Book: Дневник 1956 года



Предисловие переводчика


Дневник 1956 года

Хотя ее произведения и написаны по-английски, французский и испанский были первыми языками, на которых заговорила и начала писать Анаис Нин, великая космополитка и писательница (с американским гражданством), родившаяся в 1903 году в пригороде Парижа Нейи. Туда ее отец, испанский пианист и композитор Хоакин Нин, переехал с Кубы после своей женитьбы на Розе Кульмель — наполовину француженке, наполовину датчанке, дочери датского консула в Гаване.


Анаис исполнилось девять лет, когда расстались ее родители, и одиннадцать — когда мать увезла ее и двух ее младших братьев в Соединенные Штаты. В шестнадцать лет она становится сначала моделью, потом исполнительницей испанских танцев, чтобы избежать монотонности жизни в доме своей матери. Много читая, она сама завершает свое образование.


В 20 лет выйдя замуж за американского банкира Хью Гилера (который сделает себе имя — Иан Хьюго — как гравер и деятель кино), она вплоть до второй мировой войны живет в Европе, где пишет свои первые книги, и дружит с художниками и писателями. В 1940 году она возвращается в Штаты, публикует на свои деньги собственные книги, иллюстрированные ее мужем, и понемногу завоевывает свое место в американской литературе.


Ее самое важное произведение — это «Дневник», который она вела с одиннадцати лет. Он был опубликован по причине большого объема лишь в сокращенном варианте и отредактирован самой писательницей.


Рождение «Дневника» было вызвано глубокой раной. Когда ее отец бросает семью, маленькая одиннадцатилетняя девочка решает вести для него дневник (который она сначала пишет по-французски). Очень скоро «Дневник» превращается для нее в убежище, средство защитить себя от жизни, причиняющей боль. Как пишут многочисленные западные критики, Анаис Нин считала свой «Дневник» прежде всего «произведением любви», которое довольно долго оставалось очень личным и не было предназначено для публикаций. Он был ее связью с миром, ее настоящей жизнью, путешествием внутрь себя. Но в 1965 году она напишет: «Мне было настолько же необходимо опубликовать «Дневник», насколько змее — сменить кожу, потому что старая стала слишком тесной».


1955–1966 — эти годы в жизни Анаис Нин становятся периодом встреч с Олдосом Хаксли, Лоренсом Даррелом[1], Генри Миллером, Алленом Гинзбергом[2], Джеймсом Лео Герлихи[3], Тимоти Лири, Теннесси Уильямсом, Роменом Гари, Жаном Фаншеттом и другими писателями, а также духовной зрелости и предчувствием скорой кончины. Мы знаем, что к 1966 году — это дата выхода в свет первого тома «Дневника» — она уже была больна раком, который унес ее лишь спустя 11 лет.


Анаис Нин скончалась в январе 1977 года.


На русском языке ранее выходили лишь сборники ее рассказов, в основном эротических (например, «Дельта Венеры»), поэтому у читателя не сложилось, к сожалению, серьезного отношения к ее творчеству, и многие до сих пор относят ее прозу к разряду «чтива». А «Дневник», который сделал ее знаменитой и которым так восхищался Генри Миллер, до сих пор переводился и печатался лишь отрывочно, и лишь в прошлом году вышел в свет его первый том (1931–1934 гг.) в переводе Е.Л.Храмова.


Перевод «Дневника» за 1956 год публикуется в России впервые.

Январь 1956

Новый год прошел весело. Рената принимала гостей в Холидей Хаус, который принадлежит Дадли Мерфи. Дадли в свое время был кинопродюсером и финансировал такие фильмы, как «Механический балет» с Фернаном Леже[4] и «Император Джонс». Это отель-ресторан в Малибу, выстроенный в стиле модерн, с видом на море. Шум моря своим звуковым фоном придает ему определенное своеобразие, постоянный шум прибоя создает впечатление, что все вокруг мгновенно омывается и кровля становится чистой. Чета Мерфи подготовила мне королевский прием из-за моих книг и откупорила в мою честь магнум[5] шампанского. Весь вечер я танцевала, по новогодней традиции целовала незнакомых мне людей и думала о друзьях, которых расцеловать не могла.


День великолепный по своей полноте. Есть дни, которые разбиваются на тысячу кусочков, которые невозможно склеить вновь, рассыпаются на мелочи повседневной жизни. Некоторым дням не хватает катализатора, который придавал бы им слитность и берёг от дробности.


Мне бы очень хотелось красиво закончить тетрадь Дневника за 1955 год. Питая большую склонность к романности, мне нравится завершать красивой концовкой, как в романе. Достичь вершины и пророчествовать. Иногда мне кажется, что Дневник — незаконченное произведение, и нужно заполнить пробелы. Когда у меня возникает ощущение утекающего времени, я начинаю задаваться вопросами.


У Ингрид волосы темно-рыжего цвета, как у лисицы, и глаза того же цвета, что и у лисицы. У нее мальчишеское лицо с маленьким округлым носом и веснушками. У нее ослепительно белая кожа. Она не пользуется косметикой и не выщипывает себе брови. Ее лицо сияет здоровьем. Ей свойственно взрываться хохотом и долго смеяться. Она подвижна и непосредственна. На вечеринке у Пола и Ренаты, где все были переодеты в костюмы из «Тысячи и одной ночи», она обнажила свои красивые пышные груди. Муж Кэти зло заметил: «Вам нужно было доказать, что Вы — женщина, потому что иначе…» Потому что иначе все остальное в ней мужеподобно. Ее активное «Я», ее прямой взгляд, ее фривольные шутки, ее откровенная чувственность и, в конце концов, ее брак с мягким, пассивным, ничем не примечательным молодым человеком, который соглашается со всеми ее решениями. Ингрид никогда не изменяет ни присутствие духа, ни чувство юмора. Она бодра, остроумна, жизнерадостна. Я только что закончила читать ее роман. Он написан человеком, который видит мир глазами ребенка. Написано живо, но персонажи вышли мелкие, ограниченные, не заслуживающие внимания, заурядные. Как кто-то из дядей или теток, о ком тут же забываешь. Персонажи, с которыми не хочется встретиться в настоящей жизни.


