порядки, которые мы находим как в эллинских, так и в германских учреждениях и при которых общинная власть еще боролась с авторитетом поглощенных общиной более мелких родовых и окружных союзов; мы уже не находим внутри государства никаких дозволенных законом союзов, которые восполняли бы недостаточную государственную помощь, служа поддержкой один для другого, — не находим ни резких следов кровавой мести, ни стесняющей волю отдельного лица семейной собственности. Однако все это конечно когда-то существовало и у италиков, а следы таких порядков еще можно найти в некоторых отдельных богослужебных постановлениях, как например в обязанности невольного убийцы приносить козла отпущения ближайшим родственникам убитого; но уже в том древнейшем периоде римской истории, который мы в состоянии мысленно обозреть, все это было давно пережитым моментом. Хотя и род, и семья по-прежнему существовали в римской общине, но они так же мало стесняли и идеальное и реальное полновластие государства в государственной сфере, как и та свобода, которую государство предоставляло и обеспечивало гражданам. Коренным основанием права повсюду является государство; свобода — не что иное, как другое выражение для обозначения прав гражданства в их самом широком значении; всякая собственность основана на ясно выраженной или подразумеваемой передаче ее от общины отдельному лицу; договор имеет силу только после того, как община засвидетельствовала его через своих представителей; завещание действительно только в том случае, если оно было утверждено общиной. Сфера публичного права и сфера частного права резко отграничены одна от другой: преступление против государства подвергает виновного непосредственно государственному суду и всегда влечет за собою смертную казнь; преступление против согражданина или против гостя заглаживается прежде всего путем соглашения посредством пени или посредством удовлетворения обиженного; оно никогда не наказывается смертью и в худшем случае влечет за собою утрату свободы. Здесь идут рука об руку, с одной стороны, самый широкий либерализм во всем, что касается свободы сношений, с другой стороны, самый строгий способ взысканий — точь-в-точь как в современных торговых государствах рядом с всеобщим правом обязываться векселями существует самый строгий порядок взыскания по таким обязательствам. Гражданин и клиент стоят — в том, что касается деловых сношений, — совершенно на равной ноге; государственные договоры предоставляют и гостям широкую равноправность; женщины поставлены по правоспособности совершенно наравне с мужчинами, хотя и стеснены в своей дееспособности; даже только что достигший совершеннолетия юноша получает самое широкое право распоряжаться своей собственностью, и вообще всякий, кто вправе располагать самим собою, так же полновластен в своей сфере, как полновластно государство в сфере общественной. В особенности характерна в этом отношении кредитная система: кредита под залог земельной собственности вовсе не существует, но вместо ипотечного долга сразу является то, чем в наше время оканчивается ипотечный процесс, — переход собственности от должника к кредитору; напротив того, личный кредит гарантирован самым широким — чтобы не сказать не в меру широким — образом, так как законодатель дает кредитору право поступить с неоплатным должником как с вором, и то, что Шейлок выговаривает себе, полуиздеваясь у своего смертельного врага, дается здесь каждому должнику законодателем со всею законодательною серьезностью, даже пункт об излишне отрезанном оговорен более тщательно, чем у шекспировского еврея. Законодатель не мог более ясно выразить своего намерения соединить свободное от долгов земледельческое хозяйство с коммерческим кредитом и преследовать с беспощадной энергией всякую мнимую собственность и всякое нарушение данного слова. Если мы примем, сверх того, в соображение, что за всеми латинами было рано признано право выбирать постоянное местожительство и что так же рано была признана законность гражданских браков, то мы придем к убеждению, что это государство, требовавшее столь многого от своих граждан и дошедшее в понятии и подчиненности частных лиц целому так далеко, как никакое другое и до и после него, поступило так и могло так поступать только потому, что ниспровергло все преграды для сношений между людьми и в такой же степени сняло оковы со свободы, как и ограничило ее. И в тех случаях, когда римское законодательство что-либо разрешает, и в тех, когда оно что-либо воспрещает, оно всегда выражается без оговорок: если не имевший законного защитника чужеземец находился в положении дикого зверя, которого мог травить всякий, кто пожелает, то гость стоял зато на равной ноге с гражданином; договор обыкновенно не давал никакого права на предъявление иска, но в случае признания прав кредитора этот договор был так всесилен, что бедняк нигде не находил спасения, ни с чьей стороны не вызывал человеколюбивой и справедливой снисходительности, как будто бы законодатель находил наслаждение в том, что повсюду окружал себя самыми резкими противоречиями, выводил из принципов самые крайние последствия и насильственно навязывал даже самым тупоумным людям убеждение, что понятие о праве то же, что понятие о тирании. Римлянину были незнакомы те поэтические формы и та приятная наглядность, которые так привлекательны в германских уложениях; в его праве все ясно и точно, нет никаких символов и нет никаких лишних постановлений. Эти законы не жестоки; все необходимое совершается без сложных деталей, даже смертная казнь; что свободного человека нельзя подвергать пытке — это основное положение римского права, к которому другие народы должны были стремиться в течение тысячелетий. Но это право было ужасно своей неумолимой строгостью, которая даже не смягчалась гуманной практикой, так как это было народное право: ужаснее свинцовых крыш и застенков было то погребение заживо, которое совершалось на глазах бедняков в долговых башнях зажиточных людей. Но в том-то и заключалось величие Рима, что в нем народ сам себе создал и сам на себе вынес такое законодательство, в котором господствовали и до сих пор еще господствуют без всякого искажения и без всякого смягчения вечные принципы свободы и зависимости, собственности и законности.

ГЛАВА XII

РЕЛИГИЯ.

Римский мир богов, как уже было ранее замечено, возник из отражения земного Рима в высшей и идеальной сфере созерцания, в которой и малое и великое воспроизводились до мельчайших подробностей. В этом мире отражались государство и род, как всякое естественное явление, так и всякое проявление умственной деятельности; в нем отражались и каждый человек, и каждое место, и каждый предмет, и даже каждое действие, совершавшееся в области римского права; подобно тому как земные вещи находятся в состоянии постоянного движения, так же вместе с ними колеблются и боги. Гений — хранитель отдельного какого-нибудь действия — жил не дольше, чем само действие; гений — хранитель отдельного человека — жил и умирал вместе с самим человеком, и эти божественные существа можно считать бессмертными только в том смысле, что постоянно вновь нарождаются подобные действия и однородные люди, а вместе с ними и одинаковые гении. Как над римской общиной царили римские боги, так и над каждой из чужеземных общин царили ее собственные боги; но как ни резко было различие между гражданином и негражданином, между римским богом и чужеземным, все-таки и чужеземцы, и чужеземные боги могли приобретать в Риме права гражданства в силу общинного постановления, а когда граждане завоеванного города переселялись в Рим, то и их богов приглашали туда же перенести свое местопребывание.

О древнейшей сфере римских богов — в том виде, как она образовалась до знакомства римлян с греками, — мы узнаем из списка публичных и носящих особые названия праздничных дней (feriae publicae) римской общины: он сохранился в календаре общины и бесспорно представляет самый древний из всех дошедших до нас документов о римской древности. Первое место в нем занимают боги Юпитер и Марс, равно как двойник этого последнего — Квирин. Юпитеру посвящены все дни полнолуния (idus), сверх того, все праздники вина и многие другие, о которых будет упомянуто далее; его антагонисту, «злому Юпитеру» (Vediovis), было посвящено 21 мая (agonalia); Марсу принадлежали первый день нового года, 1 марта, и главным образом большое военное торжество, происходившее в течение этого месяца, названного по имени самого бога. Этому торжеству предшествовали 27 февраля конские состязания (equirria), а его главными днями в течение марта были: день ковки щитов (equirria, или Mamuralia, марта 14), день военной пляски на площади народных собраний (quinquatrus, марта 19) и день освящения военных труб (tubilustrium, марта 23). Подобно тому как войну начинали с этого праздника, так и осенью, после окончания похода, снова справляли праздник Марса — день освящения оружия (armilustrium, октября 19). Наконец, второму Марсу, т. е. Квирину, принадлежало 17 февраля (Quirinalia). Между остальными праздниками первое место занимают те, которые относятся к земледелию и к виноделию, а рядом с ними праздники пастухов играют лишь второстепенную роль. Сюда прежде всего принадлежит длинный ряд весенних праздников в апреле; во время их приносились жертвы: 15-го числа Теллуру, т. е. кормилице-земле (fordicidia, приносилась в жертву стельная корова), 19-го Церере, т. е. богине растительного мира (Cerialia), 21-го плодотворной богине стад Палере (Parilia), 23-го Юпитеру как хранителю виноградных лоз и впервые откупориваемых в этот день бочек прошлогоднего сбора (Vinalia), 25-го злому врагу посевов — рже (Robigus: Robigalia). По окончании полевых работ и после успешной уборки жатвы справлялся двойной праздник в честь бога уборки жатвы Конса (от condere) и в честь богини изобилия Опы: один раз — непосредственно после окончания работы жнецов (августа 21, Consualia; августа 25, Opiconsiva), а второй раз — в середине зимы, когда наполняющая амбары благодать может быть оценена по достоинству (декабря 15, Consualia; декабря 19, Oppalia), а чуткий здравый смысл древних распорядителей празднествами вставил между двух последних праздников праздник посева (Saturnalia от Saëturnus или Saturnus, декабря 17). Точно так и праздник виноградного сока, называвшийся также целебным (meditrinalia, октября 11), потому что свежему виноградному соку приписывали целебную силу, справлялся после окончания сбора винограда в честь Юпитера как бога вина; но первоначальное значение третьего праздника вина (Vinalia, августа 19) неясно. Затем следуют в конце года: волчий праздник (Lupercalia, февраля 17), который справляли пастухи в честь доброго бога Фавна, и праздник межевых камней (Terminalia, февраля 23), который справляли земледельцы; сверх того, справлялись: двухдневный летний праздник дубрав (Lucaria, июля 19, 21), который, вероятно, был посвящен лесным богам (Silvani), праздник источников (Fontinalia, октября 13) и праздник кратчайшего дня, после которого восходит новое солнце (An-geronalia, Divalia, декабря 21). В городе, который служил портом для всего Лациума, не менее важное значение имели: праздник моряков в честь морских богов (Neptunalia, июля 23), праздник пристани (Portunalia, августа 17) и праздник реки Тибра (Volturnalia, августа 27). Ремесла и искусства имели в этом кругу богов только двух заступников — бога огня и кузнечного мастерства, Вулкана, которому кроме названного его именем дня (Volcanalia, августа 23) был посвящен еще праздник освящения труб (Tubilustrium, мая 23), и затем Карменту (Carmentulia, января 11, 15), которую сначала чтили как богиню волшебных заклинаний и песен, а впоследствии стали чтить как покровительницу рождений. Домашней и семейной жизни были посвящены: праздник богини дома — Весты и праздник гениев кладовой — Пенатов (Vestalia, июня 19), праздник богини рождения 63 , (Matralia, июня 11), праздник благословения дома детьми, посвященный Либеру и Либере (Liberalia, марта 17), праздник умерших (Feralia, февраля 21) и трехдневный праздник привидений (Lemuria, мая 9, 11, 13). К кругу гражданских отношений принадлежали два непонятных для нас праздника: бегства царя (Regifugium, февраля 24) и бегства народа (Poplifugia, июля 5), из которых во всяком случае последний был посвящен Юпитеру, — и кроме того, праздник семигорья (Agonia, или Septimontium, декабря 11). И богу «начала», Янусу, был посвящен особый день (Agonia, января 9). Значение некоторых других праздников для нас непонятно, таковы: праздник Фуррины (июля 25) и посвященный Юпитеру вместе с Аккой Ларенцией праздник Ларенталий, который, быть может, был праздником Лар (декабря 23). В этой табели вполне перечислены те дни общественных празднеств, которые были неизменно установлены, и хотя, без сомнения, исстари существовали, сверх того, и другие передвижные и случайные праздники, все-таки и то, что говорится в этой табели, и то, что в ней умалчивается, дает нам возможность заглянуть в такую древнюю эпоху, которая иначе почти совершенно пропала бы для нас. В то время, когда эта табель была составлена, уже совершилось слияние древней римской общины с римлянами с холмов, так как мы находим в ней рядом с Марсом и Квирина; но капитолийский храм еще не был в ту пору построен, так как в табели нет речи ни о Юноне, ни о Минерве; святилище Дианы на Авентине также еще не было воздвигнуто, и еще не было заимствовано от греков никаких религиозных воззрений. Пока италийское племя жило на полуострове, предоставленное самому себе, как римский, так и вообще италийский культ по всем признакам заключался главным образом в поклонении богу Маурсу, или Марсу; это был смертоубийственный бог 64 ; его представляли себе преимущественно мечущим копья охранителем стад и божественным бойцом за граждан, низвергающим их врагов; само собой разумеется, что каждая община имела своего собственного Марса, которого считала самым могущественным и самым святым из всех; поэтому и всякое «посвященное весне» переселение, предпринятое с целью основания новой общины, совершалось под покровительством своего собственного Марса. Марсу посвящен первый месяц года как в римском месяцеслове, в котором помимо того вовсе не упоминается о богах, — так, по всей вероятности, и в месяцесловах латинском и сабельском; между римскими собственными именами, также вообще не имеющими ничего общего с именами богов, исстари были самыми употребительными: Марк, Мамерк, Мамурий; с Марсом и с его священным дятлом находится в связи древнейшее италийское предсказание; священный зверь Марса — волк — служил для римских граждан чем-то вроде герба, и все священные легенды, какие только была в состоянии создать фантазия римлян, относятся исключительно к богу Марсу и к его двойнику Квирину. Впрочем, отец Дионис — это более чистое и более гражданское, нежели воинственное, отражение существа римской общины — занимает в списке праздников более широкое место, чем Марс, а жрец Юпитера стоял по рангу выше обоих жрецов бога войны; но и этот последний играл в том списке выдающуюся роль, и даже весьма вероятно, что в то время, когда были установлены праздничные дни, Юпитер занимал по отношению к Марсу такое же место, какое занимал Ормузд по отношению к Митре, и что в воинственной римской общине и тогда был настоящим средоточием богопочитания воинственный бог смерти с своим мартовским праздником; напротив, богом веселящего сердце вина в это время считался не внесенный впоследствии греками «облегчитель забот» Дионис, а сам отец Юпитер.

В нашу задачу не входит описание римских богов во всех подробностях: но и в интересах истории необходимо обратить внимание на их своеобразный характер, в одно и то же время и низменный и задушевный. Отвлечение и олицетворение составляют сущность как римской, так и эллинской мифологии; эллинский бог также служил выражением для какого-нибудь явления природы или для какого-нибудь понятия, а то, что римлянину и греку каждое божество представлялось особою личностью, видно из воззрения на отдельных богов как на существа или мужского, или женского пола и из следующего воззвания к неизвестному божеству: «Бог ли ты или богиня, мужчина ты или женщина»; отсюда произошло и глубоко укоренившееся убеждение, что не следует громко произносить имя гения-хранителя общины из опасения, что неприятель, узнав это имя, станет призывать бога по имени и переманит его за предел общины. Остатки такого глубокого чувственного воззрения связаны именно с именем самого древнего и самого национального из италийских богов — Марса. Но, между тем как лежащая в основе всякой религии абстракция повсюду стремится все к более и более широким представлениям, пытается все глубже и глубже проникнуть в самую сущность вещей, римские религиозные образы, напротив того, остаются на поразительно низкой ступени воззрений и понятий. Между тем как у греков сколько-нибудь значительный мотив быстро разрастается в целую группу образов, в целый цикл идей, у римлян, напротив, основная мысль остается окоченелой в своей первоначальной наготе. В римской религии нет ничего самобытно ею созданного, что можно было бы поставить наряду с нравственным преображением земной жизни в религии Аполлона, с божественным опьянением в поклонении Дионису, с глубокомысленным и таинственным культом хтонических (подземных) богов и с мистериями. Она, пожалуй, имеет понятие и о «другом злом боге» (Ve-diovis), о призраках и привидениях (lemures), а впоследствии также о божествах зловредного воздуха, лихорадки, болезней и, быть может, даже воровства (laverna), но она не была в состоянии возбуждать того священного трепета, к которому также влечет человеческое сердце; она не была в состоянии проникнуться тем, что есть непостижимого и даже злого в природе и в человеке, без чего не может обойтись религия, если человек целиком должен растворяться в ней. В римской религии едва ли было что-либо покрытое таинственностью, кроме названий городских богов Пенатов; но сущность и этих богов была для всякого понятна. Национальное римское богословие старалось выяснить для себя все сколько-нибудь значительные явления и их свойства и затем, дав каждому из них надлежащее название, распределить их по разрядам (согласно с той классификацией лиц и вещей, которая лежала в основе частного права), для того чтобы знать, к какому богу или разряду богов следует обращаться и каким способом, и для того чтобы указать этот правильный способ народу (indigitare). Римское богословие в сущности и состояло из таких поверхностно-отвлеченных понятий, отличавшихся чрезвычайной простотой и наполовину заслуживающих уважения, наполовину смешных; понятия о посеве (saeturnus) и полевых работах (ops), о почве (tellus) и о межевых камнях (terminus) олицетворялись в самых древних и в самых высокочтимых римских божествах. Едва ли не самым своеобразным между всеми римскими богами и конечно единственным, для которого была придумана чисто италийская форма поклонения, был двуглавый Янус; однако и в нем не олицетворяется ничего кроме выражающей боязливую римскую набожность идеи, что перед начинанием всякого дела следует обращаться с молитвой к «духу начала». Здесь также сказывается глубокое убеждение, что римские понятия о богах столь же необходимо должны были быть распределены по разрядам, сколь неизбежно было, чтобы каждый из эллинских богов, благодаря тому что был одарен более яркою индивидуальностью, стоял от всех других особняком 65 . Едва ли не самым интимным из всех римских верований было верование в гениев-хранителей, витавших и в доме, и над домом, и в кладовой; в публичном богослужении их чтили под именем Весты и Пенатов, в семейном — под именем лесных и полевых богов Сильванов и главным образом под именем настоящих домашних богов Лазов или Лар, которым постоянно уделялась часть от поданных за семейным столом кушаний и поклониться которым каждый отец семейства считал еще во времена Катона Старшего своим первым долгом по возвращении из чужбины домой. Но в распределении богов по рангам эти домашние и полевые боги занимали скорее последнее, нежели первое, место; иначе и быть не могло при такой религии, которая отказывалась от идеализации: благочестивое сердце находило для себя самую обильную пищу в самых простых и самых индивидуальных абстракциях, а не в самых широких и всеобщих. Наряду с этой слабостью идеальных элементов ясно выступали наружу практические и утилитарные тенденции римской религии, которые хорошо заметны в вышеприведенной табели праздничных дней. Увеличения имущества и земных благ, доставляемых обработкой полей и разведением скота, мореплаванием и торговлей, — вот чего ожидает римлянин от своих богов; поэтому у римлян быстро и повсеместно вошли в большой почет бог честного слова (deus fidius), богиня случайности и удачи (fors fortuna) и бог торговли (mercurius), которые зародились из ежедневных житейских сношений, хотя и не успели попасть в вышеприведенную древнюю табель праздничных дней. Римский характер отличался такой строгой бережливостью и склонностью к коммерческим спекуляциям, что они проникли в самую глубь его божественного отражения.

О мире духов мы можем сказать лишь немногое. Души усопших — «добрые» (manes) — не переставали жить в виде теней в том самом месте, где покоилось тело (dii inferi), и принимали пищу и питье от переживших их людей. Однако они жили в подземных пространствах, а из подземного мира никакой мост не вел ни к ходившим по земле людям, ни к витавшим в высших сферах богам. Греческий культ героев был вовсе незнаком римлянам, а совершенно не римское превращение царя Ромула в бога Квирина ясно доказывает как поздно и как неудачно была сочинена легенда об основании Рима. Имя Нумы было самым древним и самым почтенным из всех, какие упоминались в римских сказаниях; однако этого царя никогда не боготворили в Риме подобно Тезею в Афинах.

Древнейшие коллегии жрецов были учреждены для бога Марса; сюда принадлежат главным образом назначавшийся пожизненно жрец этого общинного бога — «Марсов возжигатель» (flamen Martialis), называвшийся так потому, что он совершал обряд сжигания жертвы, и двенадцать скакунов (salii), т. е. юношей, исполнявших в марте военный танец в честь Марса и сопровождавших этот танец пением. О том, что слияние общины на холмах с палатинской имело последствием удвоение римского Марса и вместе с тем назначение второго Марсова жреца — flamen Quirinalis — и второго братства плясунов — salii collini, — уже было упомянуто ранее. Сверх того, существовали и другие общественные культы, частью сделавшиеся предметом поклонения еще задолго до основания Рима; для некоторых из них назначались особые жрецы, как например для Карменты, для Вулкана, для богов портового и речного, а служение некоторым другим поручалось от имени народа особым коллегиям или родам. К числу такого рода коллегий, видимо, принадлежала коллегия двенадцати «собратьев-земледельцев» (fratres arvales), обращавшихся в мае к «богине-производительнице» (dea dia) с молитвами о всходе посевов, хотя весьма сомнительно, чтобы эта коллегия уже в ту эпоху пользовалась таким же почетом, какой ей создавали во времена империи. Сюда же примыкали братство тициев, которому было поручено охранять и поддерживать особый культ римских сабинов, и состоявшие при очаге тридцати курий тридцать куриальных возжигателей (flamines curiales). Уже ранее упомянутый волчий праздник (Lupercalia) справляли в феврале для охранения стад в честь «благосклонного бога» (faunus) членами рода Квинктиев и присоединившимися к ним после инкорпорации римлян с холмов членами рода Фабиев; это был настоящий карнавал пастухов, во время которого «волки» (luperci) опоясывали свое голое тело козлиными шкурами и рыскали повсюду, стегая всякого встречного ремнями. И в других родовых культах община, вероятно, участвовала через своих представителей. К этому древнейшему богослужению римской общины мало-помалу присоединялись новые способы богопочитания. Самым важным из них был тот, который принадлежал объединившемуся городу, как бы заново основанному путем сооружения большой городской стены и крепости; в этом культе самый высший и самый лучший из богов — Юпитер Капитолийский, в котором олицетворялся гений римского народа, — был поставлен во главе всех римских богов, а состоявший при нем с тех пор возжигатель, Flamen Dialis, составил вместе с двумя жрецами Марса высший жреческий триумвират. В то же время возникли культ нового единого городского очага, или культ Весты, и принадлежавший к нему культ общинных Пенатов. Шесть целомудренных дев как бы в качестве шести дочерей римского народа несли службу при богине Весте и были обязаны постоянно поддерживать благотворный огонь на общинном очаге в пример и назидание гражданам. Это семейно-публичное богопочитание было в глазах римлян самым священным, и оно дольше всех языческих культов противилось в Риме христианству. Затем Авентин был отведен Диане как представительнице латинского союза; но именно потому, что она была представительницей этого союза, при ней не состояли особые римские жрецы; кроме того, римская община мало-помалу приучилась поклоняться многим другим богам, или справляя в их честь в установленной форме публичные празднества, или возлагая на жреческие коллегии обязанность чтить их от ее имени, а при некоторых из них, как например при богине цветов (Flora) и при богине земных плодов (Pomona), назначала особых возжигателей, так что число этих последних наконец возросло до пятнадцати. Но между этими возжигателями тщательно отличали тех трех flamines maiores, которые до позднейших времен выбирались только из среды древних гражданских родов. Точно так же древние коллегии палатинских и квиринальских скакунов постоянно сохраняли первенство над всеми другими жреческими коллегиями. Таким образом, необходимая и постоянная служба при богах общины была раз навсегда возложена государством на особые коллегии или на особых должностных лиц, а для покрытия, надо полагать, довольно значительных расходов на жертвоприношения были частью приписаны к некоторым храмам земли, частью назначены судебные пени. Не подлежит сомнению, что публичный культ остальных латинских и, вероятно, также сабельских общин в сущности был такой же; по крайней мере положительно доказано, что фламины, салии, луперки и весталки были не специально римскими, а общелатинскими учреждениями, и по меньшей мере три первых коллегии первоначально образовались в одноплеменных общинах, как кажется, не по римскому образцу. Наконец и каждый гражданин мог делать в кругу своих собственных богов то же, что делало государство в кругу государственных богов, мог не только приносить жертвы своим богам, но и посвящать им особые места и собственных служителей.

Таким образом, в Риме было достаточно и жреческих коллегий, и жрецов; однако тот, у кого есть просьба к богу, обращается не к жрецу, а к богу. Всякий, кому было нужно о чем-нибудь попросить бога или о чем-нибудь его спросить, сам взывал к божеству — община, конечно, устами царя, курия через куриона, всадничество через своих начальников, и никакое вмешательство жрецов не дерзало заслонять или затемнять этот первоначальный и простой путь к божеству. Однако вовсе не легко иметь дело с богом. У него есть своя особая манера выражаться, понятная только опытному человеку; но кто умеет взяться за дело, тот конечно сумеет не только узнать волю бога, но и склонить его в свою пользу, а в крайнем случае даже перехитрить и вынудить его содействие. Поэтому естественно, что поклонник бога обыкновенно прибегал к сведущим людям и спрашивал их совета, а отсюда возникли те религиозные коллегии сведущих людей, которые были чисто национальным италийским учреждением и которые имели на политическое развитие страны гораздо более сильное влияние, нежели отдельные жрецы и жреческие коллегии. Их нередко смешивали с этими последними, но это было ошибкой. На жреческие коллегии возлагалось служение какому-нибудь особому божеству, а коллегии сведущих людей сохраняли ненарушимыми традиции тех более всеобщих богослужебных порядков, точное соблюдение которых требовало некоторой опытности и было предметом забот со стороны государства, потому что было в его интересах. Оттого-то эти замкнутые коллегии, пополнявшиеся конечно из среды граждан, и сделались хранительницами богослужебных тонкостей и знаний.