Между нами началась утонченная дуэль. Она принялась названивать мне каждый день. Хотела добиться выражения моего восхищения, которого я не испытывала. Она стала говорить мне, что в моих книгах не хватает интереса к простым людям. «Ваши персонажи — не из реальной жизни».


После свадьбы Ингрид был один прием, который не удался. Огромное полено, принесенное каким-то знакомым, дымилось в камине Ренаты так сильно, что все мы закашлялись со слезами на глазах. Потребовалось открыть двери и окна. Было холодно и влажно. Со все еще слезящимися глазами мы почувствовали озноб. Рената выбежала под дождь, как будто погода стояла солнечная, и заявила: «Я всегда мечтала о приеме в саду под дождем!» С этого момента собравшиеся оживились.


На днях я заходила к Полу и Ренате одна. Одному из друзей, который всегда утверждал, что никогда не видит снов, они наконец-то стали сниться, и мы подумали, что это нужно отметить. Рождение еще одного сновидца!


Во сне он вместе со мной наблюдал, как жеребец преследовал антилопу. Я заметила, что спаривание между ними невозможно. Но, в конце концов, жеребец покрыл ее. Пол сказал, что в мифологии спаривание между жеребцом и антилопой возможно. Именно от них рождается единорог.


Рената рассказала историю о своем сумасшедшем дядюшке. Он отказался ходить в школу и заперся в чулане вместе с книгами. Он выходил лишь для того, чтобы поесть. Через семь лет затворничества он вышел, блестяще сдал экзамен и стал учителем.


Причина безумия была в его костях. Он был убежден, что в его костях не было костного мозга. Семья Ренаты решила, что дядя будет давать ей уроки, строго наказав ей, чтобы она никогда не заикалась при нем о костном мозге. Ренате, естественно, очень хотелось обратиться к этой теме. Она живо интересовалась проблемой костного мозга и искала повод затронуть этот вопрос. Она узнала, что у птиц нет костного мозга. Рената поделилась этой информацией со своим дядей, добавив: «Если у кого-то нет костного мозга, это значит, что он может летать». Это произвело на дядю впечатление, однако он не решился на эксперимент. Некоторое время спустя Рената расширила свои исследования и узнала, что мать дяди забеременела вновь в то время, когда еще его кормила. Что дядя узнал об этом и внушил себе, что этот ребенок, его брат, высосал все молоко его матери (в котором заключался и костный мозг), лишив его дядю и забрав его костный мозг. Было ли затворничество в чулане возвратом к материнской груди, а его питание книгами — попыткой заменить другой род пищи? Семья Ренаты была знакома с работами Фрейда, и Ренату воспитали со склонностью к психоанализу. Символику поведения она толкует исходя из природы. По этому поводу у нас возникают большие дискуссии.


Есть в Ренате тот накал, что постоянно толкает ее к действию. Ее лицо выражает силу и напряжение. Все ее тело движется в гармонии с ее бодрым и сильным духом. Она не дает себе ни минуты покоя или передышки. Ингрид все время смеется, как будто все, что с нами происходит, — это фарс. Кости без костного мозга так же комичны, как и квадратные головы клоунов Миро[6]. Как странно то, что события, которые нам кажутся трагичными, могут со временем показаться комичными. Теперь я смеюсь над серьезностью, с которой я хранила свою невинность, когда позировала художникам, в то время как сама толком не понимала ни в чем состоит эта самая невинность, ни точной природы того, чего я бежала. Моя мать ничего мне не объяснила, надеясь на естественный женский инстинкт. Очевидно, естественный женский инстинкт срабатывал безотказно, ибо я помню, что как-то раз, когда мне было шестнадцать, в девять утра я пришла по адресу, который мне дали в Клубе Моделей, в одну мастерскую в центре Манхэттена. Художник, который мне открыл, был в пижаме, с заспанными глазами, а в глубине комнаты была видна не заправленная кровать, и его прием заставил меня тут же обратиться в бегство. Другой художник, который предложил мне оплатить дорогу в Вудсток, потому что у меня не было работы на лето (все художники уезжали из Нью-Йорка), думал, что я понимала, ЧТО подразумевалось под приглашением, и был так разочарован, увидев, что я не устраиваюсь в его студии как любовница, что объявил всем остальным художникам, будто я не выполнила свои обязательства, которые были ясно изложены, и те отказались дать мне работу. Я осталась в Вудстоке без работы, и у меня не было даже денег, чтобы вернуться в Нью-Йорк. Самым комичным в то время была моя ужасная робость и скованность, и я появлялась в бассейне, где купались художники со своими моделями, в длинных черных чулках в довершение к традиционному купальному костюму, в то время как они полностью снимали всю свою одежду. Теперь я первая смеюсь над своей тогдашней походкой и над тем, как меня принимали. Тогда я чувствовала себя жертвой и находила все это очень трагичным. Моя мать была вынуждена выслать мне денег на обратный билет.


Пол похож на человека, который видел, как его датские предки, солнце полуночи. Он похож на белокурого ангела, который возвращается с черной мессы. Солнце полуночи загара не дает. Он улыбается невинно, но я уверена, что он раздел ангелов и детский хор, чтобы заняться с ними любовью. В его эротических рисунках всегда присутствует палочка дирижера. Он улыбается украдкой, как Пан, на бумаге любит цветы, бабочек, птиц, а в убранстве — нежные цвета и хрупкую текстуру.