В римском и вообще в латинском общинном устройстве таких коллегий первоначально было только две: коллегия авгуров и коллегия понтификов 66 . Шесть «птицегадателей» (augures) умели объяснять язык богов по полету птиц; это искусство было предметом серьезного изучения и было доведено до такого совершенства, что имело вид научной системы. Шесть «мостостроителей» (pontifices) получили свое название от того, что заведовали священным, а вместе с тем и политически важным делом постройки и, в случае надобности, разрушения моста, который вел через Тибр. Это были римские инженеры, знакомые с тайнами меры и числа, вследствие чего на них также была возложена обязанность составлять государственный календарь, возвещать народу о наступлении дней новолуния, полнолуния и праздничных дней и наблюдать, чтобы каждое богослужебное действие и каждая судебная процедура совершались в надлежащие дни. Так как на них лежал преимущественно перед всеми другими надзор за всем, что касалось богослужения, то и в делах о браках, о завещаниях и об усыновлении к ним предварительно обращались в случае надобности с вопросом, не было ли задуманное дело в чем-нибудь несогласно с божественными законами. От них также зависело установление и обнародование тех общих богослужебных правил, которые известны под названием царских законов. Этим путем они сосредоточили в своих руках общий высший надзор над римским богослужением, хотя, как кажется, и не в таком широком размере, как после упразднения царской власти; вместе с тем они сделались верховными блюстителями всего, что находилось в связи с этим богослужением, — а что же не находилось с ним в связи? Суть своей науки они сами определяли словами «знание божеских и человеческих вещей». В сущности именно из недр этой коллегии вышли зачатки как духовного и светского правоведения, так и историографии. Так как всякая историография находится в связи с календарем и с летописью и так как в римских судах вследствие их особого устройства не могла образоваться никакая традиция, то знание судебной процедуры и самых законов должно было сосредоточиться также в коллегии понтификов, которая одна была способна давать свои заключения о днях, какие должны считаться присутственными, и по юридическим вопросам, касавшимся религии. С этими двумя самыми древними и самыми почетными коллегиями знатоков религии следует поставить почти наряду коллегию двадцати государственных вестников (fetiales — слово неизвестного происхождения), которая имела своим назначением хранить путем преданий, как в живом архиве, содержание договоров, заключенных с соседними общинами, высказывать свое мнение в случаях нарушения установленных договорами обязательств и в крайних случаях настаивать на требовании удовлетворения и на объявлении войны. В области международного права фециалы были тем же, чем были понтифики в области божественного права, и потому, подобно этим последним, имели право не постановлять решения, а указывать, в каком смысле решения должны быть постановлены. Но как ни был высок почет, которым всегда пользовались эти коллегии, и как ни были важны и обширны их права, все-таки римляне, в особенности самые высокопоставленные из римлян, никогда не забывали, что их назначение заключалось не в том, чтобы повелевать, а в том, чтобы давать дельные советы, и не в том, чтобы непосредственно испрашивать ответа богов, а в том, чтобы объяснить смысл ответов, полученных теми, кто обращался к богам с вопросами. Поэтому и самый высокопоставленный жрец не только стоял по своему сану ниже царя, но даже не смел без спроса давать царю советы. От царя зависело наблюдать или не наблюдать за полетом птиц и в первом случае назначать для того время; а птицегадатель только стоял подле царя и в случае надобности объяснял ему язык этих небесных вестников. Точно таким же образом фециал и понтифик могли вмешиваться в вопросы государственного и частного права, не иначе как по приглашению желающих, и римляне, несмотря на свою набожность, непреклонно держались правила, что жрецу не должна принадлежать в государстве никакая власть, что он не имеет права ничего приказывать и что он обязан наравне со всеми гражданами повиноваться самому низшему из должностных лиц.

Римское богопочитание было в сущности основано на привязанности человека к земным благам и только второстепенным образом на страхе, который внушают необузданные силы природы; поэтому оно и заключалось преимущественно в выражениях радости, в пении поодиночке и хором, в играх и танцах, но главным образом в пиршествах. Как у всех земледельческих народов, питающихся растительной пищей, так и у италиков убой скота был в одно и то же время и домашним праздником и богослужебным актом; свинья считалась самой приятной для богов жертвой только потому, что жареная свинина была обыкновенно праздничным блюдом. Но всякая расточительность, точно так же как и всякое чрезмерное ликование, была несовместима со скромным бытом римлян. Бережливость по отношению к богам составляет одну из самых характерных особенностей самого древнего латинского культа; даже разгул фантазии сдерживала с железной строгостью та нравственная дисциплина, которую нация налагала на самое себя. Вследствие этого латины не были знакомы с теми нравственными недугами, которые порождает разнузданность фантазии. Впрочем, и в латинскую религию глубоко проникла нравственная наклонность людей связывать земные преступления и земные наказания с миром богов и первые считать преступлениями против божества, а вторые — искуплением перед богами. Казнь приговоренного к смерти преступника считалась принесенной богам искупительной жертвой, точно так же как и умерщвление врага в справедливой войне; вор, похитивший в ночное время полевые плоды, расплачивался на виселице за свою вину перед Церерой, точно так же как враг расплачивался на поле сражения за свою вину перед матерью-землей и перед добрыми духами. Здесь даже встречается глубокая и грозная мысль замены виновных невинными: если боги разгневались на общину, но остается неизвестным, кто именно навлек на общину их гнев, то их может умилостивить тот, кто добровольно принесет себя им в жертву (devovere se); так, например, извергающая ядовитые испарения трещина в земле может замкнуться, а наполовину проигранное сражение может превратиться в победу, если какой-нибудь великодушный гражданин бросится в виде искупительной жертвы в пропасть или на копья врагов. На таком же воззрении был основан обычай священной весны, в силу которого обрекали в жертву богам весь рогатый скот и всех людей, которые родятся в данный промежуток времени. Если можно назвать приношениями в жертву людей, то конечно такие приношения принадлежали к числу основных элементов латинской религии; но следует добавить, что, как бы далеко ни проникал наш взор в прошлые времена, приношения в жертву живых людей ограничивались преступниками, виновность которых уже была доказана перед судом, и теми невинными людьми, которые добровольно обрекали себя на смерть. Человеческие жертвоприношения иного рода несовместимы с основной мыслью жертвоприношения; если же они и встречаются у индо-германских племен, то они должны быть отнесены к позднейшему периоду нравственного упадка и одичания. У римлян они никогда не входили в обыкновение, за исключением тех редких случаев, когда суеверие и отчаяние искали в отвратительных поступках спасения от неминуемой гибели. Следов веры в привидения, страха колдовства и культа мистерий мы находим у римлян сравнительно очень мало. Оракулы и предсказатели будущего никогда не имели в Италии такого же значения, какое они имели в Греции, и никогда не могли приобрести там серьезного влияния на частную и общественную жизнь. Но, с другой стороны, именно поэтому латинская религия и впала в невероятную трезвость и сухость и рано превратилась в мелочное и бездушное исполнение религиозных обрядов. Бог италика, как уже было ранее замечено, был прежде всего вспомогательным орудием для достижения самых реальных земных целей, а это влечение италиков к тому, что удобопонятно и реально, отпечатлелось на их религиозных воззрениях и не менее ясно заметно на теперешнем почитании итальянцами их святых. У них боги противопоставляются человеку, точно так же как кредитор должнику; каждый из этих богов имеет законно приобретенное право на известные обряды и приношения; но так как число богов так же велико, как и число различных моментов в земной жизни, а неисполнение или неточное исполнение обязанностей к каждому богу в надлежащий момент влекло за собою наказание, то уже одно запоминание всех религиозных обязанностей было делом трудным и требовавшим большой осмотрительности; этим и объясняется, почему понтифики, специально изучившие божественное право и умевшие объяснять его требования, достигали необыкновенного влияния. Безупречный человек исполняет установленные обряды богослужения с такой же купеческой аккуратностью, с какой исполняет свои земные обязательства, и даже делает лишнее, если и бог со своей стороны сделал что-нибудь лишнее. С богом даже пускаются на спекуляции: данный богу обет как по своей сущности, так и по своему названию не что иное, как заключенный между богом и человеком формальный договор, по которому этот последний обязывается уплатить первому за известные услуги соответствующее вознаграждение, а римское юридическое правило, что никакой договор не может быть заключен через заместителей, конечно было не последней причиной того, что в Лациуме устранялось всякое посредничество жрецов при обращении людей к богам с какими-либо просьбами. Подобно тому как римский торговец, несмотря на свою условную честность, был обязан исполнять условия договора только в их буквальном смысле, так и относительно богов, как учили римские богословы, можно было давать и принимать вместо самого предмета его изображение. Владыке небес подносили луковичные и маковые головки, для того чтобы на них, а не на человеческие головы, он направил свои молнии; в искупление жертвы, которой ежегодно требовал для себя отец Тибр, в волны реки ежегодно бросали тридцать сплетенных кукол 67 . Здесь понятия о божеском милосердии и об умиротворении бога смешиваются с благочестивым лукавством, которое пытается ввести грозного властелина в заблуждение и отделаться от него путем мнимого удовлетворения. Таким образом, хотя страх, который внушали римские боги, и имел сильное влияние на толпу, но он нисколько не был похож на тот тайный трепет перед всемогущей природой или перед всесильным божеством, который служил основой для пантеистических и монотеистических воззрений; на нем лежал земной отпечаток, и он в сущности немногим отличался от той робости, с которой римский должник приближался к своему правосудному, но очень пунктуальному и могущественному кредитору. Понятно, что такая религия не способствовала развитию художественных и философских наклонностей, а, напротив, подавляла их. Грек обрекал наивные идеи древнейших времен в человеческую плоть и кровь, вследствие чего его понятия о божестве не только обратились в элементы искусств изобразительного и поэтического, но достигали вместе с тем той всеобщности и той эластичности, которые составляют самую глубокую черту человеческой природы и именно потому служат основами для всех мировых религий. Благодаря таким свойствам греческой религии простое созерцание природы могло достигнуть глубины космогонических воззрений, а простое нравственное понятие — глубины всеобъемлющих гуманитарных воззрений, и в течение долгого времени греческая религия была в состоянии вместить в себе все физические и метафизические представления нации, т. е. все идеальное развитие народа, и по мере возрастания содержания в глубину и ширину, прежде чем фантазия и отвлеченная мысль разрушили облекавшую их оболочку. Напротив того, в Лациуме воплощение понятий о божестве было таким совершенно прозрачным, что на нем не могли воспитаться ни художники, ни поэты; а латинская религия всегда чуждалась искусства и даже относилась к нему враждебно. Так как бог не был и не мог быть ничем иным, как одухотворением земного явления, то он находил и постоянное для себя местожительство (templum) и свое видимое изображение именно в этом земном явлении; созидаемые человеческими руками стены и идолы могли только исказить и затемнить духовное представление. Поэтому первоначальное римское богослужение не нуждалось ни в изображениях, ни в жилищах богов, и хотя в Лациуме — вероятно, по примеру греков — уже с ранних пор стали чтить бога в его изображении и построили для него домик (aedicula), но такое наглядное представление считалось несогласным с законами Нумы и вообще нечистым и чужеземным. Разве только за исключением двуглавого Януса, в римской религии не было ни одного созданного ею самой божеского изображения, и еще Варрон подсмеивался над толпой, требовавшей кукол и картинок. Отсутствие всякой творческой силы в римской религии было также главной причиной того, что римская поэзия и еще более римская философия никогда не возвышались над уровнем совершенного ничтожества. И в практической области обнаруживается то же различие. Римская община извлекала из своей религии ту практическую пользу, что жрецы и в особенности понтифики облекли в определенную форму нравственные законы, которые в ту эпоху, еще не знакомую с полицейской опекой государства над гражданами, с одной стороны, заменяли полицейский устав, а с другой — предавали нарушителей нравственных обязанностей суду богов и налагали на них божеские кары. Кроме наложения религиозных кар на тех, кто не соблюдал святости праздничных дней, и кроме рациональной системы хлебопашества и виноделия, о которой будет идти речь далее, к постановлениям первого разряда принадлежат между прочим культ очага и Лар, отчасти связанный с санитарно-полицейскими соображениями, а главным образом сжигание трупов, которое было введено у римлян необыкновенно рано — гораздо ранее, чем у греков, — и которое предполагает такое рациональное воззрение на жизнь и на смерть, какого не знали в самые древние времена и до какого не дошли даже в наше время. Что латинская народная религия была способна осуществлять такие и другие им подобные нововведения, должно быть поставлено ей в немаловажную заслугу. Но еще важнее было ее нравственное влияние. Если муж продавал жену или отец женатого сына, если ребенок ударил отца или невестка свекра, если патрон нарушал долг чести по отношению к гостю или к клиенту, если сосед самовольно передвигал с места межевой камень или если вор похищал в ночное время жниво, которое оставляли без охраны, полагаясь на человеческую совесть, — то божеское проклятие с той минуты тяготело над головою виновного. Это не значит, что навлекший на себя проклятие человек (sacer) был лишен покровительства законов: опала такого рода была бы противна всяким понятиям о гражданском порядке, и к ней прибегали в Риме лишь в исключительных случаях в эпоху сословных распрей для усиления религиозного проклятия. Исполнение такого приговора богов не являлось делом отдельного гражданина или же лишенных всякой власти жрецов. Проклятый должен был прежде всего подлежать божеской каре, а не той, которая налагается человеческим произволом, и уже одно благочестивое народное верование, на котором было основано такое проклятие, само по себе служило наказанием для легкомысленных и злых людей. Но результаты проклятия этим не ограничивались: царь имел право и был обязан привести его в действие, и после того, как по его добросовестному убеждению был удостоверен факт, достойный по закону проклятия, он должен был удовлетворить оскорбленное божество, убив проклятого, как убивают жертвенных животных (supplicium), и этим способом очистить общину от преступления, совершенного одним из ее членов. Если преступление принадлежало к разряду незначительных, то смертная казнь виновного заменялась принесением в жертву животного или каким-нибудь другим приношением. Таким образом, для всего уголовного права служило главной основой религиозное понятие об очистительных жертвах. Но религия Лациума больше ничего не сделала для поддержания гражданского порядка и нравственности. Эллада стояла в этом отношении неизмеримо выше Лациума, так как была обязана религии не только всем своим умственным развитием, но и своим национальным единством в той мере, в какой действительно достигла этого единства; все, что было великого в эллинской жизни, и все, что было в ней общим национальным достоянием, вращалось вокруг божественных прорицалищ и празднеств, вокруг Дельф, Олимпии и царства дочерей веры — муз. Однако именно в этом отношении обнаруживаются те преимущества, которые имел Лациум над Элладой. Благодаря тому, что латинская религия была низведена на уровень обыденных воззрений, она была для всякого понятна и для всякого доступна, вследствие чего римская община и не утратила своего гражданского равенства, между тем как Эллада, в которой религия достигла одной высоты с мышлением лучших людей, с самой ранней поры испытала на себе все, что есть полезного и вредного в умственной аристократии. И латинская религия, подобно всем другим, возникла из бездонной глубины верований, а ее прозрачный мир духов может казаться пустым только поверхностному наблюдателю, способному принять прозрачность вод за доказательство их незначительной глубины. Такая искренняя вера конечно должна с течением времени исчезнуть так же неизбежно, как исчезает утренняя роса под лучами восходящего солнца, и латинская религия также впоследствии иссякла; но латины хранили в себе наивную способность веровать дольше почти всех других народов и в особенности дольше греков. Подобно тому как различные цвета создаются светом и вместе с тем изменяют его, так и искусство и наука являются не только созданиями веры, но и ее разрушителями; как ни всесильно властвует в сфере верований необходимость одновременного развития и разрушения, однако в силу беспристрастного закона природы и на долю эпохи наивных верований достаются такие результаты, которых следующие эпохи тщетно стараются достигнуть. Именно то сильное умственное развитие эллинов, которым было создано всегда остававшееся неполным их религиозное и литературное единство, отняло у них возможность достигнуть настоящего политического единства, лишив их того простодушия, той гибкости характера, того самоотвержения и той способности к слиянию, которые необходимы для всякого государственного объединения. Поэтому уже пора было бы отказаться от того ребяческого воззрения на историю, которое позволяет хвалить греков только в ущерб римлянам, а римлян только в ущерб грекам; как не следует отвергать достоинств дуба оттого, что рядом с ним цветет роза, так точно не следует ни хвалить, ни хулить эти два самых величественных организма, какие только были созданы древностью, а следует понять, что их обоюдные преимущества обусловливались их недостатками. Самая важная причина различия двух наций без сомнения заключалась в том, что Лациум вовсе не приходил в соприкосновение с Востоком в период своего развития, подобно тому как это было с Элладой; ни один из живущих на земле народов не был настолько велик, чтобы своими собственными силами создать такую удивительную цивилизацию, как эллинская или как позднейшая христианская; таких блестящих результатов история достигала там, где арамейские религиозные идеи проникали в индо-германскую почву. Но если именно потому Эллада была прототипом чисто гуманного развития, то Лациум будет навсегда служить прототипом национального развития, а мы в качестве их потомков должны чтить их обоих и должны учиться у них обоих.

Таков был характер и таково было влияние римской религии в ее ничем не стесненном и чисто национальном развитии. Ее национальный характер ничего не утрачивал от того, что она с древнейших времен заимствовала от иноземцев и обряды и сущность богопочитания, точно так же как вследствие дарования гражданского права отдельным иноземцам римское государство не утрачивало своей национальности. Что римляне с древнейших времен обменивались с латинами как товарами, так и богами, разумеется само собой; гораздо более достойны внимания переселение иноплеменных богов и заимствование богослужебных обрядов от иноплеменников. Об особом сабинском культе тициев уже было упомянуто раньше. Но сомнительно, заимствовались ли божественные идеи также из Этрурии, так как древнейшее название гениев — Лазы (от lascivus) и название богини памяти — Минервы (mens, menervare) хотя обыкновенно считаются по происхождению этрусскими, но, судя по лингвистическим указаниям, должны быть причислены скорее к исконным в Лациуме. Во всяком случае достоверно и, сверх того, вполне согласно со всем, что мы знаем о римских сношениях с чужеземцами, что греческий культ нашел для себя доступ в Риме и ранее и в более широких размерах, чем какой-либо другой из иноземных культов. Древнейшим поводом для таких заимствований послужили греческие оракулы. Язык римских богов вообще ограничивался словами «да» и «нет» и самое большее выражением божественной воли при метании жребиев 68 , которое, как кажется, было исконно италийского происхождения, между тем как уже с древнейших времен, но конечно лишь вследствие оказанного Востоком влияния, более словоохотливые греческие боги произносили целые изречения. Римляне рано стали запасаться такими советами на случай надобности, и потому копии с листочков пророчицы и жрицы Аполлона, кумской Сивиллы, были в их глазах очень ценным подарком от тех греков, которые приезжали к ним в гости из Кампании. Для чтения и объяснения этой волшебной книги была с древних пор учреждена особая коллегия из двух сведущих людей (duoviri sacris faciundis), стоявшая по своему рангу только ниже коллегии авгуров и понтификов, и к ней были прикомандированы на счет общины два знающих греческий язык раба; к этим хранителям прорицаний обращались в сомнительных случаях, когда для предотвращения какой-нибудь беды нужно совершить богослужебное действие, а между тем не знали, к какому богу и в какой форме следует обратиться. Даже к дельфийскому Аполлону рано стали обращаться римляне, нуждавшиеся в каком-нибудь совете; кроме ранее упомянутых легенд об этих сношениях свидетельствуют частью вошедшее во все известные нам италийские наречия и тесно связанное с дельфийским оракулом слово thesaurus, частью древнейшая римская форма имени Аполлона — Aperta, т. е. открыватель; эта форма была искажением дорийского слова Apellon и обличала свою древность именно своим варварством. И греческого Геракла рано стали чтить в Италии под именем Herclus, Hercoles, Hercules; но там смотрели на него по-своему и сначала, как кажется, считали его богом рискованной наживы и чрезвычайного обогащения, вследствие чего на его главный алтарь (ara maxima), находившийся на скотном рынке, полководец обыкновенно клал десятую долю захваченной добычи, а торговец — десятую долю барыша. Поэтому он вообще считался богом торговых сделок, которые часто заключались в самые древние времена у его алтаря и скреплялись присягой, и, стало быть, имел некоторое сходство с древним латинским богом «верности данному слову» (deus fidius). Поклонение Геркулесу рано сделалось одним из самых распространенных; по словам одного древнего писателя, его чтили во всех уголках Италии, и его алтари стояли как на городских улицах, так и на проселочных дорогах. Римлянам также издавна были знакомы боги мореплавателей Кастор и Полидевк, или по-римски Поллукс, бог торговли Гермес — римский Меркурий, и бог врачевания Асклапий, или Эскулапий, хотя поклонение этим богам началось лишь в более позднюю пору. Название праздника «доброй богини» (bona-dea) damium, соответствующее греческому δάμον или δήμον, быть может, также должно быть отнесено к этой эпохе. Старинным заимствованиям следует приписать и то, что старинный Liber pater римлян впоследствии считался «отцом-освободителем» и слился с греческим богом вина — «разрешителем» (Lyöos), и то, что римский бог глубины стал называться «расточителем богатств» (Плутон — Dis pater); однако название супруги этого последнего бога, Персефоны, перешло при помощи изменения гласных и перенесения смысла в римскую Прозерпину, т. е. произрастительницу. Даже богиня римско-латинского союза, авентинская Диана, как кажется, была копией союзной богини малоазиатских ионийцев, эфесской Артемиды; по крайней мере то резное ее изображение, которое находилось в римском храме, было сделано по эфесскому образцу. Арамейская религия имела в ту эпоху отдаленное и косвенное влияние на Италию только этим путем — через посредство восточных представлений, которые рано проникли в мифы об Аполлоне, Дионисе, Плутоне, Геракле и Артемиде. При этом ясно заметно, что греческая религия проникла в Италию преимущественно путем торговых сношений и что торговцы и мореплаватели прежде всех принесли туда греческих богов. Однако эти частные позаимствования из чужих краев имели лишь второстепенное значение, а те остатки древнего обыкновения представлять в символах явления природы, к которым можно отнести и сказание о быках Какуса, исчезли почти бесследно, так что в целом можно считать римскую религию за органическое создание того народа, у которого мы ее находим.

Богопочитание сабельское и умбрское, судя по тем немногим сведениям, какие дошли до нас, было основано на совершенно одинаковых воззрениях с латинским, отличаясь от этого последнего только местной окраской и внешними формами. О том, что оно отличалось от латинского, самым несомненным образом свидетельствует учреждение в Риме особого братства для соблюдения сабинских обрядов, но именно это учреждение и представляет поучительный пример того, в чем заключалось это различие. Наблюдение над полетом птиц было у обоих племен обыкновенным способом вопрошать богов; но тиции делали свои наблюдения над одними птицами, а рамнийские авгуры — над другими. Повсюду, где мы находим данные для сопоставлений, обнаруживается один и тот же факт: у обоих племен боги суть отвлеченные понятия о том, что делается на земле, и по своей натуре безличны, но выражение такого понятия о богах и обряды различны. Понятно, что для тогдашнего культа эти отступления казались важными: если же действительно существовали более резкие различия, то мы уже не в состоянии их уловить.