Лишь один-единственный раз я видела его в гневе. Рената не выносит секретов; она рождена, чтобы открыть ящик Пандоры. Душа Пола напоминает японскую шкатулку с секретом, открывать которую нужно лишь постепенно и с бесконечным терпением, и даже тогда какая-то часть шкатулки всегда остается герметичной. Рената слишком грубо давит на эту японскую шкатулку с секретом, которой является внутренняя жизнь Пола, и Пол, который знает, что каждый раз она будет обнаруживать там язычника с ангельским лицом, говорит: «Знаешь, то, что я тебе что-то даю, не означает, что я забираю у тебя взамен что-то, имеющее отношение к нашей любви».


Но Рената не может успокоиться. Она никогда не знает, когда Пол может оставить ее одну в Малибу без машины, не предупредив, не в состоянии даже расквитаться с ним за его языческую неверность попыткой неверности христианской, которую совершаешь без удовольствия. Лишь язычник может получать удовольствие от своей чувственности как от сладкого плода.


Рената выглядит тревожно, ее глаза — как морские водоросли, плавающие на поверхности мутного прудика, будучи не в состоянии плыть в открытое море, к бурному мировому океану. Когда же Пол выйдет из своего небесного чертога, чтобы склониться над ней и утешить в том, что она не язычница? Утешение — это христианское деяние. Единственное христианское деяние Пола — это его любовь к ангелам.


Ингрид, как истинная американка, испытывает недоверие к искусству и обаянию. «Пол эксплуатирует свое подсознание».


«Это источник творчества. Вы говорите так, будто подсознательное — это нефтяная скважина».


Сюрреалисты черпали материал из подсознания. Случалось, что они переставали играть в игры, и тогда создавали искусственные произведения. Но это не повод считать, что любое приукрашивание, любая импровизация искусственна. Пол предпочитает прибегать к помощи магии, костюмов и ритуалов. Он изучает мифологию, тогда как для меня важнее искать внутри нас самих нашу собственную мифологию без необходимости прибегать к классике. Зачем, например, короновать друга, который впервые вспомнил приснившийся сон, тем же самым лавровым венком, который служил Цезарям? Нужно найти свои собственные символы.


Картина Ренаты — самая большая в комнате. Мы рассматриваем ее, сидя вокруг стола, в конце дня. На ней изображена ослепительно красивая обнаженная женщина, которая лежит рядом с сидящей пантерой. Голова пантеры и голова женщины — одного размера. Пантера воплощает собой самые темные силы ночи и может видеть в темноте. В женщине заключены вся ослепительность плоти и вся красота солнца. Они были Красавицей и Чудовищем после долгого брака, выписанные в спокойствии и одинаковой красоте. Но затем, когда сумерки сгустились, тело женщины засветилось фосфоресцирующим блеском животного, а пантера растворилась во мраке. Видны остались лишь глаза. Он поглотил зверя и превратил его в светящуюся плоть, но лишь зверь способен проникнуть в секреты алхимии.


Рената забыла об искусственности в искусстве и рассказывала об опыте, пережитом, пока она слушала музыку. Ее тело было сжато в столб. Наверху была фантастического вида антенна, которая пускала в воздух вращающиеся кругами лассо голубоватого электрического света, ловившие своими центрифугоподобными движениями другие волны — волны, испускаемые мозгом, которые искали контакта с иными вибрациями. Излучения мозга не только отображают температурные кривые на бумаге, но они тоже похожи на неоновый свет и искрятся как при коротком замыкании, согласно самым последним научным исследованиям.


Был ли сон Ренаты пророческим?


Марк мечтательно сказал:


— Я бы хотел, чтобы мне снились такие сны.


— И приснятся, — говорю я. — Это очень заразительно. Посмотрите на нашего друга, здесь присутствующего, который впервые вспомнил свой сон.


— Анаис, вы закончили свою «Солнечную лодку»?


— Пока нет.


Соседи доверяют мне своих детей всякий раз, когда уходят куда-то. Доверить своих детей сюрреалистке — эта мысль ободряет.


Иногда, признаюсь, путешествуя в подсознательном, я не нахожу никаких сокровищ. Есть моменты, когда я плыву по этому океану, в котором нет никакого света, никакой видимости, ни одной светящейся рыбки.


Точно так же опасно было добывать уголь, золото и нефть, и все же люди были готовы рисковать жизнью ради этого. Так и писатель осмеливается предпринимать опасные экспедиции, в которых он может потерять свою связь сначала с жизнью, а потом, возможно, и с разумом. Но он ищет сокровища другого рода. Все сокровища нашей натуры зарыты очень глубоко. Фрейд ошибочно предположил, что только все самое грязное, кошмары и извращенность, скрывается в глубине.


Я купила бумаги, отказалась заниматься домашними делами и поселилась в мире Дневника. Переписала 68-ой том. Была счастлива. Я находилась в мире сокровищ. Его еще предстоит издать. Рэнго, Фрэнсис Филд[7] (в то время Браун). Анализ с Мартой Джагер[8].


Делают ли этих людей такими интересными прожитые годы? Однажды я пообещала себе никогда не описывать того, во что не была влюблена. Не писать о том, что вызывает у меня отвращение. Я не сдержала обещание.


Энтузиазм Джима[9] побудил меня переписать и другие тетради Дневника. Я не смогла закончить «Солнечную лодку».


Сон: я разговаривала по телефону со своей матерью. Слышала, как говорю: «Мама». Но спустя некоторое время ее голос отдалился и замолк. Напрасно я звала ее. Потом я принялась ее искать. Оказывается, она уменьшилась в размерах. Стала такой маленькой-маленькой, как отощавшая кошка. От этого мне было ужасно грустно.


Когда кот Ренаты погиб от укуса змеи, я сказала ей то, что когда-то слышала от гаитян: «Радуйтесь, ибо это снимает проклятие с вашей семьи и дома. Говорят, что кошки отводят беду».




В Дневнике каждый месяц, как любой роман, имеет свое название. Когда я ухаживала за Пегги, это был месяц Флоренс Найтингейл[10]. А теперь это месяц Mea Culpa[11]. Я проанализировала все свои дружеские отношения и нашла свою вину во всех из них. Я всегда воюю с реальностью, даже с той, в которой живут мои друзья и возлюбленные, и упорно продолжаю приписывать им определенные роли в своих фантазиях, и в том, что они не всегда могут им соответствовать, — моя вина. Mea Culpa — тяжелый крест.


На складе Бэкинс, что находится на Хантингтон Драйв в Аркадии, хранятся три огромных металлических ящика с тетрадями Дневника. Как только я заканчиваю переписывать тетрадь, я убираю оригинал в ящик и посылаю машинописную копию Джиму.


Письмо Джима об умении организовывать было очень точным, и, занимаясь переписыванием, я все время думаю об этом. Мне нужно делать портреты более содержательными, более законченными. Каждый персонаж, вместе с которым я проживаю несколько дней, я вижу и в свете его существования как человека в Дневнике, и в свете сгущения или абстракции в романе. В Дневнике я ведома жизнью, а в романе — фантазией. С чего начинать?


Тави, мой коккер-спаниель, улегся в ногах моей кровати. Ему четырнадцать лет, что равно восьмидесяти лет человеческой жизни. Он оглох. Видит с трудом. Почти все время спит. Когда-то я верила, что мы состаримся вместе, а когда станем совсем дряхлыми, уйдем вместе, как это делают родители у эскимосов, и исчезнем. Но я не меняюсь. Встаю в семь утра, готовлю завтрак, занимаюсь домашними делами, иду по магазинам, на почту, отношу грязное белье господину Мойдодыру, готовлю обед, немного отдыхаю, а потом стучу до вечера на машинке.


Это заряжает меня энергией для работы над Дневником. Интересное развитие жизни Фрэнсис, которая с детства прошла через бедность, туберкулез и неудавшийся брак, к здоровью, счастливому замужеству, рождению ребенка, к бурной жизни и созданию прекрасных картин — вот что замечательно. Но тонкий нюанс, который мне хотелось бы обозначить, — это то, что тот тайный внутренний мир, который ее поддерживал, был скрыт и выражался в юности лишь через танец, скульптуру или в разговорах со мной. Этот мир был источником грез, которые она воплощает сегодня в своих картинах.


Раньше она изображала внешний мир как грубый и жестокий (каким он был в детских воспоминаниях); теперь она показывает свою чувственность, ранимость, свое утонченное видение плодов воображения; ее любят, ценят, ее картины продаются. Хотя она не получила психологической поддержки ни от Джагер, ни от Стаффа, которая была ей необходима, учитывая их ошибки, она разносторонне раскрылась благодаря своему собственному духу.


Состояние этого тайного мира перед тем, как он превращается в картину, — вот что я хотела бы описать, даже если внешне Фрэнсис проявляла твердость ума и способность к анализу, с которой она защищала свои фантазии и свою чувствительность.


Она признавала образы, которые я использую в своей прозе, но участвовала в дискуссии, в которой ее друзья ставили под сомнение «реальность» Стеллы[12] в силу ее символической абстрактности, отсутствия исторических рамок. В то же время именно она побудила меня опубликовать новеллы из сборника «Под стеклянным колпаком».


На несколько лет мы потеряли друг друга из вида: сначала она была в санатории, а потом уехала в Европу с каким-то скульптором, вышла замуж за Микаэля и родила ребенка. А я так часто уезжала из Нью-Йорка. Нас сблизила та я, которую она писала на своих полотнах и которая напоминала нам о наших долгих беседах о снах.


В мире, созданном Фрэнсис, преобладает освещение; это мир с центром гравитации, в котором сверкающие осколки зависли в свете невероятной яркости. Здесь темные уголки сердца освещены точками сгущенной интуиции, напряжение между которыми порождает тысячи искр, цвет сияет нежностью и обладает прозрачностью интуиции. Свет, разлитый над переживанием, становится главной темой ее творчества; линии, хрупкие и в то же время мощные, вызывают в воображении антенны интуиции, которые связывают между собой многочисленные измерения чувства.


События этого месяца сгруппировались вокруг темы принадлежности и непринадлежности. Прием в Голливуде, опекунство над детьми, мой отказ написать статью для «Нэйшн» о Симоне де Бовуар и Мэри Маккарти[13] (я не интересуюсь всерьез ни одной, ни другой, но знаю, что от меня ждут, чтобы я заняла определенную политическую позицию). В искусных руках доктора Богнер эти события обобщаются. Принадлежать обществу лишь на уровне существования. Все они поднимают проблему одиночества и усилий, которые я предпринимаю, чтобы влиться в «человеческую семью» — посредством работы, самоотверженности. Среди художников я чувствую себя в своей стихии.


Я читала о жизни Эрика Сати и Пауля Клее[14]. Сати — один из моих любимых композиторов, и его жизнь волнует меня. Его инновации. Его юмор. Его непризнанное влияние и вклад в музыку. Его сложность и воображение. То, что его не принимали всерьез из-за юмористических названий, которые он давал своим произведениям. Его жизнь впроголодь. Маленькая комнатушка в рабочем квартале. Его долгие прогулки пешком, когда он возвращался домой от толстосумов, к которым он ходил обедать и у которых был обязан играть. То, что после его смерти столько его произведений было найдено за пианино, которые он складывал туда, чтобы защитить инструмент от сырости стен. То, что столько его сочинений погребено в Национальной Библиотеке[15]. Чарующий дневник Пауля Клее, также пронизанный юмором.