Но из дошедших до нас остатков этрусского богослужения веет иным духом. В них играют главную роль более мрачная, но тем не менее скучная мистика, случайное совпадение чисел, толкование примет и то торжественное возведение на пьедестал чистой бессмыслицы, которое находит поклонников во все времена. Этрусский культ знаком нам далеко не в такой же полноте и чистоте, как латинский; но если позднейшие нововведения и внесли в него некоторые новые черты, если предания познакомили нас именно с теми его установлениями, которые отличаются самым мрачным и самым фантастическим характером и более всех других уклоняются от латинского культа (а как в том, так и в другом нельзя сомневаться), то все же остается достаточно данных, для того чтобы считать мистику и варварство этого культа заложенными в самой сущности этрусского народного характера. Нет возможности с точностью определить, в чем заключалась внутренняя противоположность между недостаточно нам знакомым этрусским понятием о божестве и латинским; но можно положительно утверждать, что между этрусскими богами выступают на первый план злые и радующиеся чужому несчастью, что самый культ жесток и даже заключает в себе приношение в жертву военнопленных; так, например, в Цере были умерщвлены взятые в плен фокейцы, а в Тарквиниях — взятые в плен римляне. Вместо созданного воображением латинов спокойного подземного мира усопших «добрых духов» здесь появляется настоящий ад, в котором путеводитель мертвых — дикая, наполовину зверская фигура старца с крыльями и большим молотом — загоняет несчастные души на пытку при помощи дубины и змей; впоследствии фигура этого старца послужила в Риме при кулачных боях моделью для костюма того, кто уносил с места борьбы трупы убитых. С этим миром теней была так неразрывно связана идея о мучениях, что даже был придуман способ избавиться от них: путем принесения некоторых таинственных жертв можно было переселить несчастную душу в мир высших богов. Замечательно то, что для населения своего подземного мира этруски рано заимствовали от греков их самые мрачные представления, как например учение об Ахероне и о Хароне, играющее важную роль в мудрости этрусков. Но всего более этруски занимались объяснением примет и чудесных знамений. Правда, и римляне распознавали в природе голос богов, но их птицегадатели понимали только простые знамения и умели делать только общие выводы о том, будет ли исход дела счастливый или несчастливый. Нарушение обыкновенного порядка в природе считалось у них предвестием несчастья и препятствовало исполнению задуманного дела; так, например, в случае грозы народное собрание расходилось; римляне даже старались устранять неестественные явления, так, например, у них как можно скорей убивали детей, родившихся уродами. Но этим не ограничивались на той стороне Тибра. Глубокомысленный этруск в молниях и во внутренностях жертвенных животных читал будущность человека до мельчайших подробностей, и чем страннее был язык богов, чем удивительнее были знамения и чудесные явления, тем с большею уверенностью объяснял он их значение и научал, как беду предотвратить. Таким образом, возникли наука о молниях, гадание по внутренностям животных, толкование чудесных знамений, и все это было выработано со всею мелочною точностью рассудка, витающего в мире абсурдов, а в особенности наука о молниях. Ее прежде всех преподал этрускам тотчас вслед за тем умерший Тагес, выкопанный из земли одним пахарем невдалеке от Тарквиний карлик с детской наружностью и с седыми волосами — точно будто в лице этого карлика хотело само себя осмеять сочетание детской наружности с старческим бессилием. Ученики и преемники Тагеса объясняли, какие боги имеют обыкновение метать молнии; как узнавать по месту на небе и по цвету молнии, от какого бога она исходит; предвещает ли молния длительное состояние или единичное событие, а в этом последнем случае — должно ли событие совершиться непременно в назначенный срок или же его можно на некоторое время отдалить при умении взяться за это дело; как упавшую молнию похоронить или как заставить упасть ту молнию, которая только грозит падением, — и множество изумительных фокусов, в которых иногда проглядывает стремление к наживе. Что такое фокусничество было совершенно не в римском духе, видно из того, что даже впоследствии, когда к нему стали прибегать в Риме, не делалось никакой попытки ввести его в постоянное употребление; в ту эпоху римляне еще довольствовались своими собственными и греческими оракулами. Этрусская религия стоит выше римской в том отношении, что в ней появились по крайней мере зачатки облеченных в религиозные формы умозрений, которых вовсе незаметно в римской религии. Над этим миром с его богами царят другие невидимые боги, к которым обращается за указаниями даже этрусский Юпитер; но этот мир конечен; так как он имел начало, то ему настанет и конец по истечении известного периода времени, в котором отдельные моменты измеряются веками. Трудно судить о том, каково некогда было духовное содержание этой этрусской космогонии и философии; но как той, так и другой, по-видимому, были издревле свойственны нелепый фатализм и плоская игра цифр.

ГЛАВА XIII

ЗЕМЛЕДЕЛИЕ, РЕМЕСЛА И ТОРГОВЛЯ.

Земледелие и торговля так тесно связаны с внутренним устройством и внешней историей государств, что, говоря о последних, нам уже много раз приходилось принимать в соображение и первые. Здесь мы попытаемся описать в связи с прежними отрывочными замечаниями италийское и в особенности римское народное хозяйство в более полном виде.

Уже было ранее замечено, что переход от лугового хозяйства к полевому совершился еще до переселения италиков на полуостров. Земледелие служило главной основой для всех италийских общин — для сабельских и для этрусских не менее, чем для латинских; в историческую эпоху в Италии не было настоящих пастушеских племен, хотя ее племена, естественно, занимались наряду с земледелием и луговым хозяйством в меньших или больших размерах, смотря по местности. Как глубоко было сознание, что всякий общественный строй основан на земледелии, видно из прекрасного обычая при основании нового города проводить плугом борозду по тому месту, где предполагалось построить стену. Из сервиевой реформы всего яснее видно, что именно в Риме, об аграрных условиях которого только и можно говорить с некоторой определенностью, не только сельское население искони считалось главной опорой государства, но и постоянно имелось в виду сделать из оседлых жителей ядро общины. Когда значительная часть римской земельной собственности перешла с течением времени в руки неграждан и вследствие того для прав и обязанностей гражданства уже не могла служить основой оседлость, реформа государственного устройства устранила не на время, а навсегда и это неудобство и опасности, которыми оно могло угрожать в будущем. Реформа раз навсегда разделила всех жителей общины без всякого внимания к их политическому положению и возложила на оседлых обязанность участвовать в защите государства, что по естественному ходу вещей должно было повлечь и дарование им общих прав. Как государственное устройство, так и вся римская военная и завоевательная политика были основаны на оседлости; так как в государстве имел значение только оседлый житель, то и война имела целью увеличить число таких оседлых членов общины. Покоренная община или была вынуждена совершенно слиться с римским земледельческим населением, или — если дело не доходило до такой крайности — не облагалась ни военной контрибуцией, ни постоянной данью, а уступала часть (обыкновенно треть) своих полей, на которых потом обычно возникали жилища римских земледельцев. Были многие народы, умевшие так же побеждать и завоевывать, как римляне; но ни один из них не умел подобно римскому закрепить вновь приобретенную землю в поте своего лица и вторично завоевывать плугом то, что было завоевано копьем. Что приобретается войной, то может быть и отнято войной; но нельзя того же сказать о завоеваниях, сделанных плугом; если римляне, проигрывавшие немало сражений, почти никогда не делали при заключении мира территориальных уступок, то они были этим обязаны упорной привязанности крестьян к их полям и к их собственности. В господстве над землей проявляется сила и частного человека, и государства, а величие Рима было основано на самом широком и непосредственном владычестве граждан над землею и на тесно сомкнутом единстве такого прочно привязанного к земле населения.

Уже было ранее замечено, что в древнейшие времена пахотные поля возделывались сообща, вероятно по отдельным родовым союзам, и что затем доход делился между отдельными, входившими в родовой союз семьями; действительно, между общественною запашкой и состоящей из родов общиной существует тесная связь, и даже в более позднюю пору очень часто встречаются в Риме совместное жительство и совместное хозяйство совладельцев 69 . Даже из римских юридических преданий видно, что имущество первоначально заключалось в рогатом скоте и в пользовании землей и что только впоследствии земля была разделена между гражданами в их личную собственность 70 Лучшим доказательством этого служит древнейшее название имущества — «владение скотом» (pecunia) или «владение рабами и скотом» (familia pecuniaque) и название личного имущества домочадцев и рабов — peculium; таким же доказательством служат древнейшая форма приобретения собственности путем взятия ее в руку (mancipatio), применимая только к движимости, и главным образом древнейшая мера земельной собственности (heredium от herus — владелец) в два югера, или прусских моргена, очевидно относящаяся к садовой земле, а не к пахотной 71 Когда и как произошло разделение пахотной земли, уже нельзя определить с точностью. С исторической достоверностью известно только то, что древнейшее государственное устройство было основано не на земледельческой оседлости, а на заменявшем ее родовом союзе, между тем как сервиевы реформы предполагают уже состоявшееся разделение пахотных полей. Из тех же реформ видно, что земельная собственность состояла большею частью из участков среднего размера, которые доставляли одной семье возможность работать и жить и при которых было возможно держать рогатый скот и употреблять в дело плуг: обыкновенный размер такой полной плуговой запашки нам неизвестен в точности, но, как уже было замечено ранее, он едва ли был менее 20 моргенов.

Сельское хозяйство заключалось главным образом в хлебопашестве; обыкновенно сеяли полбу (far) 72 , но также усердно разводили стручковые плоды, репу и овощи. Что разведение винограда не было впервые занесено в Италию греческими переселенцами, видно из того, что в принадлежащем к догреческому периоду списке праздников римской общины значатся три винных праздника, посвященных «отцу Юпитеру», а не заимствованному впоследствии от греков богу вина, «отцу-освободителю». О том, как гордились латины своей превосходной лозою, возбуждающею зависть в соседях, свидетельствуют очень древняя легенда о том, что царствовавший в Цере царь Мезенций взимал с латинов или с рутулов дань вином, и различные варианты очень распространенного в Италии рассказа, что кельтов побудило перейти через Альпы их знакомство с прекрасными продуктами Италии и в особенности с ее виноградом и вином. Латинские жрецы рано и повсеместно стали поощрять тщательное разведение винограда. В Риме приступали к сбору винограда только после того, как высшее в общине лицо духовного звания — жрец Юпитера — давал свое разрешение и сам приступал к этой работе, а в Тускуле было запрещено предлагать в продажу новое вино, пока жрец не объявит о празднике открытия сосудов. Сюда же следует отнести как возлияние вина при жертвоприношениях, так и известное под названием закона царя Нумы предписание римских жрецов не употреблять при жертвоприношениях вина, добываемого из необрезанных лоз; точно так же, чтобы ввести в обыкновение столь полезную в хозяйстве просушку зерна, жрецы запрещали приносить его в жертву сырым. Разведение маслин не так древне и, без сомнения, было впервые занесено в Италию греками 73 Маслины, как следует полагать, были впервые разведены на западных берегах Средиземного моря в конце второго столетия от основания Рима; с этим предположением согласуется и тот факт, что масличная ветвь и маслина играли в римских богослужебных обрядах гораздо менее значительную роль, чем виноградный сок. Впрочем, о том, как высоко ценились оба эти растения у римлян, свидетельствовали виноградная лоза и маслина, выращенные на городской площади неподалеку от Курциева пруда. Из плодовых деревьев всего усерднее разводилась питательная смоковница, которая, по-видимому, была в Италии продуктом местной почвы, а вокруг тех старых смоковниц, которых было немало и на римском рынке и вблизи от него 74 , легенда об основании города сплела свою самую густую ткань.

Земледелец и его сыновья сами пахали землю и справляли все хозяйственные работы, и мало вероятно, чтобы в обыкновенных хозяйствах применялся часто труд рабов или свободных поденщиков. В плуг впрягали быка или корову, а вьючными животными были лошади, ослы и мулы. Самостоятельное скотоводство для получения мяса или молока не существовало по меньшей мере в то время, когда земля составляла собственность родов, а если и существовало, то в очень небольших размерах; впрочем, кроме мелкого скота, который кормился на общественных лугах, в дворовом хозяйстве разводили свиней и домашних птиц, в особенности гусей. Вообще пахали без устали по нескольку раз, и поле считалось плохо вспаханным, если борозды не были проведены на нем так часто, что его можно было вовсе не боронить; но работы производились скорее усердно, чем разумно, и все неудобства плуга, все неудовлетворительные приемы жатвы и молотьбы оставались без изменений. Причину этого следует искать не столько в упорной привязанности земледельца к установленным обычаям, сколько в недостаточном развитии рациональной механики. Практичному италику была незнакома сердечная привязанность к старому способу обработки, полученному им в наследство вместе с клочком пахотной земли, а такие очевидные улучшения в хозяйстве, как разведение кормовых трав и орошение полей, были им издавна заимствованы от соседних народов или введены путем самостоятельного развития. Недаром же и римская литература началась с теоретических рассуждений о хлебопашестве. За прилежной и разумной работой следовал приятный отдых; и в этом случае религия предъявила свои права, облегчая житейское бремя даже для простолюдинов тем, что устанавливала промежутки отдыха, во время которых люди могли двигаться и дышать свободно. Четыре раза в месяц, стало быть, круглым счетом через семь дней в восьмой (nonae), земледелец шел в город продавать, покупать и устраивать всякие другие дела. Но настоящим отдыхом от работы он пользовался только в особые праздничные дни, главным образом во время праздничного месяца после окончания зимних посевов (feriae sementivae); в это время покоился по воле богов плуг и отдыхали в праздничном бездействии не только землепашцы, но даже рабы и волы. Приблизительно так возделывался в древние времена обыкновенный земельный участок хлебопашца. От дурного ведения хозяйства у ближайших наследников не было никакой другой охраны, кроме права отдавать как сумасшедшего под опеку того, кто стал бы легкомысленно расточать наследственное имущество. Сверх того, женщины были в сущности лишены права свободно распоряжаться своим имуществом, и, когда они желали вступить в брак, им обыкновенно выбирали в мужья одного из членов того же рода, для того, чтобы имение не переходило в другой род. Законодательство старалось предотвратить обременение подземельной собственности долгами частью тем, что требовало предварительной передачи заложенного имения в собственность кредитору, частью тем, что ввело по простым займам такую строгую процедуру, которая быстро оканчивалась взысканием долга; впрочем, эта последняя мера, как мы увидим впоследствии, достигла своей цели далеко не вполне. Свободное раздробление собственности не было ограничено никакими законами. Как ни было желательно, чтобы сонаследники не переставали владеть наследственным имением нераздельно, однако даже самое древнее римское законодательство заботилось о том, чтобы каждый из членов такого сообщества мог выделиться во всякое время: конечно хорошо, если братья мирно живут вместе, но принуждать их к этому было бы несогласно с либеральным духом римского права. И из сервиевых реформ видно, что в Риме и при царях было немало людей, которые не владели землей, а владели садовыми участками и потому употребляли не плуг, а мотыгу. Обычаям и здравому смыслу населения было предоставлено полагать предел чрезмерному раздроблению земельной собственности, а что этот расчет оправдался и что поместья остались большею частью в целости, видно из распространенного у римлян обыкновения называть поместья постоянно за ними остававшимися собственными именами. Община участвовала в этом лишь косвенным образом — тем, что высылала колонии, так как последствием этого было заведение новых полных плуговых запашек и, кроме того, нередко уничтожение мелких земельных участков, владельцев которых выселяли в качестве колонистов.

Гораздо труднее выяснить положение крупной земельной собственности. Что такая собственность действительно существовала в немалых размерах, ясно видно из раннего развития сословия всадников; это объясняется частью раздроблением родовых земель, которое неизбежно должно было создать сословие крупных землевладельцев в тех случаях, когда число участников дележа было незначительно, частью огромным количеством стекавшихся в Рим купеческих капиталов. Но в эту эпоху еще не могло существовать таких настоящих крупных хозяйств, которые были бы основаны на труде многочисленных рабов и которые встречаются у римлян в более позднюю пору. Скорее сюда нужно отнести старое определение, по которому сенаторы назывались отцами, потому что раздавали мелким людям земли, как отцы детям; действительно, в старину существовало и до сих пор еще часто встречающееся в Италии обыкновение делить на небольшие участки между зависимыми людьми или ту часть поместья, которую владелец не в состоянии сам обрабатывать, или даже все поместье. Временным владельцем мог быть один из домочадцев или из рабов собственника; если же он был свободным человеком, то его владение напоминало то, которое впоследствии носило название прекариум (precarium). Получатель владел своим участком, пока это было угодно собственнику, и не имел никакого законного способа оградить свое владение от этого собственника; этот последний даже мог прогнать его во всякое время по своему произволу. Вознаграждение за такое пользование чужой землей не было необходимым условием отношений этого рода, но оно без сомнения часто уплачивалось и могло заключаться в какой-нибудь доле продуктов; в этом отношении положение временного владельца имело сходство с положением позднейших арендаторов, отличаясь от него частью отсутствием какого-либо срока пользования, частью обоюдным лишением права предъявлять какие-либо иски и наконец тем, что взнос аренды гарантировался только правом собственника выгнать арендатора. Ясно, что это была в сущности такая сделка, которая была основана на честном слове и не могла состояться без поддержки могущественного, освященного религией, обычая; и действительно, такой обычай существовал. Клиентура, вообще отличавшаяся своим нравственно-религиозным характером, без сомнения была основана главным образом на такой отдаче земель в пользование. И нельзя сказать, чтобы такой вид пользования сделался возможным лишь после отмены общинного полевого хозяйства: как после этой отмены всякий выделившийся землевладелец мог отдавать свою землю в пользование зависимым от него людям, так и до ее отмены мог делать то же самое род; с этим без сомнения находится в связи и тот факт, что у римлян зависимость клиента не была личной и что клиент вместе со своим родом всегда вверял себя покровительству и защите патрона и его рода. Этот древнейший строй римского полевого хозяйства объясняет нам, почему в среде крупных римских землевладельцев возникла сельская аристократия, а не городская. Так как у римлян вовсе не существовал вредный класс посредников, то римский помещик был прикован к своему поместью не меньше арендатора и крестьянина; он сам за всем присматривал и сам во все входил, так что даже богатый римлянин считал за высшую для себя похвалу, если его называли хорошим сельским хозяином. Его дом находился в его имении, а в городе он имел только квартиру, куда приезжал по делам или для того, чтобы подышать в жаркую пору более чистым воздухом. Но в этих порядках всего важнее было то, что они доставляли нравственную основу для отношений между знатью и мелким людом и тем очень уменьшали опасность этих отношений. Свободные прекарные владельцы, происходившие из обедневших крестьянских семейств, из подначальных людей и вольноотпущенников, составляли огромную массу пролетариата, а их зависимость от помещика была сильнее той, в которой мелкий арендатор неизбежно находится от крупного землевладельца. Рабы, возделывавшие землю для господина, без сомнения были гораздо менее многочисленны, чем свободные арендаторы. Повсюду, где переселенцы не поработили сразу все местное население, рабство сначала существовало, по-видимому, в очень небольших размерах, а вследствие того вольный работник играл в государстве совершенно иную роль, чем в более поздние времена. И в Греции мы находим в ее древнейшую эпоху «поденщиков» (ϴῆτες), исполнявших то, что впоследствии делали рабы, а в некоторых отдельных общинах, как например у локров, вовсе не было рабства вплоть до начала их исторической эпохи. Даже сами рабы были обыкновенно италийскими уроженцами; военнопленные вольски, сабины и этруски конечно находились в иных отношениях к своим господам, чем в более позднюю пору сирийцы и кельты. К тому же раб-арендатор имел, хотя и не легально, а только фактически, землю и скот, жену и детей, точно так же как и сам помещик, а с тех пор как возникло отпущение рабов на волю, для него открылась возможность приобрести работой свободу. При таком положении крупного землевладения в древнейшую эпоху оно вовсе не было зияющей раной в общинном быту, а было для него чрезвычайно полезно. Оно доставляло, хотя в общем более скромные средства существования такому же числу семейств, как мелкое и среднее землевладение; кроме того, из более высокопоставленных и более свободных землевладельцев образовались естественные руководители и правители общины, а из занимавшихся хлебопашеством и лишенных собственности прекарных владельцев образовался прекрасный материал для римской колонизационной политики, которая без него никогда не была бы успешной, так как государство конечно может наделить землей безземельных людей, но тому, кто не знаком с земледелием, оно не может дать необходимые для управления плугом энергию и физическую силу.

Раздел земли не затронул пастбищ. Они считались собственностью не родовых общин, а государства, которое частью прикармливало на них свои собственные стада, назначенные для жертвоприношений и для иных целей и постоянно пополнявшиеся теми судебными пенями, которые уплачивались скотом, частью отдавало их за умеренную плату (scriptura) в пользование скотовладельцам. Право пасти свой скот на общественном выгоне, быть может, первоначально и имело некоторую фактическую связь с землевладением, но владение отдельным пахотным участком никогда не могло быть юридически связано у римлян с правом пользоваться какой-либо частью общественных лугов уже потому, что недвижимую собственность могли приобрести все жители, а право пользования выгонами всегда было привилегией граждан и предоставлялось обыкновенному жителю лишь в виде исключения по особой царской милости. Впрочем, в эту эпоху общественные земли играли в народном хозяйстве, как кажется, вообще второстепенную роль, так как общественные выгоны сначала были не очень обширны, а завоеванные земли большею частью немедленно делились между родовыми общинами или же в более позднюю пору раздавались отдельным лицам под пашню.

Раннее развитие городской жизни в главном центре латинской торговли уже само по себе служит доказательством того, что хотя земледелие и было в Риме главным и самым обширным промыслом, но рядом с ним должны были существовать и другие отрасли промышленности. Действительно, в учреждениях царя Нумы, т. е. в числе учреждений, существовавших в Риме с незапамятных времен, названы восемь ремесленных цехов: флейтисты, золотых дел мастера, медники, плотники, валяльщики, красильщики, горшечники и башмачники; этим в сущности исчерпывались все виды ремесленных работ по заказу, существовавшие в ту древнюю пору, когда еще не известно было хлебопечение, еще не занимались лекарским искусством как ремеслом и когда женщины сами пряли шерсть для своих платьев. Достоин внимания тот факт, что не было особого цеха работников, занимающихся выделкой железа; он служит новым доказательством того, что в Лациуме стали обрабатывать железо сравнительно поздно; этим объясняется и то, почему такие богослужебные орудия, как священный плуг и жреческий нож, делались до очень поздней поры обыкновенно из меди. В городской жизни Рима при его положении среди латинских стран эти ремесла должны были иметь в древности большое значение, о котором нельзя составить себе верного понятия по униженному положению римских ремесел в более позднюю пору, когда за них взялась масса невольников, работавших на своих господ или бывших на оброке, и когда процветанию этих ремесел препятствовал усилившийся ввоз предметов роскоши. Древнейшие песни римлян прославляли не только могучего бога брани Мамерса, но также искусного оружейника Мамурия, сумевшего приготовить для своих сограждан щиты по образцу того божественного щита, который был ниспослан с небес, а бог огня и кузнечного горна Вулкан упоминается уже в самом древнем списке римских праздников. Стало быть, и в древнейшем Риме, как повсюду, уменье изготовлять из металлов плуг и меч шло рука об руку с уменьем ими владеть и вовсе не заметно того высокомерного пренебреженья к ремеслам, которое мы находим там впоследствии. Но, после того как Сервиева реформа возложила воинскую повинность исключительно на оседлое население, ремесленники были устранены от военной службы, — правда, не законом, а фактически, — вследствие того что не имели постоянной оседлости; исключение составляли только плотники, медники и некоторые разряды музыкантов, придававшиеся к армии в виде организованных по-военному отрядов; это, быть может, и послужило началом для позднейшего нравственного пренебрежения и политической приниженности ремесел. Учреждение цехов имело без сомнения такую же цель, как и учреждение сходных с ними по названию жреческих коллегий: опытные в деле люди соединялись, для того чтобы общими силами вернее сохранять традиции. Что люди несведущие устранялись каким-нибудь способом, весьма вероятно; однако не видно никаких следов старания установить монополию или принять какие-либо охранительные меры против дурной фабрикации; впрочем, ни о какой другой стороне римской народной жизни до нас не дошло так мало сведений, как о ремесленных цехах.

Что италийская торговля ограничивалась в древнейшую эпоху взаимными сношениями италиков, разумеется само собою. Ярмарки (mercatus), которые следует отличать от обыкновенных еженедельных сборищ на рынках (nundinae), существовали в Лациуме издавна. Они, быть может, совпадали с международными сборищами и празднествами, как например с праздником, который справлялся в Риме, на Авентине в союзном храме; латины, ежегодно приходившие по этому поводу в Рим 13 августа, могли пользоваться этим удобным случаем, чтобы устраивать в Риме свои дела и закупать там все нужное. Такое же и, быть может, еще более важное значение имело для Этрурии то ежегодное собрание в храме Вольтумны (быть может, подле Монтефиасконе), на территории Вольсиний, которое вместе с тем служило ярмаркой и постоянно посещалось римскими торговцами. Но самой важной из всех италийских ярмарок был та, которая происходила у Соракте, в роще Феронии, в самом удобном месте для обмена товаров между тремя большими племенами. Высокая уединенная гора, как бы самой природой поставленная в долине Тибра для того, чтобы служить целью для путешественников, стоит на самой границе между территориями этрусской и сабинской (к которой, по-видимому, преимущественно принадлежала), и к ней был легок доступ и из Лациума, и из Умбрии; туда постоянно отправлялись римские торговцы, а оскорбления, которым они подвергались, часто бывали причиной распрей с сабинами. На этих ярмарках торговали и обменивались товарами, без сомнения, еще задолго до того времени, когда в западном море появился первый греческий или финикийский корабль. Там в случае неурожая одна местность снабжала другую своим хлебом; там обменивались скотом, рабами, металлами и вообще всем, что в те древнейшие времена считалось необходимым или приятным. Древнейшим орудием мены были быки и овцы, причем бык стоил то же, что и десять баранов. Признание этих предметов законными и всеобщими мерилами ценностей или настоящей монетой, равно как сравнительная стоимость крупного и мелкого скота75 (как это доказывает повторение тех же фактов у германцев) относятся не только к эпохе греко-италийского скотоводства, но и к более древней эпохе чисто скотоводческого хозяйства. К тому же Италия нуждалась в значительном количестве металла для обработки полей и для выделки оружия, но лишь немногие местности находили его у себя дома; поэтому медь (aes) очень рано сделалась вторым орудием мены, вследствие чего у бедных медью латинов даже оценка называлась «переводом на медь» (aestimatio).