Мне было грустно, когда, прочитав «Краски дня» Ромена Гари, я узнала, что французские военные сироты, в самый разгар войны, стали воспринимать гангстера из американских фильмов как единственного идеального героя, который способен выйти победителем в безумном мире.


Теодор — немецкий еврей, который сам для себя устраивает спектакль в стиле «Гран Гиньоль»[16]. В полночь, чтобы усилить атмосферу ужаса и комедии в лучших традициях доктора Калигари. Но тонкий еврейский юмор преобладает. Он заканчивает безумной карикатурой в стиле Лона Чейни[17], и его последние слова звучат так: «Я сумасшедший… сумасшедший… сумасшедший… Но в сущности мне повезло, ибо если бы я не сошел с ума, я бы уже давно поглупел».


Я встретила старинную знакомую в Музее Современного Искусства. Она напоминает огромную конфету из магазина Шрафт’с — вся в бледно-голубом сатине, голова увенчана белой шляпой, воздушной, как безе, в колье, будто сделанном из ячменного сахара. У нее появился новый любовник. Раньше он был актером в Голливуде. Очень мягкий и, если верить тому, что она по секрету сообщила мне, не слишком мужественный. Он, должно быть, любит взбитые пуховые перины и мягкие подушки. «Я никак не наберусь смелости выйти за него замуж, так как подозреваю, что в действительности он предпочитает мальчиков, к тому же он сайентист и водит меня в церковь каждое воскресенье, а я бы предпочла отвести его к доктору Якобсону, чтобы тот гормонами прибавил ему мужественности».


У Пегги Глэнвилл-Хикс есть очень интересные теории о классическом искусстве и фольклоре, которые питают друг друга.


Она говорит: «Мы живем в Век Зрителей, только зрители эти враждебны».


До меня дошли слухи, будто совершенство красок «Врат ада» обошлось очень дорого. Художники-постановщики работали над каждым планом до тех пор, пока он не становился идеальным. С их критериями совершенства удалось сделать такое малое количество копий, что фильм посчитали убыточным. Тем хуже для нас. Надеюсь, это не означает, что мы никогда больше не увидим фильм, подобный этому по красоте.


Все было очень просто. Не сделав анализов, я оставила доктора Грата в Сьерра-Мадре в полной уверенности, что у меня была ревматическая лихорадка и что состояние моего сердца все время ухудшается, и согласилась ограничить свою деятельность: я позволила физическим симптомам подавить меня. Я хотела иметь слабое сердце и умереть. Но на прошлой неделе я захотела убедиться. Я записала на листке бумаги симптомы и пошла к кардиологу, который осматривал меня полтора часа. У меня нет никакой сердечной болезни. Он не мог объяснить, отчего появились симптомы. Но доктор Богнер напомнила мне, что страх заболеть может привести к любым симптомам. Я воспользовалась этой уверенностью, чтобы выздороветь, и, вновь обретя здоровье, внимательно проанализировала свое желание смерти. Картины моей смертельной болезни сердца сопровождались воспоминаниями о моей матери, бездумно бегущей к дверям, чтобы поболтать с молочником (тогда как мой брат Хоакин и я оставались за столом, в последний раз обедая вместе), а мы обменивались взглядом — Хоакин и я, — в котором читалась наша обеспокоенность возможными фатальными последствиями, вызванными этими внезапными и резкими физическими усилиями (у нее уже был сердечный приступ за год до этого).


Возможности силы духа пугают меня, она способна на чудеса, на созидание и на разрушение.


Вывод доктора Богнер заключался в том, что я пыталась сказать: «Я скоро умру. Но перед смертью, пожалуйста, дайте мне то, чего я хочу».


Во сне Дом на берегу моря (одно из моих желаний) был захвачен грозой. Волны заливали его, увлекали в открытое море.


Джим говорит: «Я знаю, что мне следовало отдалиться от своей семьи. Но сейчас, когда я не являюсь ни узником, ни обреченным навсегда жить как они, я чувствую, что могу обернуться и описать их. Я чувствую, что они близки мне. Я их понимаю. Я хочу объять всю Америку. Я знаю, что у Вас все по-другому. У Вас не было родины. Вас кидало из одной страны в другую. Художники — вот Ваша родина. Другой родины для Вас нет. Они — Ваша семья. Но для меня родные — это люди, которые жили на той же улице, что и я».


Зная его мнение об искусстве в целом и зная, что искусство — моя родина, родина Художника, чудом является то, что мы вообще можем общаться. Почвой для наших встреч является не искусство, но жизнь. Он читает мои произведения, так как то, что я пишу, — жизненно. Он отказывается читать Пруста. Но он считывает современный ритм моего письма. Мы говорим на языке джаза, а не на классическом языке.


Очень естественное для Джима желание — оставаться американцем, писать о том, что ему близко и дорого. Как Генри Миллер, который всецело оставался американцем даже после десяти лет жизни во Франции.


Я прибегаю к помощи анализа только когда хочу побороть болезнь или внести ясность в путаницу. Как только все обретает ясность, я вновь начинаю избегать его, как и людей, которые анализируют слишком много. Анализом следует пользоваться только в том случае, когда он необходим. В остальном нужно жить страстно и импульсивно, созидать и испытывать свою силу.


Сон под водой: я плыву в подводной лодке. Не внутри, а привязанная к ней длинным ремнем, в то время как она находится на поверхности; это что-то вроде ремня безопасности, как в самолете. Я скольжу по поверхности как на водных лыжах. Другие движутся точно так же в противоположном направлении. Некоторые верхом на лошади. Море покрыто путешественниками, а все корабли находятся под его поверхностью. Но я чувствую, что моя подводная лодка теперь уходит вглубь, и если она углубится еще, то увлечет меня под воду, где я не смогу дышать. Я подумываю о том, чтобы отпустить ремень. Но кто-то говорит мне, что если я это сделаю, подводная лодка опустится на дно. Я чувствую ответственность за нее. Поэтому держусь. Это изнуряет, но мне удается держаться крепко.


А по-моему, Джим полон жизни. Все клетки его полны жизни.


После встречи с доктором Богнер: первобытные люди были настолько мудры, что совершали обряды, связанные с одержимостью мертвыми. Это означает, что они знали, что такое случается. И они также умели совершать обряды их изгнания. У нас, людей, называющих себя цивилизованными, происходит то же самое, но, поскольку это выражено неявно (у нас есть ритуалы захоронения мертвых, после которых мы верим в то, что отношения с ними завершены), мы не осознаем тот момент, когда они входят в нас и поселяются в нашей душе. Я не прочувствовала до конца смерть моей матери, когда это случилось. Я страдала от естественной физической боли, свойственной человеку, от естественной скорби. Но лишь много лет спустя у меня появились симптомы сердечной болезни (она умерла от сердечного приступа), и я стала готовиться умереть как она, умереть с ней. У меня проявились некоторые из ее отрицательных черт: раздражительность и бунтарство. Я позаимствовала у нее черты характера, от которых страдала, а также ее болезнь. (Почему бы не позаимствовать ее бодрость и смелость? Но это лишь усилило бы боль от ее ухода.)


Я боролась против отождествления с ее смертью, консультируясь со специалистом и уверяя себя, что с моим сердцем все в порядке, и тогда у меня исчезли симптомы, которые ввели в заблуждение врача из Сьерра Мадре.


«Это процесс обычный, естественный», — говорит доктор Боне. И я тоже понимаю, что ощущение беспорядка, внутренняя подавленность родились из одержимости, а не из моего эксперимента с ЛСД. Возможно, это началось с заботы, которую я проявляла о многих людях в трудные моменты, а заботиться было одним из свойств моей матери. Так мы живем в одной последовательности ассоциаций, настроений, ощущений, которые необходимо постоянно отделять от нашего неодержимого «я», от «я», свободного от вторжений других, от вмешательств в дела других.


Вот почему в течение этих месяцев Mea Culpa мне было так стыдно за себя. Я не была самой собой, а заимствовала черты моей матери, черты, которые не любила; они сливались с качеством, которое я так ценила раньше и которого мне так не хватало в моменты физической слабости — этой силой, которой она покоряла в период кризиса, этой энергией, с которой она заботилась о тебе пока ты не выздоравливал.


Пруст много пишет об одержимости мертвыми, но ничего об акте их изгнания, что является задачей человека анализирующего.


Я задаюсь вопросом о том, как первобытным людям удавалось определять свои переломные моменты и с такой же математической точностью — необходимость в заклинаниях (вот период полового созревания, вот — вступления в брак, а вот — время изгонять мертвецов, которые не дают вам покоя), ведь у всех есть свой индивидуальный ритм, не имеющий отношения ко временному календарю.


Дух моей матери, поселившийся в ее швейной машинке и золотом наперстке, не внушает мне любви к домашнему хозяйству. Возможно, что ее раздражительность была знаком бунта против первостепенности ее роли в доме как матери, и что то, с чем я себя отождествляла, является правдой более глубокой, чем я когда-либо осознавала: мать, которая не хотела быть матерью все время, но должна была ею быть для своего мужа и троих маленьких детей, хотя в свое время хотела стать профессиональной певицей.


Я никогда не понимала людей, стремящихся к богатству вместо того, чтобы стремиться к любви. Тревоги делового человека мне непонятны, так же как и его радости. Конечно, мне можно возразить, что в своей озабоченности любовью я показала больше тревоги, чем радости, но это был мир глубоко обогащенный, и прибыль была сокровищем воспоминаний. Стремление к богатству отнимает всю вашу жизнь, как капризная любовница, и удовлетворяет ваши желания лишь когда вы состаритесь, или же стирает их из памяти, если повезет, и это, несомненно, гораздо более обманчиво, чем любовник, который все время вкладывает свое богатство в вас.


Деловой человек, которого предали, остается ни с чем, если деньги потеряны, как в игре. Преданный любовник не остается с пустыми руками.


Необыкновенный шведский фильм «Улыбка летней ночи», снятый Ингмаром Бергманом. Обычная история достигает глубины трагедии посредством искусства столь же великого, как искусство Гойи или Брейгеля[18]. Камера в его руках трансформирует и видит больше, чем глаз человека. Она объединяет атмосферу снов и кошмаров. И поскольку она запечатлевает самые глубокие, самые темные тайники нашего сознания, в нашу память врезаются образы, которые не стираются, едва мы покидаем зрительный зал.


Таким образом, два открытия. Второе — это отрывок из неопубликованного еще романа Маргариты Янг «Моя дорогая мисс Макинтош», напечатанный в журнале «Нью Уорлд Райтинг». Удивительная манера трактовать иллюзию и реальность. Немедленное вступление в мир подсознательного.


Она разрешила конфликт с действительностью, заявив, что ее мать — мечтательница — была сумасшедшей и поэтому могла свободно внедряться в мир подсознания и ведать о своих грезах, фантазиях, иллюзиях. Отмеченные печатью безумия в глазах боязливой американской общественности (боязливой перед всем, что эманирует из тьмы нашей сущности), дикие животные, рожденные фантазией, похожи на животных в зоопарке. Редкие экземпляры ограждены от зрителя решеткой. Пренебречь этой решеткой в отношениях с обществом было моим промахом.




Но для меня, любящей прикоснуться к мечтателю и быть посвященной в его мечту, произведение Маргариты Янг немедленно стало самым прекрасным выражением нашей сумеречной жизни с тех пор, как я прочла «Древо ночи».