В этом признании меди за общее для всего полуострова мерило ценностей, равно как и в самых простых численных знаках италийского изобретения (о которых будет сказано более подробно ниже) и в италийской двенадцатиричной системе счисления сохранялись следы самых древних международных сношений италиков, еще предоставленных самим себе.

Уже ранее было указано в общих чертах, какого рода влияние имела заморская торговля на оставшихся независимыми италиков. Это влияние почти вовсе не коснулось сабельских племен, у которых береговая линия была и не длинна и без удобных пристаней и у которых все, что было заимствовано от чужеземцев, как например алфавит, было приобретено через посредство тусков или латинов, чем и объясняется отсутствие у них городского развития. Даже торговля Тарента с апулийцами и с мессапами, по-видимому, была в ту пору незначительна. Иначе было на западных берегах: греки мирно жили в Кампании рядом с италиками, а в Лациуме и в особенности в Этрурии велась обширная и постоянная меновая торговля. О том, что именно было предметом ввоза, дают нам понятие частью находки, сделанные в очень древних, преимущественно церитских, могилах, частью указания, сохранившиеся в языке и в учреждениях римлян, частью и даже преимущественно успехи, достигнутые италийским ремеслом под иноземным влиянием, так как италики, конечно, долго покупали чужеземные продукты, прежде чем сами стали им подражать. Впрочем, мы не в состоянии решить, какой степени развития достигли ремесла до разделения племен и в том периоде, когда Италия еще была предоставлена сама себе; поэтому мы оставим в стороне вопрос, в какой мере италийские валяльщики, красильщики, кожевники и горшечники были обязаны влиянию греков и финикийцев и в какой мере они достигли самостоятельных успехов. Но ремесло золотых дел мастеров, существовавшее в Риме с незапамятных времен, могло возникнуть только после того, как началась заморская торговля, и после того, как успело распространиться между жителями полуострова обыкновение носить золотые украшения. Так, например, мы находим в древнейших могильных склепах в Цере и в Вульчи в Этрурии и в Пренесте в Лациуме золотые пластинки с вычеканенными на них крылатыми львами и другими украшениями вавилонской работы. Об отдельных находках, конечно, нельзя положительно сказать, были ли они привезены из чужих краев или же были местным подражанием, но в общем итоге не подлежит сомнению, что в древнейшие времена весь западный берег Италии получал металлические изделия с Востока. Впоследствии, когда будет идти речь о произведениях искусства, станет еще более ясно, что архитектура и скульптура из глины и металла рано там развились под могущественным влиянием греков — другими словами, что древнейшие орудия таких производств и древнейшие образцы получались из Греции. В только что упомянутых могильных склепах были найдены кроме золотых украшений: сосуды из голубой эмали или из зеленоватой глины, которые судя по их материалу и стилю и по оттиснутым на них иероглифам, были египетского происхождения 76 ; сделанные из восточного алебастра сосуды для масла, между которыми многие имели форму статуи Изиды; страусовые яйца с нарисованными или вырезанными на них сфинксами и грифонами; стеклянные и янтарные бусы. Эти последние могли быть привезены с Севера сухим путем, но все остальные предметы доказывают, что с Востока привозились благовонные мази и разного рода украшения. Оттуда же привозились полотна и пурпур, слоновая кость и ладан: это доказывает, с одной стороны, раннее употребление полотняных повязок, царского пурпурового одеяния, царского из слоновой кости скипетра и ладана при жертвоприношениях, а с другой стороны, очень древнее употребление заимствованных от иноземцев названий этих предметов (λῖνον — linum: πορφύρα — purpura; σκῆπρον σκίπων — scipio, пожалуй также ἐλέφας — ebur, υίλος — thus). Сюда же следует отнести заимствованные названия некоторых предметов, относящихся к пище и к питью, а именно названия оливкового масла, кувшина (ἀμφορεύς — amp(h)ora ampulla; κρατήρ — cratera), пира (κομάεω — comissari), лакомого блюда (ὸψώνιον — opsonium), теста (μᾶεα — massa), также названия различных пирогов (γλυκυς — lucrius; πλακῦς — placenta; τυροῦς — turunda); напротив того, латинские названия блюда (patina — πατάνη) и свиного сала (arvina — ὰρβίνη) вошли в сицилийско-греческое наречие. Позднейшее обыкновение класть вместе с умершими в могилу изящные сосуды, приготовлявшиеся в Аттике, Керкире и Кампании, свидетельствует не менее вышеприведенных лингвистических указаний о том, что греческая глиняная посуда издавна ввозилась в Италию. Что греческие кожаные изделия ввозились в Лациум во всяком случае вместе с воинскими доспехами, видно из того, что греческое название кожи (σκῦτος) обратилось у латинов в название щита (scutum, точно так же как lorica от lorum). Сюда же принадлежит множество заимствованных из греческого языка слов, относящихся к мореплаванию (хотя, как это не удивительно, слова, относящиеся к парусным судам — парус, мачта, рея, — чисто латинского происхождения 77 ; далее, греческие названия письма (έπιστολη, epistula), марок или дощечек (tessera от τέσσαρσ), весов 78 , (στατήρ, statera) и задатка (ἀρραβών, arrabo, arra) перешли в латинский язык; напротив того, италийские юридические выражения перешли в сицилийско-греческий язык; предметом таких же обоюдных заимствований были монеты, вес, мера и соответствующие этим предметам названия, о которых будет идти речь далее. Варварский отпечаток, который лежит на всех этих заимствованиях, а главным образом характерное образование именительного падежа из винительного (placenta = πλακοῦντα; ampora = ἀμφορέα; statera = στατῆρα) служат самым ясным доказательством их глубокой древности. И поклонение богу торговли (Mercurius) возникло под влиянием греческих понятий; даже ежегодный праздник этого бога был назначен в майские иды, потому что эллинские поэты чествовали Меркурия как сына прекрасной Майи. Таким образом, оказывается, что древняя Италия, точно так же как и императорский Рим, получала предметы роскоши с Востока, прежде чем попыталась сама их выделывать по полученным оттуда образцам; но в обмен за эти товары она могла предложить только свои сырые продукты, стало быть сначала медь, серебро и железо, а потом рабов, корабельный лес, янтарь с Балтийского моря и, в случае неурожая за границей, свой зерновой хлеб.

Уже ранее было замечено, что италийская торговля получила совершенно различный характер в Лациуме и в Этрурии именно вследствие такого соотношения между спросом на товары и тем, что предлагалось за них в качестве эквивалента. Так как у латинов не было ни одного из главных предметов вывозной торговли, то им приходилось довольствоваться только пассивной торговлей и с древнейших времен выменивать у этрусков необходимую для них медь на скот и на рабов, о древнем сбыте которых на правый берег Тибра уже было ранее упомянуто; напротив того, торговый баланс тусков как в Цере, так и в Популонии, как в Капуе, так и в Спине несомненно был благоприятен для местной торговли. Этим объясняются быстрое развитие благосостояния в этих странах и их мощное положение в торговле, между тем как Лациум оставался преимущественно земледельческой страной. То же замечается и во всех других отношениях: в Цере встречаются очень древние гробницы, построенные в греческом вкусе, хотя и не со свойственной грекам роскошью, между тем как в латинских странах встречаются лишь незначительные надгробные украшения иностранного происхождения и не найдено ни одной древней и действительно роскошной гробницы, за исключением находящейся в городе Пренесте, который, как кажется, был в исключительном положении и в особенно близких сношениях с Фалериями и с южной Этрурией; напротив того, латины, точно так же как и Сабеллы, вообще довольствовались тем, что покрывали могилы простым дерном. Самые древние монеты — почти столь же древние, как и великоградские, — находятся в Этрурии и преимущественно в Популонии, а Лациум в течение всего царского периода только употреблял медь на вес и даже не ввозил к себе чужих монет, так как подобные монеты находились там чрезвычайно редко — например, в Посидонии была найдена только одна. Архитектура, пластика и скульптура находились и в Этрурии и в Лациуме под одинаковым внешним влиянием, но в Этрурии к ним являлся на помощь капитал, который усиливает производство и вводит усовершенствованную технику. Хотя в Лациуме и Этрурии выделывались, покупались и продавались одни и те же товары, но по обширности торговли южные страны стояли далеко позади северных соседей. Оттого-то изготовлявшиеся в Этрурии по греческим образцам предметы роскоши находили для себя сбыт не только в Лациуме (в особенности в Пренесте), но и в самой Греции, между тем как из Лациума едва ли когда-либо вывозились такие товары.

Не менее замечательное различие между торговлей латинов и торговлей этрусков заключается в том, какими путями велись та и другая. О древнейшей торговле этрусков в Адриатическом море мы можем высказать только догадку, что она, вероятно, велась из Спины и Атрии преимущественно с Керкирой. О том, как смело пускались этруски, жившие на западе, в восточные моря и торговали не только с Сицилией, но и с собственно Грецией, уже сказано раньше. О древних сношениях с Аттикой свидетельствуют аттические глиняные сосуды, которые очень часто находятся в позднейших этрусских гробницах и уже в ту эпоху, как было нами замечено, ввозились и для иных целей кроме украшения гробниц; с другой стороны, и в Аттике были предметом спроса тирренские бронзовые светильники и золотые чаши, а в особенности монеты. Серебряные монеты Популонии чеканились по очень древнему образцу, экземпляры которого найдены в Афинах и в окрестностях Познани на том старинном пути, по которому привозили с севера янтарь; это — кусочки серебра с вычеканенною на одной стороне головою Горгоны, а с другой стороны только с квадратными углублением; это была, по-видимому, точно такая же монета, какая чеканилась в Афинах по распоряжению Солона. О том, что этруски вели торговлю с карфагенянами, в особенности с тех пор как эти два народа вступили между собою в морской союз, также было упомянуто ранее; достойно внимания, что в Цере в самых древних гробницах находятся кроме туземной бронзовой и серебряной утвари преимущественно восточные произведения, которые, конечно, могли быть привозимы греческими торговцами, но вероятнее всего доставлялись финикийскими купцами. Впрочем, этой торговле с финикийцами не следует придавать слишком большого значения и в особенности не следует забывать, что как алфавит, так и другие улучшения в местной культуре были занесены в Этрурию греками, а не финикийцами. Совершенно другое направление приняла латинская торговля. Хотя нам редко представляется случай сравнивать, как усваивались эллинские элементы римлянами и как они усваивались этрусками, однако всякий раз как такое сравнение возможно, оно доказывает, что эти два народа были совершенно независимы один от другого. Всего яснее это видно на алфавите: греческий алфавит, который этруски получили от халкидско-дорийских колоний, основанных в Сицилии или в Кампании, имеет некоторые существенные отличия от того, который оттуда же получили латины; стало быть, хотя эти два народа и черпали из одного и того же источника, но в разное время и из разных мест. То же заметно и на отдельных словах: и в римском Pollux и в тускском Pultuke мы находим самостоятельное извращение греческого Polydukes; тускский Utuze, или Uthuze, произошел от Odysseus; римский Ulixes в точности воспроизводит употребительную в Сицилии форму этого имени; точно так и тускский Aivas соответствует древнегреческой форме этого имени, а римский Aiax — производной и конечно так же сицилийской форме; римский Aperta, или Apello, и самнитский Appellun произошли от дорийского Apellon, а тускский Apulu от Apollon. Таким образом, и язык и письменность Лациума свидетельствуют исключительно о том, что латинская торговля велась с куманцами и с сицилийцами; к тому же заключению приводят нас и все другие следы, уцелевшие от той отдаленной эпохи: найденная в Лациуме монета из Посидонии, то, что римляне в случае неурожая закупали хлеб у вольсков, у куманцев, у сицилийцев и конечно, само собой разумеется, также у этрусков, а главным образом связь латинской денежной системы с сицилийской. Как местное дорийско-халкидское название серебряной монеты νόμος и сицилийская мера ἡμίνα перешла в Лациум с тем же значением в виде nummus и hemina, так, наоборот, и италийские названия веса libra, triens, quadrans, sextans, uncia, образовавшиеся в Лациуме для измерения количества меди, заменявшей деньги, вошли уже в III веке от основания Рима в Сицилии в общее употребление как искаженные и гибридные формы λίτρα, τριᾶς, τετρᾶς, ἑξᾶς, οὐγκία. Даже можно сказать, что из всех греческих систем монеты и веса только одна сицилийская была приведена в определенное соотношение с италийской медной системой, так как не только была установлена условная, а может быть и законная ценность серебра, превышающая в двести пятьдесят раз ценность меди, но даже с давних пор в этой пропорции чеканилась в Сиракузах серебряная монета (λίτρα ἀργυρΐου, т. е. «фунт меди на серебро»), соответствовавшая сицилийскому фунту меди (1∕120 аттического таланта, 2∕3 римского фунта). Поэтому не подлежит сомнению, что италийские слитки меди принимались и в Сицилии вместо денег, а этот факт вполне согласуется с тем, что торговля латинов с Сицилией была пассивна, вследствие чего латинские деньги уходили в Сицилию. О некоторых других доказательствах древних торговых сношений между Сицилией и Италией, а именно о перешедших в сицилийский диалект италийских названиях торговой ссуды, тюрьмы и миски и, наоборот, о сицилийских выражениях, перешедших в Италию, уже говорилось раньше. О древних торговых сношениях латинов с халкидскими городами нижней Италии — Кумами и Неаполем — и с фокейцами в Элее и в Массалии также встречаются некоторые отрывочные и менее точные указания. Но что эти сношения были гораздо менее оживленны, чем сношения с сицилийцами, видно из того хорошо известного факта, что все с древних пор проникшие в Лациум греческие слова (достаточно указать на слова Aesculapius, Latona, Aperta, machina) имели дорийскую форму. Если бы торговля с такими искони ионийскими городами, какими были Кумы и фокейские колонии, стояла хотя приблизительно на одном уровне с торговлей, которая велась с сицилийскими дорянами, то ионийские формы заимствованных слов появились бы по меньшей мере рядом с дорийскими; впрочем, доризм рано проник и в эти ионийские колонии, так что их диалект во многом изменился. Итак, все свидетельствует об оживленных торговых сношениях латинов вообще с посещавшими западное море греками и в особенности с теми, которые поселились в Сицилии. Между тем едва ли можно утверждать, что существовали непосредственные торговые сношения с азиатскими финикийцами; что касается сношений финикийцев с поселившимися в Африке, на которые ясно указывают письменные и другие памятники, то их влияние на культуру Лациума имело лишь второстепенное значение; это видно всего лучше из того, что за исключением нескольких местных названий мы не находим в языке латинов никаких указаний на их старинные сношения с народами, говорившими на арамейских наречиях 79 Если же мы спросим, как преимущественно велась эта торговля — италийскими ли купцами в чужих краях или иноземными купцами в Италии, то первое предположение будет самым правдоподобным; по крайней мере что касается Лациума, то едва ли можно допустить, чтобы латинские названия заменявшего деньги металла и торговой ссуды могли войти у жителей сицилийского острова в общее употребление только вследствие того, что сицилийские торговцы посещали Остию и обменивали свои украшения на медь. Наконец, что касается лиц и сословий, занимавшихся в Италии этой торговлей, то в Риме не образовалось никакого высшего купеческого сословия, которое стояло бы особняком от землевладельцев. Причиной этого бросающегося в глаза явления было то, что оптовая торговля Лациума с самого начала находилась в руках крупных землевладельцев, — а этот факт вовсе не так удивителен, как кажется с первого взгляда. Что крупный землевладелец, получавший от своих арендаторов плату сельскими продуктами и живший в стране, по которой протекало несколько судоходных рек, рано обзавелся барками, совершенно естественно и несомненно доказано; поэтому заморская торговля должна была попасть в руки землевладельца уже потому, что он один имел земледельческие продукты, товары для вывоза, и один имел суда для перевозки этих продуктов. Действительно, древним римлянам вовсе не было знакомо различие между земельной аристократией и денежной, так как крупные землевладельцы всегда были вместе с тем спекулянтами и капиталистами. Такое соединение двух различных видов деятельности конечно не могло бы долго существовать при более обширной торговле; но, как уже видно из всего ранее сказанного, торговое значение Рима определялось тем, что в нем сосредоточивалась торговля всей латинской земли, однако он не был настоящим торговым городом, как Цере или как Тарент, а был и оставался центром земледельческой общины.

ГЛАВА XIV

МЕРА И ПИСЬМО.

Уменье измерять подчиняет человеку мир; благодаря его уменью писать его познания не так бренны, как он сам; а эти два искусства доставляют ему то, в чем ему отказала природа — всемогущество и вечность. История и вправе и обязана следить за народами и на этих путях.

Чтобы можно было мерить, должны предварительно развиться понятие о единицах времени, пространства и веса и о состоящем из равных частей целом, т. е. о числах и числовой системе. Для этого природа представляет следующие точки опоры: для времени — периодическое появление солнца и луны, т. е. сутки и месяц; для пространства — длину человеческой ступни, которую легче измерить, чем руку; для тяжести — тот груз, который человек может взвешивать (librare) вытянутой вперед рукой, или вес (libra). Точкой опоры для понятия о состоящем из равных частиц целом может служить прежде всего рука с своими пятью пальцами или обе руки с своими десятью пальцами, и на этом основана десятичная система. Ранее уже было замечено, что эти элементы всякого счета и измерения восходят не только ко временам, предшествовавшим разделению греческого и латинского племен, но и к самой глубокой древности. Каким древним является особенно измерение времени по луне, доказывает язык; даже обыкновение считать дни не от последней фазы луны вперед, а от ожидаемой фазы назад по меньшей мере древнее той эпохи, когда греки отделились от латинов.

Самым несомненным доказательством того, что десятичная система издавна была у индо-германцев в исключительном употреблении, служит хорошо известное повторение во всех индо-германских языках одних и тех же числительных имен до ста включительно. Что касается Италии, то во всех ее древнейших взаимоотношениях налицо употребление десятичной системы; достаточно будет напомнить о столь часто встречающихся в числе десяти свидетелях, поручителях, послах, должностных лицах, о юридическом установлении равноценности быка с десятью баранами, о разделении округа на десять курий и вообще о применении десятичной системы повсюду, о межевании, о десятой доле жертв и пахотных полей, о наказании десятого из виновных и о прозвище Decimus. Самыми замечательными практическими применениями этой древнейшей десятичной системы к изменению и письменности служат италийские цифры. Во время отделения греков от италиков, очевидно, еще не существовало традиционных численных знаков. Зато мы находим для изображения трех самых древних и самых необходимых цифр — для единицы, для пяти и для десяти — три знака I, V, или Λ, и X, которые, очевидно, изображали вытянутый палец, раскрытую руку и двойную руку и которые не были заимствованы ни от эллинов, ни от финикийцев, но были одинаковыми и у римлян, и у сабеллов, и у этрусков. Это были первые шаги к образованию национальной италийской письменности и вместе с тем доказательство тех оживленных внутренних сношений между италиками, которые предшествовали заморским сношениям; но мы конечно не в состоянии решить, которое из италийских племен изобрело эти численные знаки и кто у кого их заимствовал. Другие следы десятичной системы встречаются в этой области редко; сюда принадлежат: Vorsus, мера площади у сабеллов, имевшая 100 квадратных футов, и римский десятимесячный год.

Но в тех италийских мерах, которые не имеют связи с греческими и появились у италиков, вероятно, до их соприкосновения с греками, преобладает разделение целого (as) на двенадцать единиц (unciae). По этой двенадцатиричной системе были организованы древнейшие латинские священные братства, как например коллегии салиев и арвалов, равно как этрусские городские союзы. Число двенадцать господствует в римской системе весов и в линейных мерах: в первой фунт (libra), а во второй фут (pes) обыкновенно делятся на двенадцать частей; единицей римских мер поверхности был actus, который имел 120 футов в квадрате 80 и совмещал в себе обе системы — десятиричную и двенадцатиричную. Быть может, по такой же системе определялись меры емкости, но от них не осталось никакого следа. Если мы пожелаем доискаться, на чем основана двенадцатиричная система, т. е. почему из ряда чисел так рано выдвинулось рядом с числом десять число двенадцать, то причину этого мы можем найти только в сравнении солнечного оборота с лунным. Солнечный оборот из приблизительно двенадцати лунных оборотов должен был еще скорее, чем две руки с десятью пальцами, дать человеку глубокомысленное представление о целом, состоящем из равных единиц, и вместе с тем понятие о числовой системе, этом первом зачатке математического мышления. Последовательное развитие двенадцатиричной системы, как кажется, было делом италийской нации и предшествовало первому соприкосновению италиков с эллинами.

Но когда эллинские торговцы нашли дорогу к западным берегам Италии, новые международные сношения повлияли не на меры поверхности, а на линейные меры, на меры веса и главным образом на меры объема, т. е. на те, без которых невозможны ни торговля, ни мена. Размеры древнейшего римского фута нам неизвестны; тот, который нам известен и который был в употреблении у римлян в самую раннюю эпоху, заимствован из Греции. И наряду со своим новым делением на двенадцать частей он стал делиться (сверх своего римского деления на двенадцать двенадцатых) по греческому образцу на четыре ладони (palmus) и шестнадцать пальцев (digitus). Сверх того римский вес был приведен в неизменное соотношение с аттическим, преобладавшим во всей Сицилии, но не в Кумах, — а это служит новым красноречивым доказательством того, что латинская торговля велась преимущественно с Сицилией; четыре римских фунта были признаны равными трем аттическим «минам», или, вернее, римский фунт был признан равным полутора сицилийским «литрам», или «полуминам». Но самый странный и самый пестрый вид получили римские меры объема как по своим названиям, так и по своему сравнительному значению; их названия были заимствованы из греческого языка и были частью извращением греческих названий (amphora, modius от μέδιμνος; congius от χοεύς, hemina, cyathus), частью переводами (acetabulum от ὀἐύβαφον), между тем как, наоборот, ἐέστης было извращением слова sextarius. Не все меры были тождественны, а только самые обыкновенные: для жидкостей конгиус или хус, секстариус, циатус; эти две последние употреблялись и для сухих товаров; римская amphora была приравнена по весу воды к аттическому таланту и относилась к греческому «метрету», как 3 : 2, а к греческому «медимну», как 2 : 1. Для того, кто умеет разбирать такого рода письмо, в этих названиях и цифрах изображены сицилийско-латинские торговые сношения во всей их оживленной деятельности и во всем их значении. Греческих численных знаков римляне не усвоили, но воспользовавшись из греческого алфавита ненужными для них изображениями трех гортанных букв, для того чтобы образовать из них цифры 50 и 1000, а может быть, также и 100. В Этрурии, как кажется, именно таким путем приобрели знак во всяком случае для цифры 100. Впоследствии цифровая система двух соседних народов по обыкновению стала общей, и римская система была в своих главных чертах усвоена в Этрурии.

Точно таким же образом римский и, по-видимому, вообще италийский календарь начал развиваться самостоятельно, а потом подчинился греческому влиянию. В том, что касается разделения времени, человеческое внимание останавливается прежде всего на регулярно следующих одни за другими восходах и заходах солнца, новолунии и полнолунии; поэтому время долго измерялось только сутками и месяцами не по циклическому вычислению, а по непосредственному наблюдению. О восходе и закате солнца до очень поздней поры возвещали на римском рынке публичные глашатаи; и как будто так же некогда возвещали жрецы при наступлении каждого из четырех лунных периодов о том, сколько пройдет дней до наступления следующего периода. Стало быть, в Лациуме, и вероятно, не только у сабеллов, но и у этрусков, счет вели по суткам и, как уже было ранее замечено, не вперед от последнего истекшего лунного периода, а назад от первого ожидаемого периода; этот счет вели по лунным неделям, которые при средней продолжительности в 7⅜ суток имели то семь, то восемь дней, и по лунным месяцам, которые при средней продолжительности синодического месяца в 29 суток 12 часов 44 минуты имели то двадцать девять дней, то тридцать. В течение некоторого времени сутки были для италиков самой мелкой единицей времени, а месяц самой крупной. Только в более позднюю пору они стали делить день и ночь на четыре части, а еще много позднее стали употреблять разделение времени по часам; этим объясняется, почему даже самые близкие между собою по происхождению племена расходились при определении начала суток: римляне считали это начало с полуночи, а сабеллы и этруски с полудня. И год еще не был распределен по календарю во всяком случае в ту пору, когда греки отделились от италиков, так как названия года и времен года образовались у греков и у италиков вполне самостоятельно. Однако италики, как кажется, еще в доэллинскую эпоху успели достигнуть если не неизменно установленного календарного порядка, то по меньшей мере установления двух самых крупных единиц времени. Обычный у римлян упрощенный счет по лунным месяцам с применением десятичной системы и наименование десятимесячного периода времени кольцом (annus), или годовым оборотом, носят на себе все признаки глубочайшей древности. Впоследствии, но все-таки в очень раннюю пору и без сомнения также до эпохи греческого влияния, в Италии образовалась, как уже было ранее замечено, двенадцатиричная система; а так как эта система возникла из наблюдения, что солнечный оборот равняется двенадцати лунным, то она, конечно, и была прежде всего применена к счислению времени; с этим находится в связи и тот факт, что названия месяцев (возникшие, конечно, лишь после того, как месяцы стали считаться частями солнечного года), в особенности названия марта и мая, одинаковы не у италиков и греков, а у всех италиков. Поэтому весьма вероятно, что задача ввести практический календарь, соответствующий и лунным и солнечным периодам, — задача, которая в некотором отношении похожа на квадратуру круга и которая была признана неразрешимой и отложена в сторону только после того, как над ней трудились в течение многих столетий, — занимала в Италии умы еще до начала той эпохи, когда возникли сношения с греками; впрочем, от этих чисто национальных попыток разрешить ее не осталось никаких следов.