Мы встретились однажды у Джона Кеннеди, но я тогда ее еще не читала и ничего не поняла из ее монолога. Это было все равно, что прочесть «Улисса» в один присест. Мы всё же попытались увидеться вновь. Ее певучий и мелодичный голос звучит, лаская слух, на другом конце провода. «Я уезжаю в Италию. Мы могли бы увидеться? Это я дала согласие на публикацию отрывка из Вашего романа в журнале «Тайгерз Ай».


Мы не увиделись. Но как только я ее прочла, я поняла, что она, без сомнения, — наш лучший автор.


Я пишу эту главу моего Дневника в автобусе, по пути к Якобсону и его витаминам, по пути к Богнер и ее разъяснениям, по пути к Фрэнсис и ее новым картинам.


Выражение лица Макса Якобсона, когда он исцеляет больного, когда он слышит его слова: «Я чувствую себя лучше», выдает врача, который заинтересован, который вкладывает сердце и душу в свою борьбу с болезнью. Величайшая гордость, величайшая радость появляются в его взгляде и просветляют его. В очередной раз он восторжествовал над своими врагами: болезнью и смертью.


Глаза подобны пейзажу. У Ренаты они вызывают в памяти море. Это глаза морской синевы. Вы видите в них расплавленную жизнь, яркие светящиеся точки, живость зелени, голубизны и золота, которые смешиваются как в Океане. Глаза Поля — это льдинки, в которых отражается зимнее солнце. Лед сталактита. Они никогда не тают. В глазах друга, который вспоминает о своем первом сне, зелень и золото излучают тепло. Они искрятся. Это венецианские глаза, каналы, в которых играют блики, в них заключено все золото Венеции; можно подумать, что они горят в ночи.


А еще есть глаза цвета земли. В них нет ни горизонтов, ни глубин. Это все оттенки коричневого, которые есть на земле, — глаза лисицы, собаки, газели, зайца, лани. Они не отражают ни воду, ни небо, а сохраняют свой глубокий карий цвет. Черные глаза подобны углю, добываемому в шахтах. Они могут воспламеняться. Они тлеют. Черное может гореть.


Есть также глаза, подобные электрическому свету. Как лампа на проводе, как фары автомобиля. Ты не погружаешься в их глубину, а сталкиваешься с их пустотой. Они вас ни леденят, ни согревают.


Есть японские глаза, похожие на щели в жалюзи или решетчатых ставнях, они не позволяют заглянуть в человека. Другие колеблются, как пламя свечи. Иные напоминают витрины магазинов, в которых отражаются улицы, машины, прохожие. Есть глаза американской Королевы красоты, их носят как драгоценные камни, которыми все восхищаются. Они похожи на кошачьи. Ты почти можешь видеть, где заканчиваются очертания округлых камней, мраморные сферы, впечатанные в плоть. Есть глаза, похожие на аквариумы в миниатюре, в них заметны крохотные точки подводной жизни, которой затрудняешься дать название.


Написала несколько страниц об Аннетт Нанкарроу[19]. Полностью переписала «Солнечную лодку», она стала живее. Все встает на свои места. Все, к чему я прикасаюсь, начинает сиять.


Прочла книгу Хаксли «Небеса и Ад».


«В том, что мы называли мистическим, художник был тем, кому, благодаря искусству или же абстрагируясь от сознательного мышления в силу гениальности, голода, безумия, обычаев, а сегодня и наркотиков, удавалось стать тем, что называют антиподом».


Хаксли забыл об одном из самых верных способов абстрагирования от сознательного мышления — психоанализе.


Письмо Джима:

Я вернулся к тетради Дневника, озаглавленной «Огонь», закончил ее, и теперь нахожусь на середине «Фата Морганы». Мой величайший страх — это схватить Вашу мысль так, что мне больше нечего останется читать. В «Фата Моргане» меня очень тронула глава «Я у себя дома с Чудесным». А также глава об изменчивых зеркалах отрочества и детства. И фраза: «В какой же нелепый и бессмысленный тупик, оказывается, загнан мир! Мне это смешно». Это после долгой исповеди о Вашем видении мира, которое кажется непозволительным тем, кто Вашего взгляда не разделяет, Вы иногда упрекаете себя за недостаток мужества. Я нахожу это удивительным, и в то же время я это понимаю. Мужество относительно. Мужество жить в полную силу стало чем-то банальным, негероическим, а Вы принимаетесь за невозможное: открыть это миру. У меня нет Вашего мужества. Я просто хотел бы иметь немного Вашей слабости.


Я почти закончил пятьдесят пятую тетрадь. Личность и написанное постепенно обрели ясность, мудрость, красоту. Это большая личная сага, очень правдивая — кажется, величайшая из всех существующих. Присутствуют все важнейшие этапы: движение наугад, поиск, возврат к пройденному, дерзкий и блестящий шаг вперед на пути к осознанию и свободе.


Этот дневник — урожай ведьмы-ангела, вскормленной светом во всех его проявлениях — свечой, луной, солнцем, и читая его, я ощущаю себя волшебником, обнаружившим сокровища, которых ему хватит на всю зиму. Я рад, что Вы сейчас далеко, иначе я бы высказал Вам все это, и это бы испарилось. Это осталось бы во мне, а Вам ничего не досталось бы взамен. Я чувствую, что должен сыграть роль всего мира в своей реакции на написанное Вами. Всем дверям надлежало бы распахнуться с восхищением и благодарностью за Ваше мужество и за написанное. Полагаю, Вам в этом отказывают, чтобы заставить Вас продолжить работу, и чтобы уберечь Вас от соблазнов. У Вас есть все уровни, я никогда не встречал этого в других книгах — чувственность, интеллектуальность, мистицизм, и без какой-либо осознанной организации с Вашей стороны происходит их слияние (Вы плохо организуете, должен Вам сказать, и вот почему: не в этом Ваша задача), причем один план трактует другой так хорошо, что они проясняются оба.