Все, что нам известно о самом древнем римском календаре и о календарях некоторых латинских городов (о том, как измеряли время сабеллы и этруски, до нас не дошло никаких указаний), положительно основано на древнейшем греческом распределении года; это распределение старалось придерживаться в одно и то же время и лунных фаз и времен солнечного года и было построено на предположении, что лунный оборот имеет 29½ дней, солнечный оборот — 12½ лунных месяцев или 368¾ дня и что происходит постоянное чередование полных, или тридцатидневных, месяцев с неполными, или двадцатидевятидневными, месяцами и двенадцатимесячных годов с тринадцатимесячными, а чтобы согласовать эту систему с действительным ходом небесных явлений, были сделаны произвольные добавки и исключения. Весьма возможно, что это греческое распределение года сначала вошло у латинов в употребление без всяких изменений; но самая древняя форма римского года, какая нам исторически известна, уклоняется от своего образца не в циклических выводах и не в чередовании двенадцатимесячных годов с тринадцатимесячными, а в названиях и в продолжительности отдельных месяцев. Римский год начинается с началом весны; его первый месяц и вместе с тем единственный, который носит божеское имя, назван по имени Марса (Martius); три следующих получили свои названия от появления молодых ростков (aprilis), от вырастания (maius) и от процветания (iunius); месяцы с пятого до десятого названы по своему числовому порядку (quinctilis, sextilis, september, october, november, december); одиннадцатый получил свое название от слова «начинание» (ianuarius), причем, вероятно, делался намек на возобновление полевых работ после отдыха, кончавшегося в половине зимы; название двенадцатого и последнего месяца происходит от слова очищать (februarius). К этой регулярной смене одних месяцев другими прибавлялся в високосных годах еще безымянный «рабочий месяц» (mercedonius), который был последним и, стало быть, следовал за февралем. В определении длины месяцев римский календарь так же самостоятелен, как и в усвоенных им, вероятно, древненациональных названиях месяцев: вместо четырех лет греческого цикла (354 + 384 + 354 + 383 = 1475 дней), из которых каждый состоял из шести тридцатидневных месяцев и из шести двадцатидевятидневных, и вместо прибавки раз в два года високосного тринадцатого месяца, состоявшего то из тридцати, то из двадцати девяти дней, в римском календаре были установлены четыре года, каждый из четырех тридцатиоднодневных месяцев (первого, третьего, пятого и восьмого), из семи двадцатидевятидневных месяцев, из месяца февраля, который имел три года сряду по двадцать восемь дней, а в каждый четвертый год имел двадцать девять дней, и наконец из прибавлявшегося через каждый год двадцатисемидневного високосного месяца (355 + 383 + 355 + 382 = 1475 дней). Этот календарь также уклонялся от первоначального разделения месяца на четыре то семидневные, то восьмидневные недели; он, не обращая внимания на прочие календарные отношения, предоставил восьмидневной неделе постоянное значение, как нашим воскресеньям, и на ее начальные дни (noundinae) назначил еженедельные рынки. Наряду с этим он установил раз навсегда первую четверть в тридцатиоднодневных месяцах на седьмой день, в двадцатидевятидневных месяцах на пятый день, полнолуние в первых — на пятнадцатый день, а во вторых — на тринадцатый. При таком твердо установленном течении месяцев приходилось отныне возвещать только о числе дней, лежащих между новолунием и первою четвертью новолуния; отсюда первый день новолуния и получил название «возвещенного дня» (kalendae). Первый день второй недели, всегда состоявшей из восьми дней, был назван девятым (nonae) вследствие римского обыкновения включать в счет срока и срочный день. День полнолуния сохранил свое прежнее название idus (быть может, раздельный день). Главным мотивом такого странного преобразования календаря, как кажется, была вера в благотворное влияние нечетных чисел 81 , и хотя он вообще придерживается древнейшей формы греческого года, но в его уклонениях от нее ясно обнаруживается влияние пифагорейского учения, которое преобладало в ту пору в нижней Италии и вращалось в сфере числовой мистики. Но последствием этого было то, что этот римский календарь, несмотря на свое очевидное старание сообразоваться с течением луны и солнца, на самом деле не соответствует лунным периодам по крайней мере с такой же точностью, как им соответствует в общих чертах его греческий образец; а с солнечными периодами римский календарь, подобно древнейшему греческому, сообразовался только при помощи частных и произвольных исключений и, по всей вероятности, сообразовался далеко не вполне, так как при практическом применении календаря едва ли проявлялось более здравого смысла, чем при его составлении. И в удержании старого счисления по месяцам или, что одно и то же, по десятимесячным годам кроется безмолвное, но недвусмысленное сознание неправильности и ненадежности древнейшего римского солнечного года. В своих главных чертах этот римский календарь может считаться по меньшей мере за общелатинский. При повсеместной неустойчивости начала года и названий месяцев более мелкие уклонения в нумерации и в названиях не противоречат тому, что у всех латинов была одна основа для измерения времени; точно так и при своей календарной системе, в сущности вовсе не сообразовавшейся с месячными периодами, латины легко могли дойти до того, что стали определять длину месяцев совершенно произвольно, нередко заканчивая их годовыми праздниками; так, например, в Альбе продолжительность месяцев колебалась между 16 и 36 днями. Поэтому правдоподобно, что греческая триэтера была рано занесена из нижней Италии во всяком случае в Лациум, а быть может, и к другим италийским племенам и затем подверглась дальнейшим менее важным изменениям в различных городских календарях. Для измерения многолетних периодов времени можно было пользоваться годами правления царей; но сомнительно, чтобы в Греции и в Италии прибегали в древнейшие времена к этому столь употребительному на Востоке способу измерять время. Напротив того, четырехлетний високосный период и связанные с ним ценз и жертвенное очищение общины, как кажется, привели к счислению времени по люстрам, которое по своей основной идее имеет сходство с греческим счислением времени по олимпиадам; но оно скоро утратило свое хронологическое значение вследствие неправильностей, вкравшихся в него от задержек при переписи.

Искусство изображения звуков на письме моложе, чем искусство измерения. Италики, точно так же как и эллины, дошли до него не самостоятельно, хотя зачатки такого изобретения можно усмотреть в италийских численных знаках и в не заимствованном от греков древнем италийском обыкновении вынимать жребий по деревянным табличкам. Какой нужен труд для первого выделения звуков, являющихся в столь многоразличных сочетаниях, всего лучше видно из того факта, что для всей арамейской, индусской, греко-римской и теперешней цивилизации было достаточно и до сих пор еще достаточно одного алфавита, переходившего от одного народа к другому и из одного рода в другой, и это важное произведение человеческого ума было плодом совокупных усилий арамейцев и индо-германцев. Семитская ветвь языков, в которой гласные играют второстепенную роль и никогда не могут стоять в начале слов, именно тем и облегчила выделение согласных; стало быть, там и был изобретен первый алфавит, еще лишенный гласных букв. Индийцы и греки прежде всех и независимо одни от других, но совершенно различным способом создали полный алфавит, прибавив гласные буквы к дошедшей до них торговым путем арамейской письменности, состоявшей из одних согласных: для обозначения гласных они употребили четыре буквы a, e, i, o, не нужные грекам для обозначения согласных, придумали особый знак для u и ввели в письмо слоги взамен только согласных, или, как выражается Паламед у Еврипида:

Отыскивая спасительное средство от забвения,

Я соединял в слоге безгласные буквы с гласными

И изобрел для смертных искусство письма.

Этот арамейско-эллинский алфавит был сообщен италикам жившими в Италии эллинами, он пришел не из земледельческих колоний Великой Греции, а через посредство куманских или тарентинских торговцев, которые завезли его прежде всего в самые древние центры международных сношений Лациума и Этрурии — в Рим и в Цере. Впрочем, тот алфавит, который получили италики, вовсе не был древнейшим эллинским, он уже подвергся разным изменениям, а именно к нему были прибавлены три буквы ἐ, φ и χ, и изменены знаки для ι, γ, λ 82 . Алфавиты этрусский и латинский, как уже было ранее отмечено, произошли не один от другого, а каждый из них произошел непосредственно от греческого; даже и этот греческий алфавит дошел до Этрурии и до Лациума в существенно измененном виде. Этрусский алфавит имел двойное s (сигма s и сан sch) и только одно k 83 , а от r только его древнейшую форму P; латинский алфавит имел, сколько нам известно, только одно s и, напротив того, двойное k (каппа k и коппа q), а от r только его позднейшую форму R. Древнейшая этрусская письменность еще не знала строк и извивалась, как змея, а новейшая употребляет параллельные строки, которые идут справа налево; латинская письменность, сколько нам известно из ее древнейших памятников, знакома лишь с последним способом — с правильными строками, которые первоначально шли по произволу пишущего, слева направо и справа налево, но потом шли у римлян в первом направлении, а у фалисков во втором. Занесенный в Этрурию образцовый алфавит, даже при своем сравнительно обновленном виде, должен был принадлежать к очень древнему времени, хотя и нет возможности с точностью определить это время; это видно из того, что сигма и сан постоянно употреблялись у этрусков рядом одна с другой как два различных звука, стало быть и в дошедшем до них греческом алфавите эти буквы еще имели самостоятельное значение; но из всех дошедших до нас памятников греческой письменности не видно, чтобы сигма и сан употреблялись у греков одна рядом с другой. Наоборот, насколько нам известно, латинский алфавит вообще носит на себе более новый характер; впрочем, нет ничего неправдоподобного в том, что в Лациуме не так, как в Этрурии, алфавит не был усвоен сразу, но что латины вследствие оживленных сношений с своими греческими соседями долгое время применялись к бывшему в употреблении у греков алфавиту и следили за всеми его изменениями. Так, например, мы находим, что формы , Ρ 84 и Σ не были незнакомы римлянам, но были заменены в общем употреблении более новыми формами , R и , а это можно объяснить только тем, что латины долгое время пользовались греческим алфавитом для письма и на греческом и на своем родном языке. Поэтому из сравнительно более нового характера того греческого алфавита, который мы находим в Риме, и из более древнего характера того, который был заимствован Этрурией, едва ли можно делать заключение, что в Этрурии стали писать раньше, чем в Риме. О том, какое сильное впечатление произвели на заимствовавших алфавит его изобретатели и как живо они почувствовали могущество, скрытое в этих с виду ничтожных знаках, свидетельствует замечательный сосуд, который был найден в городе Цере в одной из древнейших гробниц, сооруженных еще до изобретения сводов. На сосуде написан алфавит по древнегреческому образцу в том виде, в каком его получила Этрурия, а рядом с этим алфавитом помещен составленный по нему этрусский силлабарий, похожий на тот, о котором вел речь Паламед; это, очевидно, был священный памятник, увековечивавший воспоминание о введении в Этрурии буквенного письма.

Не менее этого заимствования алфавита важно для истории его дальнейшее развитие на италийской почве — быть может, даже более важно, так как оно бросает луч света на взаимные внутренние сношения италиков, покрытые гораздо более густым мраком, чем сношения на берегах с чужеземцами. В древнейшую эпоху этрусской письменности, когда заимствованный алфавит был в употреблении почти без всяких изменений, им пользовались, как кажется, только этруски, жившие на берегах По и в теперешней Тоскане. Потом этот алфавит проник, очевидно, из Атрии и Спины на юг вдоль восточного берега вплоть до Абруцц, на север к венетам и в более позднюю пору к кельтам, жившим по эту сторону Альп и среди Альп, и даже к тем, которые жили за Альпами, так что его последние отпрыски достигли Тироля и Штирии. Позднейшая эпоха этого развития начинается с преобразования алфавита, которое заключалось главным образом в введении отставленных одна от другой параллельных строк, в уничтожении звука o, который уже нельзя было отличить в произношении от u, и в введении нового звука f, для которого не было соответствующего знака в традиционном алфавите. Это преобразование было совершено, очевидно, западными этрусками; оно не нашло для себя доступа на той стороне Апеннин, но было усвоено всеми сабельскими племенами и прежде всех умбрами; затем, при дальнейшем развитии алфавита, его судьба была различна у каждого отдельного племени — у этрусков, живших на берегах Арно и подле Капуи, у умбров и у самнитов; в иных местах он вполне или частью утрачивал средние звуки, в других приобретал новые гласные и согласные. Но это западно-этрусское преобразование алфавита не только так же старо, как самые древние из найденных в Этрурии гробниц, но еще гораздо старше, так как вышеупомянутый силлабарий, вероятно найденный в одной из тех гробниц, изображает преобразованную азбуку уже в существенно измененном и модернизированном виде; а так как и сам преобразованный и модернизированный алфавит относительно молод в сравнении с первоначальным, то мысль вынуждена почти совершенно отказаться от попытки проникнуть в ту отдаленную эпоху, когда этот первоначальный алфавит появился в Италии. Между тем как этруски являются распространителями алфавита на севере, востоке и юге полуострова, латинский алфавит, напротив того, ограничивался одним Лациумом и там в общем итоге сохранился с незначительными изменениями; только γ мало-помалу в звуковом отношении совпало с κ, а ζ с σ, последствием чего было то, что по одному из каждых двух равнозвучных знаков (κ, ζ) исчезло из употребления. В Риме, как это несомненно доказано, эти знаки были устранены еще прежде конца четвертого столетия от основания города 85 , и с ними незнакомы все дошедшие до нас письменные и другие памятники за исключением только одного 86 Если же принять в соображение, что в древнейших сокращениях постоянно соблюдается различие между γ и c, между χ и k 87 , что, стало быть, период времени, когда эти буквы в звуковом отношении совпали, и более ранний период времени, когда сокращения были фиксированы, были гораздо древнее начала самнитских войн и, наконец, что между введением письменности и установлением условной системы сокращений непременно прошел значительный промежуток времени, то придется отнести начало письменности как в Этрурии, так и в Лациуме к такой эпохе, которая ближе к первому наступлению египетского сириусова периода в историческое время, т. е. к 1321 г. до Р. Х., чем к 776 г., с которого начинается в Греции счисление времени по олимпиадам 88 . О глубокой древности письменного искусства в Риме свидетельствуют и многие другие ясные указания. Существование письменных памятников из эпохи царей доказано с достаточной достоверностью; сюда принадлежат: особый договор, который был заключен между Габиями и Римом царем Тарквинием, но вряд ли последним носившим это имя (он был написан на шкуре принесенного по этому случаю в жертву быка и хранился в богатом древними памятниками уцелевшем от сожжения Рима галлами, храме Санка на Квиринале), и союзный договор, который был заключен царем Сервием Туллием с Лациумом (его видел Дионисий на медной доске в храме Дианы, на Авентине, — конечно в копии, составленной после пожара при помощи латинского экземпляра, так как нельзя допустить, чтобы в эпоху царей уже существовала в Риме резьба на металле). На учредительную грамоту этого храма ссылались учредительные грамоты времен империи как на самый древний из римских документов этого рода и как на образец для всех других. Но уже в ту пору чертили (exarare, scribere — одного происхождения со scrobes) 89 или рисовали (linere, отсюда littera) на листах (folium), на лыке (liber) или на деревянных дощечках (tabula, album), а впоследствии также на коже и на холсте. На холщевых свитках были написаны священные грамоты самнитов и анагинской жреческой коллегии, равно как самые древние списки римских магистратов, хранившиеся в храме богини воспоминания (Juno moneta) в Капитолии. Едва ли нужно еще напоминать об очень древнем обыкновении метить пасущийся скот (scriptura), о словах: «отцы приписанные» (patres conscripti), с которыми обращались к сенату, и о глубокой древности оракульских книг, родовых списков и календарей альбанского и римского. Когда римское предание из ранних времен республики рассказывает нам об устроенных на рынке залах, в которых мальчики и девочки знатного происхождения учились читать и писать, то этот рассказ, быть может, был вымыслом, но нельзя этого положительно утверждать. Причина нашего недостаточного знакомства с самой древней римской историей заключается не в неумении римлян писать и даже, быть может, не в недостатке письменных памятников, а в неспособности позднейших историков разрабатывать архивные материалы. Эти историки ошибочно искали в предании изображение мотивов, характеров, сражений и революций, и, занимаясь этим, пренебрегали тем, в чем и предания не отказали бы серьезному и самоотверженному исследователю.

Итак, история италийской письменности свидетельствует прежде всего о том, что эллинский быт имел на сабеллов более слабое и менее непосредственное влияние, чем на западные италийские племена. Что сабеллы получили алфавит от этрусков, а не от римлян, объясняется, по-видимому, тем, что у них уже был алфавит в то время, как они начали двигаться вдоль хребта Апеннин; стало быть, как сабины, так и самниты получили алфавит до выхода из своей родины на новые места. С другой стороны, эта история письменности заключает в себе полезное предостережение от гипотезы, которую пустило в ход позднейшее римское просвещение, так легко увлекавшееся этрусской мистикой и всякой антикварной трухой, и которую беспрекословно повторяли и более новые и самые новые исследователи, будто римская цивилизация получила свое начало и все основное из Этрурии. Если бы это была правда, то именно в этой сфере должны бы были прежде всего отыскаться ее следы; но, наоборот, оказывается, что зародыш латинской письменности был греческий, а ее развитие было настолько национальным, что она даже не усвоила столь полезного этрусского знака для f 90 . Даже там, где заметны признаки заимствования, как например в числительных знаках, оказывается, что скорей этруски подражали римлянам; по меньшей мере известно, что они взяли от римлян знак для цифры 50. Наконец характерен тот факт, что у всех италийских племен развитие греческого алфавита заключалось главным образом в его порче.

Так, например, во всех этрусских наречиях исчезали средние звуки, между тем как у умбров исчезли γ, d, у самнитов d, у римлян γ, а у этих последних, кроме того, грозили слиться d и r. У этрусков очень рано совпали o и u; у латинов также заметна наклонность к такой же порче языка. Почти совершенно противоположное заметно по отношению к шипящим буквам; между тем как этруски удержали три знака z, s, sch, а умбры отбросили последний из них и вместо него ввели в употребление две новых шипящих, самниты и фалиски довольствовались, подобно грекам, звуками s и z, а позднейшие римляне даже одним s. Отсюда видно, что вводители алфавита как люди образованные и хорошо владевшие обоими языками чувствовали все самые тонкие различия звуков; но, после того как национальная письменность окончательно отрешилась от эллинского алфавитного образца, средние и слабые звуки стали мало-помалу совпадать со своими ближайшими звуками, а шипящие и гласные стали портиться, в особенности первое из этих перемещений, или, вернее, порча звуков, вовсе несвойственно греческому языку. С этой порчей звуков идет рука об руку разрушение флексий и производных слов. Причина такой вариации языка заключается в основном в том, что всякий язык постоянно подвергается искажению, если не встречает литературных и рациональных препятствий; разница только в том, что в настоящем случае звуковое письмо сохранило на себе следы того, что обыкновенно исчезает бесследно. Тот факт, что варваризация языка заметна у этрусков в более сильной степени, чем у какого-либо другого из италийских племен, принадлежит к многочисленным доказательствам их низших культурных способностей; если же такая порча языка заметна между италиками всего более у умбров, гораздо менее у римлян, а всего менее у южных сабеллов, то объяснением этого могут отчасти служить более оживленные сношения первых с этрусками, последних с греками.

ГЛАВА XV

ИСКУССТВО.

Поэзия есть страстная речь, а ее изменчивые тона создают мелодию; в этом смысле поэзия и музыка существуют у каждого народа. Однако население Италии не принадлежало и не принадлежит к числу народов, отличающихся особыми поэтическими дарованиями; у него нет сердечной страстности, нет стремления идеализировать все человеческое и влагать человеческую душу во все, что безжизненно, — стало быть, у него нет именно того, в чем заключается святая святых поэтического искусства. Его зоркой наблюдательности, его привлекательной развязности отлично удаются ирония и легкий повествовательный тон, какие мы находим у Горация и Боккаччо, веселые любовные шуточки вроде катулловских и приятные народные песенки вроде тех, которые поются в Неаполе, но всего лучше удаются народная комедия и фарс. На италийской почве выросли в древности шутливое подражание трагедии, а в новое время — шутливое подражание эпопее. В особенности по части риторики и сценического искусства ни один народ не мог и не может равняться с народом Италии. Но в высших родах искусства он едва ли заходил далее ловкости, и ни одна из его литературных эпох не произвела ни настоящего эпоса, ни настоящей драмы. Даже лучшие из литературных произведений Италии — «Божественная комедия» Данте и исторические труды Саллюстия и Макиавелли, Тацита и Коллетты — проникнуты более риторическою, чем наивною страстью. Даже в музыке как в старое, так и в новое время выступает наружу не столько настоящая творческая даровитость, сколько ловкость, которая быстро доходит до виртуозности и возводит на трон вместо настоящего, дышащего внутренней теплотой искусства пустой, иссушающий сердце идол. Настоящая сфера итальянца — не внутренний мир, насколько вообще возможно в искусстве разделять внутреннее и внешнее: для того чтобы могущество красоты вполне им овладело, нужно, чтобы она явилась перед его глазами в чувственном образе, а не предстала перед его душой в виде идеала. Оттого-то он как бы у себя дома в строительных и изобразительных искусствах, и тут он был в древнюю культурную эпоху лучшим учеником эллина, а в новейшее время — наставником всех народов. Дошедшие до нас предания так скудны, что мы не в состоянии проследить развитие понятий об искусстве у каждой из отдельных народных групп, населявших Италию, и принуждены говорить не о римской поэзии, а только о поэзии Лациума.

Латинское поэтическое искусство, как и всякое другое, возникло из лирики или, вернее, из тех самых древних праздничных ликований, в которых танцы, музыка и пение еще сливались в одно нераздельное целое. При этом следует заметить, что в древнейших религиозных обрядах танцы и затем музыка занимали гораздо более видное место, чем пение. В большом торжественном шествии, которым начинались римские победные празднества, главную роль после изображений богов и после бойцов играли танцовщики, серьезные и веселые: первые делились на три группы — на взрослых мужчин, юношей и мальчиков; все они были одеты в красные платья с медными поясами и имели при себе мечи и коротенькие копья, а взрослые сверх того были в шлемах и вообще в полном вооружении; вторые делились на две группы — на «овец», одетых в овчинные шубы и пестрые плащи, и на «козлов», голых до пояса и закутанных в козьи меха. «Скакуны» были едва ли не самым древним и самым священным из всех религиозных братств, и без плясунов (ludii, ludiones) не могло обойтись никакое публичное шествие и в особенности никакое погребение, вследствие чего танцы уже в старину были очень обыкновенным ремеслом. Но там, где появляются плясуны, необходимо появляются и музыканты или — что в древности было одно и то же — флейтисты. И без этих последних не могли обойтись ни жертвоприношение, ни свадьба, ни погребение, и рядом с очень древним публичным братством скакунов существовала также древняя, хотя по рангу и гораздо менее важная, коллегия флейтистов (collegium tibicinum); что это были настоящие странствующие музыканты, видно из того, что наперекор строгой римской полиции они сохранили за собой древнюю привилегию бродить в день своего годового праздника по улицам, надевши на себя маски и напившись допьяна. Таким образом, пляска была почетным занятием, музыка была занятием хотя и подчиненным, но необходимым, отчего для той и для другой и были учреждены публичные братства; но поэзия была занятием более нежели случайным и до известной степени безразличным, все равно была ли она самостоятельной или служила аккомпанементом для прыжков плясунов. Для римлян была самой древней песней та, которую себе поют сами для себя листья в зеленом лесном уединении. Кто получил свыше дар подслушивать, что шепчет и напевает в роще «благословенный дух» (faunus от favere), тот передает слышанное людям в ритмически размеренной речи (casmen, позднее carmen от canere). Этим пророческим песнопениям одержимых богом мужчин и женщин (vates) приходятся сродни и настоящие магические изречения — формулы заговора против болезней и иных напастей — и заклинания, посредством которых устраняют дождь, отводят молнию или переманивают посев с одного поля на другое; разница только в том, что в этих последних издавна появляются рядом с словесными формулами и чисто вокальные 91 В более точном виде дошли до нас столь же древние религиозные жалобные песни, которые пелись скакунами и другими жреческими братствами и сопровождались танцами; одна из них дошла до нас; это, по всей вероятности, сочиненная для поочередного пения плясовая песня Земледельческого братства во славу Марса. Она стоит того, чтобы мы привели ее целиком:

Enos, Lases, iuvate!

Ne velue rue, Mannar, sins incurre in pleores!

Satur fu, fere Mars! limen sali! sta! berber!

Semunis alternei advocapit conctos!

Enos, Marmar, iuvato!

Triumpe! 92

К богам

Помогите нам, Лары!

Марс, Марс, не допускай, чтобы смерть и гибель обрушились на многих!

Утоли свой голод, свирепый Марс!

К отдельным братьям

Вскочи на порог! стой! топчи его!

Ко всем братьям

К семунам взывайте вы прежде, вы прежде,

вы потом, — ко всем!

К богу

Марс, Марс, помоги нам!

К отдельным братьям

Скачи!

Латинский язык этой песни и однородных с нею отрывков салийских песен, слывших еще у филологов августовского времени за древнейшие памятники их родного языка, относится к латинскому языку «Двенадцати таблиц» почти так же, как язык Нибелунгов к языку Лютера, и как по языку, так и по содержанию эти почтенные песнопения можно сравнить с индийскими Ведами.

Хвалебные и бранные песни принадлежат уже к более поздней эпохе. О том, что сатиры были в большом ходу в Лациуме еще в древние времена, можно было бы догадаться по характеру италийского народа, если бы даже это не было положительно доказано полицейскими мерами, которые принимались против сатириков в очень древнюю пору. Но более важное значение имели хвалебные песни. Когда несли хоронить какого-нибудь гражданина, за его погребальными носилками шла одна из его родственниц или приятельниц и пела в честь его похоронную песнь (nenia) с аккомпанементом флейтиста. Точно так же и за зваными обедами мальчики, сопровождавшие по тогдашним обычаям своих отцов повсюду и даже на пирушки, пели хвалебные песни предкам попеременно то с аккомпанементом флейты, то без аккомпанемента, только произнося слова (assa voce canere). Взрослые мужчины также поочередно пели за пирушками, но это было более поздним обычаем, заимствованным, вероятно, от греков. Об этих песнопениях в честь предков мы не имеем более подробных сведений, но само собой разумеется, что они состояли из описаний и рассказов и потому развивали из лирических элементов поэзии и эпические. Другие элементы поэзии проявлялись в несомненно очень древнем веселом танце, или «сатуре»; это было нечто вроде народного карнавала, который праздновался без сомнения еще до разделения племен. При этом, конечно, никогда не обходилось без пения; но так как этим забавам предавались преимущественно на общественных празднествах и на свадьбах и главным образом, конечно, с целью весело провести время, то легко могло случиться, что танцовщики или целые группы танцовщиков смешивались между собою и пение сопровождалось чем-то вроде сценического действия, которое естественно отличалось шутливостью и нередко даже разнузданною веселостью. Таким путем из переменного пения двух певцов возникли не только песни, впоследствии известные под названием фесценнинских, но и зачатки народной комедии, которые нашли для себя прекрасно приспособленную почву благодаря особой чуткости итальянцев к внешнему и комическому впечатлению и благодаря тому, что они любят жестикулировать и маскироваться. От этих старинных начатков римского эпоса и римской драмы до нас ничего не дошло. Что песни в честь предков сохранились путем преданий, само собой разумеется и сверх того ясно доказывается тем, что их обыкновенно пели дети; но от них уже не осталось никаких следов во времена Катона Старшего. А комедии — если их можно называть этим именем — обыкновенно импровизировались и в ту пору и еще долго после того. Таким образом, от этой народной поэзии и от этой народной мелодии ничто не могло перейти к потомству кроме размера, музыкального и хорового аккомпанемента и, быть может, также и масок. В древние времена едва ли существовало у латинов то, что мы называем стихотворным размером; жалобные песни Арвальского братства едва ли подчинялись какой-нибудь неизменно установленной метрической системе и, как кажется, были скорей похожи на оживленный речитатив. Но в более позднюю пору мы находим так называемый сатурнийский 93 , или фавновский, древнейший размер, который не был известен грекам и возник, вероятно, в одно время с древнейшими произведениями латинской народной поэзии. О нем можно составить себе некоторое понятие по следующему стихотворению, хотя оно и принадлежит к гораздо более поздней эпохе:

Quod ré suá difeídens — ásperé afleícta.

Paréns timéns heic vóvit — vóto hóc solúto

De͡cumá factá poloúcta — leíbereís lubéntes

Donú danúnt Hérco͡lei — máxsumé ͜mére͡to

Semól te ͡oránt se vóti — crébro cón ͜démnes

Что из страха напасти и в горьком положении

Заботливо пообещал прародитель, давший обет

Принести в жертву и в угощение десятую часть, то охотно приносят дети

В дар Геркулесу высокодостойному;

Они также тебя просят часто внимать их мольбам.

И хвалебные и шутливые песни, как кажется, пелись одним и тем же сатурнийским размером, конечно под звуки флейты и, вероятно, так, что цезура была сильно намечена в каждой строке, а при переменном пении второй певец подхватывал и допевал стих. Этот сатурнийский размер, как и все другие, встречающиеся в римской и греческой древности, принадлежит к разряду количественных; но из всех античных стихотворных размеров он был наименее развитым, так как помимо многих других вольностей он дозволял себе пропуск коротких слогов в самом обширном размере; сверх того, он и по своей конструкции был самым несовершенным, так как из противопоставленных одни другим полустрок ямбов и трохеев едва ли мог развиться ритмический размер, годный для высших поэтических произведений.

Бесследно исчезли и основные элементы народной музыки и хорового пения, которые, вероятно, также приняли в ту пору в Лациуме определенную форму; до нас дошли сведения только о том, что латинская флейта была коротеньким и тоненьким музыкальным инструментом, в котором было только четыре отверстия и который изготовлялся, как доказывает и его название, из легких бедренных костей животных. Мы не в состоянии положительно доказать, что к продуктам древнейшего латинского искусства принадлежат также маски, под которыми впоследствии неизменно появлялись типичные личности латинской народной комедии, или так называемых ателлан: Макк — арлекин, Букко — обжора, Паппус — добрый папаша — и мудрый Доссенн (которых так остроумно и так метко сравнивали с обоими слугами — Панталоном и Доктором, появившимися в итальянской комедии Пульчинеллы); но если мы примем в соображение, что употребление масок на национальной сцене в Лациуме относится к незапамятной древности, между тем как оно было усвоено греческой сценой в Риме лишь через сто лет после ее основания, что ателланские маски были бесспорно италийского происхождения и, наконец, что едва ли могли бы возникнуть и исполняться на сцене импровизированные пьесы без неизменных масок, раз навсегда указывающих актеру, какова его роль в пьесе, то мы должны будем отнести неизменные маски к зачаткам римских драматических представлений или, скорее, считать их именно за такие зачатки.

Если до нас дошли такие скудные сведения о древнейшей цивилизации Лациума и об его искусствах, то понятно, что мы имеем еще более скудные сведения о первоначальных стимулах, полученных римлянами извне. Сюда, конечно, можно отнести в известном смысле знание иностранных языков и в особенности греческого, с которым латины, конечно, не были вообще знакомы (как это уже видно из учреждения особой коллегии для объяснения прорицаний Сивиллы), но на котором нередко умели объясняться торговцы; то же можно сказать и о тесно связанном со знанием греческого языка уменье читать и писать. Впрочем, просвещение античного мира не было основано на изучении иностранных языков или элементарных технических навыках; для развития Лациума имели более важное значение те художественные элементы, которые он уже в самую раннюю пору заимствовал от эллинов. Только одни эллины, но не финикийцы и не этруски, имели в этом отношении влияние на италиков; у этих последних мы вовсе не находим таких следов художественного влияния, которые указывали бы на Карфаген или на Цере, и вообще мы должны отнести цивилизацию финикийцев и этрусков к числу тех ублюдков, которые бесплодны в своем развитии 94 . Но греческое влияние не осталось бесплодным. Греческая семиструнная лира (струны — fides от σφίδη) — кишка; также barbitus — βάρβιτος) не была, как флейта, туземным продуктом в Лациуме и всегда считалась там чужеземным инструментом; а о том, с каких древних времен она была там освоена, свидетельствуют частью варварское искажение ее греческого названия, частью ее употребление даже при совершении священных обрядов 95 Что уже в ту эпоху Лациум пользовался сокровищницей греческих легенд, видно из того, что он так охотно принимал скульптурные произведения греков, возникшие из представлений, всецело принадлежавших к поэтическим сокровищам греческой нации; и древнелатинские извращения Персефоны в Прозерпину, Беллерофонта в Мелерпанту, Киклопса в Коклеса, Лаомедона в Алюмента, Ганимеда в Катамита, Нейлоса в Мелуса, Семелы в Стимулу доказывают, в какие древние времена такие рассказы доходили до латинов и повторялись ими. Наконец главный городской римский праздник (ludi maximi Romani) был особенно обязан если не своим происхождением, то своим позднейшим устройством не чему иному, как греческому влиянию. Это было чрезвычайное торжество, на котором воздавалась благодарность богам. Оно обыкновенно устраивалось вследствие обета, данного полководцем перед битвой, и потому справлялось осенью, по возвращении гражданского ополчения из похода, в честь капитолийского Юпитера и находившихся при нем богов. Торжественная процессия направлялась к ристалищу, находившемуся между Палатином и Авентином и состоявшему из арены и из амфитеатра для зрителей; впереди шло все римское юношество, выстроенное по отделениям гражданской конницы и пехоты; затем шли бойцы и ранее описанные группы плясунов, каждая со своей особой музыкой; далее шли служители богов с кадильницами и с другой священной утварью; наконец несли носилки с изображениями самих богов. Все зрелище было подобием войны в том виде, как она производилась в древности, — оно заключалось в борьбе на колесницах, верхом и в пешем строю. Сначала происходил бег боевых колесниц, на каждой из которых находилось по одному вознице и по одному бойцу, совершенно так, как описал Гомер; потом выступали на сцену соскочившие с колесниц бойцы и всадники, из которых каждый имел по римскому обыкновению двух коней — одного под собой, а другого на поводу (desultor); в заключение бойцы появлялись пешими и почти нагими (только с поясом вокруг бедер) и состязались между собою в беге, в борьбе и в кулачном бою. По каждому роду состязания борьба происходила только один раз и только между двумя соперниками. Победителя награждали венком, а как высоко ценился этот сплетенный из простых листьев венок, видно из того, что закон разрешал его класть после смерти победителя на погребальные носилки. Празднество длилось только один день, а различные состязания, должно быть, оставляли достаточно времени для собственно карнавала, причем группы плясунов, вероятно, занимали зрителей своим искусством и еще более своими фарсами, и, кроме того, происходили разные другие представления, как например военные игры детской конницы 96 . Но и приобретенные в настоящей войне отличия играли роль на этом празднестве: храбрый воин выставлял в этот день напоказ доспехи убитого им врага, а благодарная община украшала его голову таким же венком, как и голову победителя на ристалище. Таков был римский победный, или городской, праздник, а другие публичные римские празднества, должно быть, были в том же роде, хотя и имели более скромные размеры. На публичных похоронах обыкновенно появлялись плясуны, а если нужно было придать похоронам больше торжественности, происходили и скачки; в таком случае граждан заблаговременно приглашали на похороны публичные глашатаи. Но этот так тесно сросшийся с римскими нравами и обычаями городской праздник в сущности имел сходство с эллинскими народными праздниками: главным образом по своей основной идее, соединяющей религиозное празднество с воинственными состязаниями в борьбе; по выбору отдельных физических упражнений, с древних пор состоявших, по свидетельству Пиндара, и на олимпийском празднестве из бегания взапуски, из борьбы, из кулачного боя, из скачек на колесницах и из метания копий и камней; по скромной награде победителя, состоявшей и в Риме и на национальных греческих празднествах из венка, который и тут и там давали не вознице, а владельцу лошадей, и наконец потому, что и тут и там присоединялись к общему народному празднеству награды за патриотические подвиги. Это сходство не могло быть случайным; оно было или остатком коренного единства двух народов, или последствием самых древних международных сношений, а это последнее предположение наиболее правдоподобно. Городской праздник в том виде, в каком он нам известен, вовсе не может быть отнесен к числу самых древних римских установлений, так как место, на котором происходили состязания, принадлежало к числу сооружений позднейшей эпохи царского периода; подобно тому как государственная реформа была совершена в ту пору под греческим влиянием, так и на городском празднике могли быть одновременно введены греческие состязания, которые в некоторой мере вытеснили более древние забавы — скаканье (triumpus) и качанье на качелях, существовавшие в Италии с незапамятных времен и очень долго бывшие в употреблении на празднике Альбанской горы. Кроме того следы серьезного употребления в дело боевых колесниц встречаются в Элладе, а не в Лациуме. Наконец греческий «стадион» (по-дорийски σπάδιον) очень рано перешел в латинский язык в форме spatium и с тем же значением; это служит красноречивым доказательством того, что римляне заимствовали конские скачки и бег колесниц от туринцев, хотя и существует другое предположение, что эти забавы были заимствованы из Этрурии. Итак, по всему можно заключить, что римляне были обязаны эллинам не только музыкальным и поэтическим творчеством, но и плодотворной мыслью о гимнастических состязаниях.

Итак, в Лациуме не только существовали те же самые основы, на которых развились эллинское образование и эллинское искусство, но с очень ранних пор обнаруживалось сильное влияние и этого образования и этого искусства. У латинов существовали зачатки гимнастики не в том только смысле, что римский мальчик, как и всякий крестьянский сын, учился управлять лошадьми и колесницей и владеть охотничьим копьем и что в Риме каждый член общины был в то же время и солдатом; танцевальное искусство также было издревле предметом общественного попечения, а введение эллинских игр рано внесло в эту сферу сильное оживление. В поэзии эллинская лирика и трагедия развились из таких же песен, какие пелись на римских празднествах; латинские песни в честь предков заключали в себе зародыши эпоса, а маскарадные фарсы — зародыши комедии, но и здесь дело не обошлось без греческого влияния. Тем более замечателен тот факт, что все эти семена или вовсе не взошли, или зачахли. Физическое воспитание латинского юношества было крепким и здоровым, но оно было далеко от того художественного развития тела, к которому стремилась эллинская гимнастика. Публичные состязания эллинов изменили в Италии не столько свои правила, сколько свою сущность. В них должны были участвовать только граждане, и это правило, без сомнения, сначала соблюдалось и в Риме, но потом они превратились в состязание между берейторами и мастерами фехтовального искусства; между тем как доказательство свободного и эллинского происхождения было первым условием для участия в греческих праздничных играх, римские игры скоро перешли в руки вольноотпущенников, чужеземцев и даже несвободных людей. Последствием этого было то, что соперники-бойцы превратились в зрителей, а о венке победителей, который был по справедливости назван гербом Эллады, впоследствии уже не было и помину в Риме. То же случилось с поэзией и ее сестрами. Только у греков и немцев есть такой источник песнопений, который сам бьет ключом, а на девственную почву Италии упало лишь немного капель из золотой чаши муз. Здесь дело не дошло до создания настоящих легенд. Италийские боги были и оставались абстракциями и никогда не возвышались или, пожалуй, никогда не унижались до настоящего воплощения. Подобно этому и люди, даже самые великие и самые благородные, оставались все без исключения в глазах италиков простыми смертными и не превращались в мнении народной массы в таких же богоподобных героев, какие создавались в Греции страстною привязанностью к ее прошедшему и любовно оберегавшимися преданиями. Но важнее всего было то, что в Лациуме никогда не могла развиваться национальная поэзия. В том-то и заключается самое глубокое и самое благотворное влияние изящных искусств и в особенности поэзии, что они раздвигают границы гражданских общин и создают из племен один народ, а из народов — единый мир. Как в наше время контрасты цивилизованных наций стушевываются в нашей всемирной литературе и благодаря именно ей, так и греческая поэзия превратила узкое и эгоистическое сознание племенного родства в сознание единства эллинской народности, а это последнее — в гуманизм. Но в Лациуме не было ничего подобного; в Альбе и Риме также были поэты, но не было латинского эпоса и даже не было того, чего можно было скорее всего ожидать — латинского крестьянского катехизиса вроде гесиодовских «Трудов и дней». Латинский союзный праздник, конечно, мог бы сделаться таким же народным празднеством муз, какими были у греков олимпийские и истмийские игры. К падению Альбы, конечно, мог бы примкнуть такой же ряд легенд, какой образовался по случаю завоевания Илиона, и как каждая латинская община, так и каждый знатный латинский род могли бы отыскивать в нем или приплетать к нему свое происхождение. Но не случилось ни того, ни другого, и Италия осталась без национальной поэзии и без национального искусства. Из всего сказанного следует заключить, что развитие изящных искусство в Лациуме было скорее увяданием, чем расцветом, а этот вывод несомненно подтверждается и дошедшими до нас преданиями. Начало поэзии повсюду более связано с творчеством женщин, чем мужчин; первым по преимуществу принадлежат волшебные заговоры и похоронные песни, и не без основания: духи пения — Касмены, или Камены, и Карменты Лациума — изображались, как и музы Эллады, в виде женщин. Но в Элладе настала и такая пора, когда поэт заменил песенницу и Аполлон стал во главе муз; а в Лациуме вовсе не было национального бога песнопений и даже не было в древнем латинском языке такого слова, которое имело бы значение слова поэт 97 . Там могущество пения проявлялось несравненно слабее и скоро заглохло. Занятие изящными искусствами там с ранних пор сделалось достоянием частью женщин и детей, частью цеховых и нецеховых ремесленников. О том, что жалобные песни пелись женщинами, а застольные мальчиками, уже было замечено ранее; и религиозное молитвенное пение исполнялось преимущественно детьми. Музыканты принадлежали к цеховому ремеслу, а плясуны и плакальщицы (praeficae) — к нецеховому. Между тем как танцы, музыка и пенье постоянно оставались в Элладе тем же, чем они были первоначально и в Лациуме — занятиями почетными и служившими украшением как для гражданина, так и для его общины, — в Лациуме в этот период лучшая часть гражданства все более и более устранялась от этих суетных искусств, и устранялась тем настойчивее, чем публичнее проявлялось искусство и чем более оно проникалось живительным влиянием чужеземцев. К туземной флейте еще относились снисходительно, но лира оставалась в опале, а когда завелись свои маскарадные забавы, к иноземным играм стали относиться с равнодушием и даже стали считать их постыдными. Между тем как в Греции изящные искусства все более и более приобретали характер общего достояния всякого эллина в отдельности и всех эллинов вместе, вследствие чего из них развилось общее образование, в Лациуме, наоборот, они мало-помалу исчезают из общего народного сознания и, делаясь достоянием мелких ремесленников, даже не внушают мысли о необходимости дать юношеству общее национальное образование. Воспитание этого юношества не выходило из самых узких рамок домашней жизни. Мальчик не отходил от своего отца и сопровождал его не только в поле с плугом и с серпом, но и в дом приятеля и в залу публичных заседаний, когда отец бывал приглашен в гости или шел на совещание. Это домашнее воспитание, конечно, хорошо приспособлялось к тому, чтобы сберегать человека вполне для семейства и для государства; на постоянном общении отца с сыном и на взаимном уважении, с которым относятся друг к другу зрелый муж и невинный юноша, были основаны прочность семейных и государственных традиций, интимный характер семейных уз, вообще суровая важность (gravitas), нравственный и полный достоинства характер римской жизни. Конечно, и это воспитание юношества было одним из тех произведений безыскусственной и почти бессознательной мудрости, в которых столько же простоты, сколько глубокомыслия; но, восхищаясь им, не следует забывать, что оно могло развиваться и на самом деле развилось, только принеся в жертву настоящее индивидуальное развитие и при полном отречении от столько же привлекательных, сколько опасных даров муз.

О развитии изящных искусств у этрусков и у сабеллов мы не имеем почти никаких сведений 98 . Мы можем только заметить, что и в Этрурии плясуны (histri, histriones) и флейтисты (subulones) сделали из своего искусства ремесло в раннюю пору, и по всей вероятности еще ранее римлян, и что как у себя дома, так и в Риме они получали ничтожное вознаграждение и не пользовались никаким публичным почетом. Еще более замечательно то, что на национальном празднике этрусков, который справлялся всеми двенадцатью городами через посредство одного союзного жреца, устраивались точно такие же игры, как и на римском городском празднике; но мы не в состоянии ответить на естественно возникающий отсюда вопрос, в какой мере этруски опередили латинов в развитии такого национального искусства, которое стояло бы выше самобытности отдельных общин. С другой стороны, в Этрурии, как кажется, стали с ранних пор заниматься бессмысленным накоплением того ученого, в особенности богословского и астрологического хлама, который в эпоху всеобщего упадка цивилизации и процветания дутой учености считался коренным источником божественной мудрости и доставил тускам такой же почет, каким пользовались иудеи, халдеи и египтяне. О сабельском искусстве наши сведения даже еще более скудны, из чего, впрочем, вовсе не следует, что оно находилось на более низкой ступени, чем у соседних племен. Судя по тому, что нам известно о характере трех главных италийских племен, даже можно предполагать, что по врожденным художественным способностям самниты имели более всех общего с эллинами, а этруски менее всех; для этой догадки может служить в некоторой мере подтверждением тот факт, что самые замечательные и самые самобытные из римских поэтов, как например Невий, Энний, Луцилий, Гораций, были самнитскими уроженцами, между тем как Этрурия не имеет в римской литературе почти ни одного представителя, кроме самого несносного из всех бездушных и вычурных придворных поэтов аретинца Мецената и кроме уроженца Волатерры Персия, который может служить прототипом тщеславного и бездушного юноши, ревностно занимающегося поэзией.

Первые зачатки строительного искусства, как уже было нами замечено, искони были общим достоянием племен. Для всякой архитектуры началом служит постройка жилища, а это жилище было одинаково у греков и у италиков. Оно строилось из дерева с остроконечной соломенной или гонтовой крышей и заключало в себе четырехугольную комнату с отверстием в потолке (cavum aedium), через которое выходил дым и проникал в комнату свет, и с отверстием на полу, в которое стекал дождь. Под этим «черным потолком» (atrium) приготовлялась и съедалась пища; здесь совершалось поклонение домашним богам и ставились как брачное ложе, так и смертный одр; здесь муж принимал гостей, а жена сидела за пряжей среди своей женской прислуги. В доме не было сеней, если не считать за сени то непокрытое пространство между входной дверью и улицей, которое получило название vestibulum, т. е. одевальни, оттого что внутри дома обыкновенно ходили в одном нижнем платье и только при выходе из дома закутывались в тогу. Не было и разделения на комнаты, кроме того что вокруг жилого пространства, быть может, пристраивались спальня и кладовая; о лестницах и о нескольких этажах конечно не могло быть и речи. Трудно решить, развилась ли из этих зачатков национальная италийская архитектура и если развилась, то в какой мере, так как греческое влияние было в этой сфере с самых ранних пор всесильно и почти совершенно заглушило всякие национальные поползновения. Уже самое древнее италийское зодчество, какое нам известно, находилось под греческим влиянием, не в меньшей степени, чем архитектура августовского времени.

Найденные в Цере и в Альсиуме очень древние гробницы и, по всей вероятности, также самая древняя из гробниц, недавно найденных в Пренесте, совершенно похожи на сокровищницы в Орхомене и в Микенах: это — ряды камней, наложенные одни на другие мало-помалу вдающимися уступами и заканчивающиеся наверху одним большим камнем. Такова же покрышка у одного очень старинного здания подле городской стены Тускула, и точно так же был некогда покрыт колодезь (tullianum) у подножия Капитолия, пока его верхушка не была снята, для того чтобы очистить место новому зданию. Построенные по той же системе в Арпине и в Микенах ворота совершенно похожи одни на другие. Водоспуск Альбанского озера имеет чрезвычайно большое сходство с водоспуском Копаудского озера. Так называемые циклопические стены, часто встречающиеся в Италии, преимущественно в Этрурии, Умбрии, Лациуме и Сабинской области, определенно принадлежат по своему устройству к самым древним италийским сооружениям, хотя большая часть из уцелевших до настоящего времени, по всей вероятности, принадлежит к позднейшей эпохе, а некоторые из них были возведены, несомненно, лишь в седьмом столетии от основания Рима. Эти стены подобно греческим частью грубо сложены из больших неотесанных каменных глыб с всунутыми в промежутках более мелкими камнями, частью состоят из сложенных горизонтально квадратных брусьев 99 , частью сделаны из глыб, обтесанных в форме многоугольников, которые плотно складываются одни с другими; выбор какой-либо из этих систем зависел обычно от материала, поэтому в Риме, где в древнейшие времена употреблялся только туф, вовсе не встречается многоугольная кладка. Сходство двух первых простейших систем может быть объяснено сходством строительного материала и цели построек, но едва ли можно приписывать простой случайности тот факт, что как в италийских, так и в греческих крепостях стены искусно складывались из многоугольных камней, а к их воротам вела дорога, обыкновенно заворачивавшая влево и тем доставлявшая осажденным возможность нападать на ничем не прикрытый правый фланг неприятеля. Не лишено значения и то, что настоящая полигональная постройка стен была в употреблении в той части Италии, которая хотя и не была покорена эллинами, но находилась в оживленных с ними сношениях, и что такого рода постройки встречаются в Этрурии только в Пирги и в лежащих недалеко оттуда городах Козе и Сатурнии, а так как система, по которой были построены стены в Пирги, вместе с знаменательным именем этого города («Башни») могут так же несомненно быть приписаны грекам, как и постройка стен в Тиринфе, то в высшей степени вероятно, что это была еще одна из тех моделей, по которым италики учились строить стены. Наконец и самый храм, называвшийся во времени империи тускским и считавшийся по своему архитектурному стилю однородным с различными греческими храмовыми сооружениями, был вообще похож на греческий, так как заключал в себе по обыкновению четырехугольное обнесенное стеной пространство (cella) с наклонной крышей, которая вздымалась высоко, опираясь на стены и на колонны; и по своим частностям, в особенности по форме самых колонн и по их архитектурным деталям, этот храм вообще находился в зависимости от греческой схемы. Ввиду всего сказанного весьма вероятно и само по себе правдоподобно, что италийское зодчество ограничивалось, до соприкосновения с эллинским, деревянными хижинами, засеками и земляными или каменными насыпями, а каменные постройки появились по примеру, поданному греками, и благодаря их улучшенным орудиям. Едва ли можно сомневаться в том, что именно у греков италики научились употреблять железо и заимствовали приготовление цемента (cal(e)x, calecare от χάλνξ), военную машину (machina, μηχανἠ), землемерный шест (groma — извращение слова γνώμων, γνῶμα) и искусственный затвор (clatri, κλῆθρον). Поэтому едва ли может идти речь о национальной италийской архитектуре; исключением может служить только то, что в постройке италийских деревянных жилищ, наряду с разными нововведениями, вызванными греческим влиянием, все-таки сохранились или впервые развились некоторые оригинальные особенности, впоследствии повлиявшие и на сооружение италийских храмов. Но архитектоническое развитие жилища исходило в Италии от этрусков. Латины и даже сабеллы еще упорно придерживались унаследованной формы деревянных хижин и доброго старинного обыкновения отводить и богу и духу не посвященное им жилище, а только посвященное им пространство, между тем как этруски уже начали художественно перестраивать свои дома и воздвигать по образцу человеческих жилищ для бога храм, а для духа — могильную комнату. Что в Лациуме приступили к таким роскошным постройкам под влиянием этрусков, доказывается тем, что древнейшая архитектура храмов и домов называлась тускской 100 . Что касается характера этого заимствования, то, пожалуй, и греческий храм подражал внешним очертаниям палатки или дома; но он строился из каменных плит и покрывался черепицей, а из того правила, что при его постройке следовало употреблять в дело камень и обожженную глину, развились для него законы необходимости и красоты. Напротив того, этруски никогда не усваивали резкой греческой противоположности между человеческим жилищем, которое должно быть построено из дерева, и жилищем богов, которое должно быть построено из камня. Отличительными особенностями тускского храма были: основной план, более приближающийся к форме квадрата; более высокий фронтон; более широкие промежуточные пространства между колоннами; в особенности более высокие откосы и концы кровельных балок, далеко выдвигающиеся над колоннами, которые поддерживают крышу; все это происходило от более близкого сходства храмов с человеческими жилищами и от особенных условий деревянных построек.

Изобразительные и графические искусства моложе архитектуры; надо прежде всего построить дом, а потом уже украшать его фронтон и стены. Трудно поверить, чтобы эти искусства пошли в ход в Италии уже в эпоху римских царей; только в Этрурии, где торговля и морские разбои рано сконцентрировали большие богатства, могло в более раннюю пору появиться искусство, или, если угодно, художественное ремесло. Пересаженное в Этрурию греческое искусство — как это доказывает его копия — еще стояло на самой первоначальной ступени, и весьма вероятно, что этруски научились у греков приготовлять изделия из глины и из металлов немного времени спустя после того, как заимствовали от них же алфавит. О мастерстве этрусков в эту эпоху дают нам не очень высокое понятие серебряные монеты Популонии — эти едва ли не единственные произведения, которые можно отнести к тем временам с некоторой достоверностью; однако нет ничего невозможного в том, что именно к этой древней эпохе принадлежат те бронзовые изделия этрусков, которые так высоко ценились позднейшими знатоками; и этрусские терракоты конечно не были плохи, так как в Вейях заказывались стоявшие в римских храмах древние скульптурные вещи из обожженной глины, как например статуя капитолийского Юпитера и четверка лошадей на крыше того же храма; и вообще все подобного рода произведения, украшавшие крыши храмов, считались у позднейших римлян «тускскими изделиями». Напротив того, у италиков — и не только у сабельских племен, но даже у латинских — только что зарождались в то время настоящее ваяние и живопись. Их лучшие художественные произведения, как кажется, изготовлялись в чужих краях. О глиняных статуях, как полагают, сделанных в Вейях, только что было упомянуто, а новейшие раскопки доказали, что бронзовые изделия, изготовлявшиеся в Этрурии и носившие на себе этрусские надписи, были в ходу если не во всем Лациуме, то по крайней мере в Пренесте. Статуя Дианы, стоявшая в римско-латинском союзном храме на Авентине и считавшаяся в Риме самым древним из всех изображений богов 101 , имела очень близкое сходство с находившейся в Массалии статуей эфесской Артемиды и, вероятно, была сделана в Элее или Массалии. Только с древних пор существовавшие в Риме цехи горшечников, медников и золотых дел мастеров свидетельствуют о существовании у римлян собственного ваяния и живописи, но об искусстве этих мастеров мы уже не можем получить конкретного представления.

Если мы попытаемся сделать исторические выводы из этого запаса сведений о древнем искусстве и о его практическом применении, то для нас прежде всего будет ясно, что италийское искусство, точно так же как италийские меры и италийская письменность, развилось не под финикийским влиянием, а исключительно под эллинским. Среди всех направлений италийского искусства нет ни одного, которое не имело бы своего ясно определенного образца в древнем греческом искусстве; в этом отношении совершенно согласно с истиной народное сказание, которое приписывает изготовление раскрашенных глиняных изваяний — этот без сомнения самый древний вид италийского искусства — трем греческим художникам — «скульптору», «устроителю» и «рисовальщику» — Эвхейру, Диопу и Эвграмму, хотя и более чем сомнительно, чтобы это искусство было занесено первоначально из Коринфа и прежде всего в город Тарквинии. На непосредственное подражание восточным образцам так же мало указаний, как и на существование самостоятельно развившихся художественных форм; хотя этрусские резчики на камне держались древнейшей египетской формы жуков-скарабеев, но скарабеи с ранних пор вырезывались и в Греции (в Эгине был найден такой вырезанный на камне жук с очень древней греческой надписью) и, стало быть, легко могли быть занесены к этрускам греками. У финикийцев можно было покупать, но учились только у греков. На возникающий за этим вопрос, от которого из греческих племен этруски прежде всего получили свои художественные образцы, мы не в состоянии дать категорического ответа; однако между этрусским искусством и древнейшим аттическим существуют замечательные соотношения. Три вида искусства, которые в Этрурии, по крайней мере в более позднюю пору, были в большом ходу, а в Греции были в очень ограниченном употреблении — раскрашивание надгробных памятников, рисование на зеркалах и резьба на камне, — до сих пор встречались на греческой почве только в Афинах и в Эгине. Тускский храм не соответствует в точности ни дорийскому, ни ионийскому; но этрусский стиль подходит к более новому, ионийскому, в своих самых важных отличительных особенностях — в том, что место в храме, где ставились статуи богов (cella), обносилось рядом колонн, и в том, что под каждой из этих колонн был особый пьедестал; даже окрашенный примесью дорийского элемента ионийско-аттический архитектурный стиль подходит в своих общих чертах к этрусскому стилю более, чем какой-либо другой греческий. О художественных соприкосновениях Лациума с чужеземцами нет почти никаких достоверных исторических указаний; но так как уже само по себе ясно, что заимствование художественных образцов находится в зависимости вообще от торговых и других сношений, то можно с уверенностью утверждать, что жившие в Кампании и Сицилии эллины были наставниками латинов и в алфавите, и в искусствах, а сходство авентинской Дианы с эфесской Артемидой по крайней мере этому не противоречит. Кроме того, древнее этрусское искусство естественно служило образцом и для Лациума, а что касается сабельских племен, то если к ним и дошли греческое зодчество и ваяние, то подобно греческому алфавиту не иначе как через посредство более западных италийских племен. Наконец, если бы было нужно определить степень артистических способностей, которыми были одарены различные италийские племена, то мы могли бы уже теперь считать несомненно доказанным тот факт, который становится еще гораздо более ясным в позднейших фазах истории искусства, что хотя этруски стали ранее других заниматься искусствами и превосходили других количеством и богатством своих изделий, но их изделия были ниже латинских и сабельских как по своей практической пригодности и пользе, так и по своей мысли и красоте. До сих пор это обнаруживалось только в архитектуре. Целесообразная и красивая полигональная кладка стен часто встречается в Лациуме и в лежащих за Лациумом внутренних странах, а в Этрурии она встречается редко, и даже стены города Цере не сложены из многоугольных камней. Даже в том религиозном уважении, которое питали в Лациуме к арке и к мосту и которое достойно внимания даже с точки зрения истории искусств, мы вправе усматривать зачатки позднейших римских водопроводов и консульских дорог. Напротив того, этруски, воспроизводя стиль великолепных эллинских построек, испортили его, так как не совсем искусно применили к деревянным постройкам правила, установленные для построек каменных, а, вводя нависшие крыши и широкие промежутки между колоннами, придали своим храмам, по выражению одного древнего архитектора, вид «широких, низеньких, сплюснутых и неуклюжих» зданий. Латины нашли в богатом запасе греческого искусства лишь очень немного такого материала, который был бы конгениален их ярко выраженному реализму; но то, что они оттуда заимствовали, было ими усвоено в своей основной идее вполне, а в развитии полигональной кладки стен они как будто даже превзошли своих наставников; но этрусское искусство представляет замечательный образчик той ловкости, которая и была приобретена и поддерживалась как ремесло и которая так же мало, как искусство китайцев, свидетельствует об их гениальной восприимчивости. Давно уже перестали считать этрусское искусство за источник происхождения греческого искусства; придется волей-неволей согласиться и с тем, что в истории италийского искусства этруски должны занимать не первое место, а последнее.

Книга вторая

От упразднения царской власти до объединения Италии.

δεῖ οὖκ ἐκπλήττειν τον συγγραφέα τερατευόμενον διὰ τῆς ἱστορίας τοὺς ἐντυγχάνοντας.

(Историк не должен изумлять своих читателей рассказами о необычайных событиях.)

Полибий

ГЛАВА I

ИЗМЕНЕНИЕ ГОСУДАРСТВЕННОГО СТРОЯ.

ОГРАНИЧЕНИЕ ВЛАСТИ МАГИСТРАТОВ.

Строгое понятие о единстве и полновластии общины во всех общественных делах, служившее центром тяжести для италийских государственных учреждений, сосредоточило в руках одного пожизненно избранного главы такую страшную власть, которая конечно давала себя чувствовать врагам государства, но была не менее тяжела и для граждан. Дело не могло обойтись без злоупотреблений и притеснений, а отсюда неизбежно возникло старание уменьшить эту власть. Но в том-то и заключается величие этих римских попыток реформы и революции, что никогда не имелось в виду ограничить права самой общины или лишить ее необходимых органов ее власти, никогда не было намерения отстаивать против общины так называемые естественные права отдельных лиц, а вся буря возникала из-за формы общинного представительства. Со времен Тарквиниев и до времен Гракхов призывным кличем римской партии прогресса было не ограничение государственной власти, а ограничение власти должностных лиц, и при этом никогда не терялось из виду, что народ должен не управлять, а быть управляемым.

Эта борьба велась среди граждан. Рядом с нею возникло другое политическое движение — стремление неграждан к политической равноправности. Сюда принадлежат волнения среди плебеев, латинов, италиков, вольноотпущенников; все они — все равно, назывались ли они гражданами, как плебеи и вольноотпущенники, или не назывались, как латины и италики, — нуждались в политическом равенстве и домогались его.

Третье противоречие носило еще более общий характер — это было противоречие между богатыми и бедными, в особенности теми бедными, которые были вытеснены из своего владения или которым угрожала опасность быть вытесненными. Юридические и политические отношения в Риме были причиной возникновения многочисленных крестьянских хозяйств — частью среди мелких собственников, зависевших от произвола капиталистов, частью среди мелких арендаторов, зависевших от произвола землевладельцев, — и нередко обезземеливали не только частных людей, но и целые общины, не посягая на личную свободу. Оттого-то земледельческий пролетариат и приобрел с ранних пор такую силу, что мог иметь существенное влияние на судьбу общины. Городской пролетариат приобрел политическое значение лишь гораздо позже.

Среди этих противоречий двигалась внутренняя история Рима и, вероятно, также совершенно для нас утраченная история всех других италийских общин. Политическое движение среди полноправных граждан, борьба между исключенными и теми, кто их исключил, социальные столкновения между владеющими и неимущими в сущности совершенно различны между собою, несмотря на то, что они многоразличным образом смешиваются и переплетаются, часто вызывая заключение очень странных союзов. Так как сервиева реформа, поставившая оседлого жителя в военном отношении наравне с гражданином, была вызвана, по-видимому, скорее административными соображениями, чем политическими тенденциями одной партии, то главным из тех контрастов, которые привели к внутренним потрясениям и изменению государственных учреждений, должен считаться тот, который подготовил ограничение власти должностных лиц. Самый ранний успех этой древнейшей римской оппозиции заключался в упразднении пожизненного главы общины, т. е. в упразднении царской власти. В какой мере естественный ход дел необходимо требовал такой перемены, всего яснее видно из того факта, что одно и то же изменение государственных учреждений совершилось во всем греко-италийском мире одинаково. Прежние пожизненные правители были с течением времени заменены новыми, выбиравшимися на год не только в Риме, но и у всех остальных латинов, равно как у сабеллов, у этрусков, у апулийцев и вообще как во всех италийских, так и в греческих общинах. Относительно луканского округа положительно доказано, что в мирное время он управлялся демократически и только на время войны должностные лица назначали царя, т. е. правительственное лицо, имевшее сходство с римскими диктаторами; сабельские городские общины, как например Капуя и Помпея, также повиновались впоследствии ежегодно сменявшемуся «общинному попечителю» (medix tuticus), и мы может предположить, что такие же порядки существовали в Италии в ее остальных народных и городских общинах. Поэтому уже не представляется надобности объяснять, по каким причинам консулы заменили в Риме царей; из организма древних греческих и италийских государств как бы сама собою возникла необходимость ограничить власть общинного правителя более коротким, большей часть годовым сроком. Однако, как ни была естественна причина такого преобразования, оно могло совершиться различными способами: можно было постановить после смерти пожизненного правителя, что впредь не будут избирать таких правителей, что и попытался сделать, как рассказывают, римский сенат после смерти Ромула; или сам правитель мог добровольно отречься от своего звания, что будто бы и намеревался сделать царь Сервий Тулий; или же народ мог восстать против жестокого правителя и выгнать его, чем в действительности и был положен конец римской царской власти.

Несмотря на то, что в историю изгнания последнего Тарквиния, прозванного «Гордым», вплетено множество анекдотов и что на эту тему было сочинено множество рассказов, все-таки эта история достоверна в своих главных чертах. Предание совершенно правдоподобно указывает следующие причины восстания: что царь не совещался с сенатом и не пополнял его личного состава, что он постановлял приговоры о смертной казни и о конфискации, не спросивши мнения советников, что он наполнил свои амбары огромными запасами зернового хлеба и что он не в меру обременял граждан военной службой и трудовыми повинностями; о том, как был озлоблен народ, свидетельствуют: формальный обет, данный всеми и каждым за себя и за своих потомков, не терпеть впредь более царя, слепая ненависть, с которою с тех пор относились к слову «царь», и главным образом постановление, что «жертвенный царь» (должность которого сочли нужным создать, для того чтобы боги не оставались без обычного посредника между ними и народом) не может занимать никакой другой должности, так что этот сановник сделался первым лицом в римском общинном быту, но вместе с тем и самым бессильным. Вместе с последним царем был изгнан и весь его род, что доказывает, как еще крепки были в ту пору родовые связи. Тарквинии переселились после того в город Цере, который, вероятно, был их старой родиной, так как там недавно был найден их родовой могильный склеп, а во главе римской общины были поставлены два выбиравшихся ежегодно правителя вместо одного пожизненного. Вот все те сведения об этом важном событии, которые можно считать исторически достоверными 102 . Понятно, что в такой крупной и властвовавшей над столь обширной территорией общине, как римская, царская власть — в особенности если она находилась в течение нескольких поколений в руках одного и того же рода, была более способна к сопротивлению, чем в более мелких государствах, а потому и борьба с нею, вероятно, была более упорной; но на вмешательство иноземцев в эту борьбу нет никаких надежных указаний. Большая война с Этрурией (эта война вдобавок считалась столь близкой ко времени изгнания Тарквиниев только вследствие хронологической путаницы в римских летописях) не может считаться заступничеством Этрурии за обиженного в Риме соотечественника по тому очень достаточному основанию, что, несмотря на решительную победу, этруски не восстановили в Риме царской власти и даже не вернули туда Тарквиниев.

Если для нас покрыта мраком историческая связь между подробностями этого важного события, зато для нас ясно, в чем именно заключалась перемена формы правления. Царская власть вовсе не была упразднена, как это доказывается уже тем, что на время междуцарствия по-прежнему назначался интеррекс; разница заключалась только в том, что вместо одного пожизненного царя назначались два на год, которые назывались полководцами (praetores) или судьями (iudices), или просто сотоварищами (consules) 103 . Республику от монархии отличали только принципы коллегиальности и ежегодной смены, с которыми мы здесь и встречаемся в первый раз. Принцип коллегиальности, от которого и было заимствовано название годовых царей, сделавшееся впоследствии самым употребительным, является здесь в совершенно своеобразной форме. Верховная власть была возложена не на обоих должностных лиц в совокупности: каждый из консулов имел ее и пользовался ею совершенно так же, как некогда царь. Это заходило так далеко, что, например, нельзя было поручить одному из коллег судебную власть, а другому командование армией, но оба они одновременно творили в городе суд и одновременно отправлялись в армию; в случае столкновения решала очередь, измерявшаяся месяцами или днями. Впрочем, по крайней мере в том, что касается командования армией, сначала, быть может, и существовало некоторое разделение обязанностей, так, например, один консул мог выступить в поход против эквов, а другой против вольсков, но такое разделение не имело никакой обязательной силы, и каждый из двух соправителей имел право во всякое время вмешиваться в сферу деятельности своего коллеги. Поэтому в тех случаях, когда верховная власть сталкивалась с верховною же властью и один из соправителей запрещал делать то, что приказывал другой, всесильные консульские повеления отменялись одно другим. Это своеобразное — если не римское, то конечно латинское — учреждение двух конкурирующих между собою верховных властей в общем оправдало себя на практике в римском общинном быту; но ему трудно найти параллель в других более обширных государствах, оно, очевидно, было вызвано желанием сохранить царскую власть во всей юридической полноте и потому не раздроблять царскую должность и не переносить ее с одного лица на коллегию, а просто удвоить число ее носителей, чтобы в случае нужды они уничтожили власть друг друга. Для назначения срока послужило юридической точкой опоры прежнее пятидневное междуцарствие. Обычные начальники общины обязывались оставаться в должности не более одного года со дня своего вступления в нее 104 , и по истечении этого срока их власть в силу закона прекращалась, точно так же как прекращалась власть интеррекса по истечении пяти дней. Вследствие такого срочного пребывания в должности консул лишался фактической безответственности царя. Хотя и царь никогда не стоял в римском общинном быту выше закона, но так как верховный судья не мог быть, по римским понятиям, призван к своему собственному суду, то царь мог совершать преступления, а суда и наказания для него не существовало. Напротив того, консула, провинившегося в убийстве или в государственной измене, охраняла его должность, только пока он в ней состоял; после того как он слагал с себя консульское звание, он подлежал обыкновенному уголовному суду наравне со всеми другими гражданами.

К этим главным и основным переменам присоединялись другие, второстепенные, ограничения, имевшие более внешний характер, тем не менее некоторые из них имели существенное значение. Вместе с отменой пожизненного пребывания у власти сами собою исчезали и право царя возлагать обработку его пахотных полей на граждан, и те особые отношения, в которых он находился к оседлым жителям в качестве их патрона. Кроме того, в уголовных процессах равно как при наложении штрафов и телесных наказаний, царь не только имел право производить расследование и постановлять решение, но также мог разрешать или не разрешать ходатайство осужденных о помиловании; а теперь было постановлено Валериевым законом (245 г. от основания Рима [500 г.]), что консул обязан подыскать апелляцию осужденного, если приговор о смертной казни или о телесном наказании постановлен не по военным законам; другим, позднейшим, законом (неизвестно, когда состоявшимся, но изданным до 303 г. [451 г.]) это правило было распространено и на тяжелые денежные пени. Оттого-то всякий раз, когда консул действовал в качестве судьи, а не в качестве начальника армии, его ликторы откладывали в сторону свои секиры, до тех пор служившие символом того, что их повелитель имел право карать смертью. Однако тому должностному лицу, которое не дало бы хода апелляции, закон угрожал только бесчестием, которое было при тогдашних порядках в сущности не чем иным, как нравственным пятном, и самое большее вело лишь к тому, что свидетельское показание такого лишенного чести человека считалось недействительным. И здесь лежало в основе все то же воззрение, что прежнюю царскую власть невозможно ограничить юридическим путем и что стеснения, наложенные вследствие революции на того, в чьих руках находится верховная власть общины, имеют, строго говоря, только фактическое и нравственное значение. Поэтому и консул, действовавший в пределах прежней царской компетенции, мог совершить в приведенном случае несправедливость, а не преступление и за это не подвергался уголовному суду. Сходное с этим по своей тенденции ограничение было введено и в гражданское судопроизводство, так как у консулов было, по-видимому, отнято — с самого учреждения их должности — право разрешать по их усмотрению тяжбы между частными лицами. Преобразование уголовного и гражданского судопроизводств находилось в связи с общим постановлением относительно передачи должностной власти заместителю или преемнику. Царю принадлежало неограниченное право назначать заместителей, но он никогда не был обязан это делать, а консулы пользовались совершенно иначе правом передавать другим свою власть. Правда, прежнее правило, что уезжавшее из города высшее должностное лицо должно назначить для отправления правосудия наместника, осталось обязательным и для консулов и при этом даже не был применен к заместительству коллегиальный принцип, так как назначать заместителя должен был тот консул, который покидал город после своего соправителя. Но право передавать свою власть во время пребывания консулов в городе было, вероятно, при самом учреждении их должности ограничено тем, что в известных случаях передача власти была поставлена консулу в обязанность, а во всех других воспрещена. На основании этого правила, как уже было замечено, совершилось преобразование всего судопроизводства. Консул конечно мог постановлять приговоры и по таким уголовным преступлениям, которые влекли за собой смертную казнь, но его приговор представлялся общине, которая могла утвердить его или отвергнуть; впрочем, сколько нам известно, консул никогда не пользовался этим правом, а быть может, даже скоро стал бояться им пользоваться и, вероятно, постановлял уголовные приговоры только в тех случаях, когда обращение к общине по каким-нибудь причинам исключалось. Во избежание непосредственных столкновений между высшим должностным лицом общины и самой общиной уголовная процедура была организована так, что высший общинный сановник оставался компетентным только в принципе, а действовал всегда через делегатов, назначать которых был обязан, хотя и выбирал их по собственному усмотрению. К числу таких делегатов принадлежали оба нештатных судьи по делам о восстаниях и о государственной измене (duoviri perduellionis) и оба штатных следователя по делам об убийствах (quaestores parricidii). Быть может, нечто подобное существовало и в эпоху царей на тот случай, когда царь поручал рассмотрение таких процессов своим заместителям; но постоянный характер последнего из вышеупомянутых учреждений и проведенный в них обоих принцип коллегиальности во всяком случае относятся ко временам республики. Последнее учреждение очень важно еще потому, что оно в первый раз дало двум штатным высшим правителям двух помощников, которых назначал каждый из этих правителей при своем вступлении в должность и которые, само собой разумеется, покидали свои места с его удалением; стало быть их официальное положение, как и положение высшего должностного лица, было регулировано по принципам несменяемости, коллегиальности и годичного срока службы. Конечно, это еще не была настоящая низшая магистратура в том смысле, в каком ее понимала республика, так как комиссары назначались не по выбору общины, но это уже был исходный пункт для учреждения тех низших служебных должностей, которые впоследствии получили столь многостороннее развитие. В том же смысле следует понимать отнятие у высших правителей права разрешать частные тяжбы, так как право царя поручать решение какой-нибудь отдельной тяжбы заместителю было превращено в обязанность консула удостовериться в личности тяжущихся, выяснить сущность иска и затем передать дело на решение им избранного и действующего по его указаниям частного лица. Точно так же и важное дело заведования государственной казной и государственным архивом хотя и было предоставлено консулам, но к ним были назначены штатные помощники если не тотчас вслед за учреждением их должности, то во всяком случае очень рано; этими помощниками были все те же два квестора, которые конечно должны были повиноваться консулам безусловно, однако без их ведома и содействия консулы не могли сделать ни шагу. Напротив того, в тех случаях, на которые не было установлено подобных правил, находившийся в столице глава общины был обязан действовать лично; так, например, при открытии процесса он ни в коем случае не мог назначить вместо себя заместителя.

Это двоякое ограничение консульского права действовать через заместителей было введено в сфере городской администрации и прежде всего по судопроизводству и по заведованию государственной казной. В качестве же главнокомандующего консул сохранил право возлагать на других или все свои занятия, или часть их. Это различие между правом передачи гражданской власти и правом передачи власти военной сделалось причиной того, что в области собственно общинного римского управления заместительство (pro magistratu) сделалось невозможным для должностной власти и чисто городские должностные лица никогда не заменялись недолжностными, между тем как военные заместители (pro consule, pro praetore, pro quaestore) были устранены от всякой деятельности внутри самой общины.

Право назначать преемника принадлежало не царю, а только интеррексу. Наравне с этим последним был поставлен в этом отношении и консул; однако в случае если он не воспользовался своим правом, то, как и прежде, вступал в должность интеррекс, так что необходимая непрерывность верховной должности неослабно поддерживалась и при республиканской форме правления. Однако это право консулов подверглось существенному ограничению к выгоде гражданства, так как консул был обязан получать от общины согласие на назначение намеченных им преемников, а затем назначать только тех, на кого указывала община. Вследствие этого стеснительного права общины предлагать кандидата в ее руки до некоторой степени перешло и назначение обычных высших должностных лиц; тем не менее на практике все еще существовало значительное различие между правом предлагать и правом формально назначать. Руководящий избранием консул не был простым распорядителем на выборах, а мог в силу своего старинного царского права, например, устранить некоторых кандидатов, мог оставить без внимания поданные за них голоса, а сначала даже мог ограничить выборы списком кандидатов, который был им самим составлен; но еще важнее тот факт, что когда представлялась надобность пополнить личный состав консульской коллегии вследствие избирания одного из консулов в диктаторы (о чем сейчас будет идти речь), то у общины не спрашивали ее мнения, и консул назначал своего соправителя, так же ничем не стесняясь, как интеррекс когда-то ничем не стеснялся в назначении царя. Принадлежавшее царю право назначать жрецов не перешло к консулам, а было заменено для мужских коллегий самопополнением, а для весталок и для отдельных жрецов назначениями от понтификальной коллегии, к которой перешла и похожая на семейный отцовский суд юрисдикция общины над жрицами Весты. Так как деятельность этого рода более удобна при ее сосредоточении в руках одного лица, то понтификальная коллегия, вероятно, впервые в ту пору поставила над собой председателя (pontifex maximus). Это отделение верховной культовой власти от гражданской (причем к упомянутому ранее «жертвенному царю» не перешла ни светская, ни духовная власть прежних царей, а перешел только титул), равно как совершенно не соответствующее общему характеру римского жречества выдающееся положение нового верховного жреца, отчасти похожее на положение должностного лица, составляют одну из самых замечательных и самых богатых последствиями особенностей государственного переворота, целью которого было ограничение власти должностных лиц в пользу аристократии. Уже ранее было упомянуто о том, что и во внешнем отношении консул далеко уступал царю, внушавшему своим появлением почтение и страх, что консул был лишен царского титула и жреческого посвящения и что у его служителей был отнят топор; к этому следует присовокупить, что консула отличала от обыкновенного гражданина уже не царская пурпуровая мантия, а только пурпуровая кайма на плаще и что царь, быть может, никогда не появлялся публично иначе как на колеснице, между тем как консул был обязан следовать общему обыкновению и, подобно всем другим гражданам, ходить внутри города пешком. Однако все эти обычаи власти в сущности относились только к ординарным правителям общины.

Наряду с двумя избранными общиною начальниками и в некотором отношении даже взамен их появлялся в чрезвычайных случаях только один правитель или военачальник (magister populi), обыкновенно называвшийся диктатором. На выбор диктатора община не имела никакого влияния; он исходил из свободного решения одного из временных консулов, которому не могли в этом помешать ни его коллега, ни какая-либо другая общественная власть; против диктатора допускалась и апелляция, но, точно так же как против царя, если он добровольно ее допускал; лишь только он был назначен, все другие должностные лица становились в силу закона его подчиненными. Нахождение диктатора в должности было ограничено двойным сроком: во-первых, в качестве сослуживца тех консулов, один из которых его выбрал, он не мог оставаться в должности долее их; во-вторых, было безусловно принято за правило, что диктатор не мог оставаться в своем звании долее шести месяцев. Далее, относительно диктатора существовало то своеобразное постановление, что этот «военачальник» был обязан немедленно назначить «начальника конницы» (magister equitum), который состоял при нем в качестве подчиненного ему помощника (вроде того, как квестор состоял при консуле) и вместе с ним складывал с себя свое звание; это постановление, без сомнения, находилось в связи с тем, что военачальнику, по всей вероятности как вождю пехоты, было запрещено садиться на коня. Поэтому на диктатуру следует смотреть как на возникшее одновременно с консулатом учреждение, главною целью которого было устранить на время войны неудобства раздельной власти и временно снова вызвать к жизни царскую власть. Именно во время войны равноправие консулов должно было внушать опасения, а о том, что первоначальная диктатура имела по преимуществу военное значение, свидетельствуют не только положительные указания, но также древнейшие названия этого должностного лица и его помощника, равно как ограничение его службы продолжительностью летнего похода и устранением апелляции. Стало быть, в общем итоге и консулы оставались тем же, чем были цари — высшими правителями, судьями и военачальниками, — и даже в том, что касается религии, не «жертвенный царь», назначенный только для сохранения царского титула, а консул молился за общину, совершал за нее жертвоприношения и от ее имени узнавал волю богов при помощи сведущих людей. Сверх того на случай надобности была удержана возможность во всякое время восстановить вполне неограниченную царскую власть, не испрашивая на то предварительного согласия общины, и вместе с тем устранить стеснения, наложенные коллегиальностью и особыми ограничениями консульской компетенции. Таким образом, те безымянные государственные люди, которые совершили эту революцию, разрешили чисто по-римски, столь же ясно, сколь и просто, задачу сохранения царской власти в юридическом отношении при фактическом ее ограничении.

Таким образом, община приобрела вследствие перемены формы правления чрезвычайно важные права: право ежегодно указывать, кого она желает иметь правителем, и право пересматривать в последней инстанции смертные приговоры над гражданами. Но община уже не могла оставаться такой, какой была прежде, — не могла состоять только из превратившегося фактически в аристократию патрициата. Сила народа заключалась в массе, в рядах которой уже было немало именитых и зажиточных людей. Эта масса, исключенная из общинного собрания, несмотря на то что несла повинности наравне со всеми другими, могла выносить свое положение, пока само общинное собрание почти вовсе не вмешивалось в отправления государственного механизма и пока царская власть благодаря своему высокому и ничем не стесняемому положению была страшна для граждан немногим менее, чем для оседлых жителей, и тем поддерживала равноправие в народе. Но это положение не могло оставаться неизменным, с тех пор как сама община была призвана к постоянному участию в выборах и в постановлении приговоров, а ее начальник был фактически низведен из ее повелителя на степень ее временного уполномоченного; тем более когда приходилось перестраивать государство на другой день после революции, которую возможно было произвести только совокупными усилиями патрициев и оседлого населения. Расширение этой общины было неизбежным, и оно совершилось в самых широких размерах, так как в состав курий было принято все плебейство, т. е. все те неграждане, которые не принадлежали ни к числу рабов, ни к числу живших на правах гостей граждан иноземных общин. В то же время были отняты почти все политические права у куриального собрания старых граждан, до тех пор бывшего и юридически и фактически высшею властью в государстве; оно удержало в своих руках из своей прежней деятельности только чисто формальные или касавшиеся родовых отношений акты, как например принесение консулу или диктатору при их вступлении в должность такого же обета верности, какой прежде приносился царю, и выдачу законных разрешений на усыновления и на совершение завещаний; но оно уже впредь не могло постановлять никаких настоящих политических решений. Вскоре даже плебеи получили право голоса в куриях, и тем самым старые граждане лишились права собираться и постановлять сообща решения. Вследствие перемены формы правления куриальная организация была как бы вырвана с корнем, так как она была основана на родовом строе, который существовал во всей своей чистоте только у прежних граждан. Когда плебеи были допущены в курии, конечно и им было юридически разрешено то, что до тех пор могло существовать в их быту только фактически, и им дозволили организовать семьи и роды; но нам положительно известно из преданий и сверх того понятно само собой, что только часть плебеев приступила к родовой организации; поэтому в новое куриальное собрание — совершенно наперекор его первоначальному основному характеру — поступило немало таких членов, которые не принадлежали ни к какому роду. Все политические права общинного собрания — как разрешение апелляций в уголовном процессе, который был преимущественно политическим процессом, так и назначение должностных лиц, равно как утверждение или неутверждение законов, — были переданы или вновь дарованы собранию людей, обязанных нести военную службу, так что центурии приобрели с тех пор общественные права, соответствовавшие лежавшим на них общественным повинностям. Таким образом, положенные в основу сервиевой конституции небольшие зачатки реформ — как, например, предоставленное армии право высказывать свое мнение перед объявлением наступательной войны — достигли такого широкого развития, что центуриальные собрания совершенно и навсегда затмили значение курий и на них стали смотреть как на собрания суверенного народа. И там прения происходили только в том случае, когда председательствовавшее должностное лицо само заводило о чем-нибудь речь или предоставляло другим право говорить; только когда дело шло об апелляции, естественно, приходилось выслушивать обе стороны; решения постановлялись в центуриях простым большинством голосов. Так как в куриальном собрании все имевшие право голоса стояли на совершенно равной ноге, то с допущением всех плебеев в курии дело дошло бы до развернутой демократии, и поэтому понятно, что голосование по политическим вопросам было отнято у курий; напротив того, центуриальное собрание переносило центр тяжести хотя и не в руки знати, но в руки зажиточных людей, а важную прерогативу голосования в первой очереди, нередко фактически предрешавшую окончательный результат выборов, предоставляло всадникам, т. е. богатым.

На сенате реформа отразилась иначе, чем на общине. Существовавшая раньше коллегия старшин не только осталась по-прежнему исключительно патрицианской, но и сохранила свои главные прерогативы — право поставлять интеррекса и право утверждать постановленные общиной решения, если они были согласны с существующими законами, или отвергать их, если они противоречили этим законам. Реформа даже увеличила эти привилегии, предоставив патрицианскому сенату право утверждать или не утверждать как назначение общинных должностных лиц, так и выбор, сделанный общиной; только для апелляции, сколько нам известно, никогда не испрашивалось его утверждение, так как тут дело шло о помиловании виновного, а когда помилование уже было даровано суверенным народным собранием, то было бы неуместно заводить речь об отмене такого акта. Хотя с упразднением царской власти конституционные права сената скорее увеличились, чем уменьшились, однако, как гласит предание, немедленно вслед за этим упразднением личный состав сената был расширен допущением в него плебеев для рассмотрения таких дел, при обсуждении которых допускалось более свободы, а это привело впоследствии к совершенному преобразованию всей корпорации. Сенат с древнейших времен также исполнял — хотя не исключительно и не предпочтительно — роль государственного совета; а если, что кажется вероятным, даже в эпоху царей не считалось в подобных случаях противозаконным допускать и несенаторов к участию в сенатских собраниях, то теперь было положительно установлено, что для рассмотрения подобного рода дел следует вводить в патрицианский сенат (patres) известное число «приписанных» (conscripti) непатрициев. Это конечно отнюдь не было уравнением в правах: присутствовавшие в сенате плебеи не делались от того сенаторами, а оставались членами всаднического сословия; назывались они не «отцами», а «приписанными» и не имели права на внешние отличия сенаторского звания — на ношение красной обуви. Сверх того они не только были безусловно устранены от пользования предоставленною сенату верховною властью (auctoritas), но даже в тех случаях, когда нужно было только дать совет (consilium), они должны были молча выслушивать обращенный к патрициям вопрос и только при разделении голосов выражать свое мнение простым переходом на ту или другую сторону — «голосовать ногами» (pedibus in sententiam ire, pedarii), как выражались гордые аристократы; тем не менее плебеи проложили себе благодаря реформе дорогу не только в те собрания, которые происходили на форуме, но и в сенат, и, таким образом, при новом устройстве был сделан первый и самый трудный шаг к уравнению в правах. Во всем остальном организация сената не подвергалась никаким существенным изменениям. В среде патрицианских членов вскоре возникло, особенно при отбирании мнений, различие рангов, заключавшееся в том, что лица, предназначенные к занятию высшей общинной должности или уже прежде занимавшие ее, ставились во главе списка и прежде всех подавали голос, а положение первого из них (princeps senatus) скоро сделалось весьма завидным почетным званием. Напротив того, состоявший в должности консул, точно так же как и царь, не считался членом сената, и потому его собственный голос не шел в счет. Избрание членов в более узкий патрицианский сенат, как и в число приписанных, производилось консулом, точно так же как прежде производилось царем; но само собой разумеется, что царь еще, может быть, и имел иногда в виду замещение вакантных мест представителями отдельных родов, а по отношению к плебеям, у которых родовой строй был развит не вполне, такое соображение совершенно отпадало, и, таким образом, связь сената с родовым строем все более и более ослабевала. О том, что право консулов назначать плебеев в сенат было ограничено каким-нибудь определенным числом, нам ничего неизвестно; впрочем, в таком ограничении прав не представлялось и надобности, потому что сами консулы принадлежали к аристократии. Напротив того, консул, по условиям своего положения, вероятно, был с самого начала фактически менее свободен в назначении сенаторов и гораздо более связан сословными интересами и установившимися обычаями, чем царь. Так, например, с ранних пор получил обязательную силу обычай, что вступление в звание консула необходимо влекло за собою вступление в пожизненное звание сенатора, если консул еще не был сенатором во время своего избрания, — а это еще иногда случалось в ту пору. Точно так же, как кажется, с ранних пор установилось обыкновение не тотчас замещать вакантные сенаторские места, а пересматривать и пополнять сенаторские списки при новом цензе, т. е. через каждые три года в четвертый, в чем также заключалось немаловажное ограничение власти тех, кому было предоставлено право выбора. Общее число сенаторов оставалось неизменным, хотя в этот счет были включены и приписанные, из чего мы вправе заключить, что численный состав патрициата уменьшился 105 .

С превращением монархии в республику в римском общинном быту, как видно, почти все осталось по-старому; эта революция была консервативна, насколько вообще может быть консервативен государственный переворот, и она, в сущности, не уничтожила ни одной из главных основ общинного быта. В этом заключался отличительный характер всего движения. Изгнание Тарквиниев не было делом народа, увлекшегося чувством сострадания и любовью к свободе, как его описывают сентиментальные и совершенно несогласные с истиной старинные рассказы; оно было делом двух больших политических партий, уже ранее того вступивших между собою в борьбу и ясно сознавших, что этой борьбе не будет конца, — делом старых граждан и оседлых жителей, которые ввиду угрожавшей им общей опасности, что общинное управление будет заменено личным произволом одного властителя, стали, как английские тори и виги в 1688 г., действовать заодно, для того чтобы потом снова разойтись. Старое гражданство не было в состоянии освободиться от царской власти без содействия новых граждан, а эти последние не были достаточно сильны для того, чтобы одним ударом вырвать у первых из рук власть. В подобных сделках партии по необходимости довольствуются самым меньшим размером обоюдных уступок, выторгованных путем утомительных переговоров, и будущее разрешает вопрос о дальнейшем равновесии основных элементов, об их взаимодействии или противодействии. Поэтому мы составили бы себе неверное понятие о первой римской революции, если бы видели в ней только введение некоторых новых порядков, как например ограничение срока верховной магистратуры; ее косвенные последствия были несравненно более важны и даже превзошли все, чего могли ожидать ее виновники.

Это была, одним словом, именно та пора, когда возникло римское гражданство в позднейшем значении этого слова. Плебеи были до того времени оседлыми жителями, которые хотя и были привлечены к уплате налогов и к отбыванию повинностей, но в глазах закона были не более как терпимыми в общине пришельцами, так что едва ли считалось нужным резко отделять их от настоящих иноземцев. Теперь же они были внесены в качестве военнообязанных граждан в куриальные списки, и хотя им было еще далеко до равноправия — старые граждане все еще удерживали исключительно в своих руках предоставленные совету старшин верховные права, так как только из их среды выбирались гражданские должностные лица и члены жреческих коллегий и даже только они одни могли пользоваться такими гражданскими льготами, как право выгонять свой скот на общинные пастбища, — тем не менее уже был сделан первый и самый трудный шаг к полному уравнению прав, с тех пор как плебеи стали не только служить в общинном ополчении, но даже подавать свои голоса в общинном собрании и в общинном совете (когда дело шло только о выражении мнения) и с тех пор как голова и спина даже самого бедного из оседлых жителей были так же хорошо защищены правом апелляции, как голова и спина самого знатного из старинных граждан. Одним из последствий такого слияния патрициев и плебеев в новое общее римское гражданство было превращение старого гражданства в родовую знать, которая даже не могла пополнять своего состава, потому что ее члены утратили право постановлять на общих собраниях решения, а принятие в это сословие новых семейств путем общинного приговора стало еще менее возможным. При царях римская знать не знала такой замкнутости, и поступление в нее новых родов было не очень редким явлением; теперь же этот отличительный признак юнкерства сделался несомненным предвестником предстоявшей утраты как политических прерогатив знати, так и ее исключительного преобладания в общине. Сверх того, патрициат наложил на себя отпечаток исключительного и бессмысленно привилегированного дворянства тем, что плебеи были устранены от всех общинных и жреческих должностей, между тем как они могли быть и офицерами и членами совета, и тем, что с безрассудным упорством отстаивалась юридическая невозможность брачных союзов между старыми гражданами и плебеями. Вторым последствием нового гражданского объединения неизбежно было более точное регулирование права селиться на постоянное жительство как для латинских союзников, так и для граждан других государств. Не столько ввиду принадлежавшего только оседлым жителям права голоса в центуриях, сколько ввиду права апелляции, приобретенного плебеями, а не жившими временно или постоянно в Риме иноземцами, оказалось необходимым точнее формулировать условия для приобретения плебейских прав и закрыть для новых неграждан доступ в расширившееся гражданство. Стало быть, к этой эпохе следует отнести как начало возникшей в народе ненависти к различию между патрициями и плебеями, так и внушенное гордостью старание отделить так называемых cives romani резкой чертой от иноземцев. Та местная противоположность имела более временный характер, но эта политическая противоположность была более устойчива, сознание государственного единства и зарождавшегося могущества в умах римлян оказалось достаточно сильным, чтобы сначала подкопать, а затем унести в могучем порыве мелкие различия.

Сверх того, это было то самое время, когда ясно установилось различие между законом и приказом. Это различие коренилось в исконных основах римского государственного устройства, так как и царская власть стояла в Риме под гражданским законом, а не выше его. Но глубокое и практическое уважение к принципу власти, которое мы находим у римлян, как и у всякого другого политически одаренного народа, привело к тому замечательному постановлению римского публичного и частного права, что всякое, не основанное на законе, приказание должностного лица имеет обязательную силу, по меньшей мере, пока срок пребывания этого лица в должности не истек — хотя бы потом оно и было признано не подлежащим исполнению. Понятно, что, пока выбирались пожизненные правители, различие между законом и приказом должно было фактически почти совершенно исчезнуть, а законодательная деятельность общинного собрания не могла получить никакого дальнейшего развития. Наоборот, для нее открылось широкое поприще, с тех пор как правители стали ежегодно меняться; тогда уже нельзя было отказывать в практическом значении тому факту, что если консул при решении процесса постановлял несогласный с законами приговор, то его преемник мог назначить пересмотр дела.

Наконец, это было то время, когда власти гражданская и военная отделились одна от другой. В гражданской сфере господствовал закон, а в военной — топор; там были в силе конституционные ограничения в виде апелляции и ясно определенных полномочий 106 , а здесь полководец был так же неограничен, как и царь. Поэтому было установлено, что по общему правилу полководец и армия не могут как таковые вступать в город. Не в букве, а в духе законов лежал тот принцип, что органические и имеющие постоянную обязательную силу постановления могут состояться только под господством гражданской власти; конечно, могло случиться, что наперекор этому правилу полководец созывал свое войско в лагере на гражданский сход, а постановленное там решение не считалось лишенным законной силы, но обычай не одобрял таких приемов, и они скоро прекратились, как будто бы были запрещены. Противоположность между квиритами и солдатами все глубже и глубже проникала в сознание граждан.

Однако для того, чтобы эти последствия нового республиканского государственного устройства могли вполне обнаружиться, нужно было время; как ни живо сознавало их потомство, для современников революция могла представляться в ином свете. Хотя неграждане и приобрели благодаря ей гражданские права, а новое гражданство приобрело в общинном собрании широкие права, но патрицианский сенат при своей плотной замкнутости был для тех комиций чем-то вроде верхней палаты; он на основании закона стеснял комицию в самых важных для нее делах благодаря своему праву отвергать ее решения, и хотя не был в состоянии фактически парализовать твердую волю народной массы, но мог причинять ей помехи и затруднения. Знать, лишившаяся права считать себя единственной представительницей общины, по-видимому, утратила не слишком многое, а в других отношениях она решительно выиграла. Конечно, царь принадлежал, точно так же как и консул, к сословию патрициев; назначение членов сената было предоставлено как тому, так и другому; но первый из них стоял, по своему исключительному положению, настолько же выше патрициев, насколько был выше плебеев, и обстоятельства легко могли заставить его искать в народной массе опоры против знати; а пользовавшийся непродолжительною властью консул был и до того и после того не чем иным, как одним из представителей знати; он вовсе не выделялся из своего сословия, так как ему, может быть, пришлось бы завтра повиноваться одному из членов той же знати, которому сегодня он мог приказывать, поэтому тенденции аристократа брали в нем верх над сознанием его должностных обязанностей. Если же случайно призывался в правители какой-нибудь патриций, не сочувствовавший господству знати, то его официальное влияние находило для себя преграду частью в глубоко проникнутом аристократическими тенденциями жречестве, частью в его коллеге и, наконец, могло быть парализовано посредством назначения диктатора; но что еще важнее — ему недоставало главного элемента политического могущества — времени. Как бы ни была велика власть, предоставленная начальнику общины, он никогда не приобретет политического могущества, если не будет оставаться во главе управления более долгое время, так как необходимое условие всякого господства — его продолжительность. Потому-то выгоды были на стороне общинного совета, состоявшего из пожизненных членов, — не того совета, который состоял из одних патрициев, а того, в который имели доступ и плебеи. Благодаря преимущественно своему праву давать должностным лицам советы по всем делам, он приобрел такое влияние на годового правителя, что юридические между ними отношения совершенно перевернулись; общинный совет захватил в свои руки всю правительственную власть, а прежний правитель стал его председателем или исполнителем его воли. Хотя закон и не требовал, чтобы всякое постановление, поступившее на утверждение общины, предварительно представлялось на рассмотрение и одобрение полного собрания сената, но этот порядок был освящен обычаем, от которого делались отступления и с трудом, и неохотно. Такое одобрение считалось необходимым для важных государственных договоров, для дел, касавшихся управления и наделения общинной землей, и вообще для всякого акта, последствия которого простирались долее должностного года консулов; таким образом, консулу оставались только заведование текущими делами, открытие гражданских тяжб и командование армией в случае войны. Главным образом было обильно последствиями то нововведение, что ни консулу, ни пользовавшемуся во всем остальном неограниченною властью диктатору не дозволялось прикасаться к государственной казне, иначе как сообща с советом и с его согласия. Сенат вменил консулам в обязанность поручать заведование общинной кассой, которой царь заведовал или волен был заведовать сам, двум постоянным низшим должностным лицам, которые хотя и назначались консулами и были обязаны им повиноваться, но, само собою разумеется, зависели еще более самих консулов от сената; таким же способом сенат взял в свои руки заведование финансами, и его право разрешать выдачу из казны денег может быть по своим последствиям поставлено в параллель с правом утверждения налогов в новейших конституционных монархиях. Последствия этих перемен ясны сами собой. Первое и самое существенное условие для господства какой бы то ни было аристократии заключается в том, чтобы верховная государственная власть принадлежала не отдельному лицу, а корпорации; теперь же оказалось, что корпорация, состоявшая преимущественно из знати, стала во главе управления, причем исполнительная власть не только осталась в руках знати, но и была совершенно подчинена правящей корпорации. Хотя в совете и заседали в значительном числе люди незнатного происхождения, но они не могли ни занимать государственных должностей, ни участвовать в прениях, стало быть были устранены от всякого практического участия в управлении; поэтому они и в самом сенате играли второстепенную роль, сверх того и важное в экономическом отношении право пользования общинными пастбищами ставило их в денежную зависимость от корпорации. Мало-помалу возникавшее право патрицианских консулов пересматривать и исправлять списки членов сената, по мень