Письмо Джиму:

Ваше письмо глубоко меня тронуло. В нем было столько понимания, столько поддержки. На самом деле Вы полностью возвратили мне то, что, по Вашему мнению, дал Вам мой Дневник. Вы сыграли роль всего мира, а чего еще может желать писатель, который выстроил пирамиду из слов только чтобы кто-то мог в нее проникнуть, почувствовать себя дома, и быть счастлив жить в ней. Этот опыт так же прекрасен, как и взаимная любовь. На самом деле, эти вещи похожи. Но, как Вы знаете, такое бывает редко. Я также рада сказать, что чувствую и понимаю, и люблю каждое слово Вашего Дневника. Когда люди знают, что это тайное «Я», ничего не может быть прекраснее, чем быть любимым за это. Не отдавая себе отчета, Вы многое сказали об этом, даже если думали, что заболели прочитанным, что оно подействовало на Вас как наркотик. Острое осознание сказанного Вами: «Вы плохо организуете, и это не Ваша задача». Это проблема, которую я пытаюсь решить. Я сделала одну тщетную попытку в своих романах. Аранжировку делать нужно, возможно, не так, как попыталась я, а как в джазе. Как Вы знаете по своему собственному дневнику, ценой, которую приходится платить за импровизацию, становится риск нецелостного восприятия. Что объединяет воедино джаз? В прежнем джазе — это некая расплывчатая тема, мелодии Нового Орлеана, известные всем. В современном джазе — это классическая музыка, так как она заимствуется у Баха и др., чтобы создать канву. Некая тема. Нет, Джим, это моя задача, поскольку никто другой не может сделать этого вместо меня. А я не сделала этого в своих романах. Ведущей мыслью было «Я», которое обречено. Прочтите «Светские манеры»[20] Кроненберга. Мы живем в век толпы. Быть личностью — это серьезное преступление. Для меня «Я» было лишь океаном, способным приобретать любой опыт. У меня никогда не было ощущения, что мое «Я» превосходило в этом других, напротив, это помогало в общении с ними. Вы поняли смысл «Текучих слов». Было чудесно получить Ваше письмо. В каком-то смысле Лос-Анджелес — это пустыня. Мне необходимо начать с нуля, чтобы создать свой мир. Друзья, которых я люблю, живут далеко, в Малибу. Я вижу их нечасто. Вам надо представить себе, как это письмо приходит в грустный городок, опускается в металлический ящик, похожий на другие, как я несу его в кафе и сажусь, чтобы с жадностью прочесть. Я чувствую себя как летчик, потерпевший катастрофу, и тут же получивший приказ взлететь снова. И я тотчас подчиняюсь. И теперь, словно Шехерезада, я должна продолжать писать Дневник, чтобы Вас развлечь. По поводу Вашей личной жизни: с Вами случится Чудесное, поскольку оно заключено в Вас, и не замедлит принять форму.

Весна 1956

«В ожидании Годо»[21] — это один из тех редких антиподов сознания, которые таинственным образом приняты широкой публикой. Почему? Потому что ноги этого мечтателя и этого безумца дурно пахнут, потому что смешное понятно всем, потому что легко узнаваем образ мыслей бродяги, мечтающего о спасителе, который избавит его от забот. Зрителя не заботит безумие Лаки, его ад. Язык иносказателен (антиподы говорят на языке грез), но у публики остается иллюзия, что она увидела глубокий спектакль. Интеллектуалы развлеклись. Как после воплощения Теннесси Уильямсом своего собственного кошмар, раздутого до невероятных размеров, в «Camino Real»[22].


«В ожидании Годо» хватает качества, изобретательности, присутствия духа при чувстве потерянности. Некоторые фразы трогательны, другие вызывают смех. Эта пьеса превосходит многие другие и оставляет приятное послевкусие. Я не знаю, почему она не трогает целиком, — не больше чем Джойс. Потому ли, что все это является не настоящим антиподом, а еще одной симуляцией интеллектуальности, воспроизведением иррационального, повторением, а не прямым выражением? Все это тщательным образом построено и исходит из сознания, а процесс распада является лишь отражением истинного подсознания.


Мы с Джимом попытались понять, почему пьеса не вызвала у нас восторга. Может, потому что сама по себе тема вызывает тошноту? Пассивность, ожидание, пустота дней, бессилие. Было ли дело в смеси неотесанного рода человеческого, гноящихся ног, со сложными идеями, достойными Эйнштейна, в отношении пространства и времени? Как бы там ни было, мы должны быть лояльны по отношению к исследователям грез человеческих, даже когда интеллект вмешивается одновременно и в кошмары, и в сны.


Продолжение истории Одержимости:


Сама того не сознавая, я продолжала оплакивать свою мать, приобретая при этом некоторые ее черты. Это наиболее распространенная форма скорби. Поскольку я не умерла вместе с ней от сердечного приступа, я позаимствовала ее раздражительность. Это прекратилось, когда я вновь встретилась с доктором Богнер. Оставшись в живых, я вдруг обнаружила, что не могу работать над «Солнечной лодкой». Не только я испытывала кризис, не только волна медлила, но я вообще сомневалась в том, чем занималась. У меня было ощущение, что я была больше не в состоянии хорошо писать. Это сопровождалось тревогой и необходимостью во встречах с доктором Богнер (я выезжала на встречу задолго до назначенного времени и бродила в квартале неподалеку).


Лишь вчера у Богнер я вспомнила, что моя мать осуждала то, о чем я пишу: «Как можешь ты, что писала в такой милой манере, когда была маленькой, писать об этом чудовище, Д.Г. Лоуренсе?» Я плакала над этим: Богнер, как всегда мягкая и очень тактичная, превзошла себя. «Я прочла на днях «Шпион в доме любви». Это так трогательно и поэтично. Я не увидела в нем ничего сюрреалистичного или трудного для понимания».


Я плакала по дороге домой. Обедала в одиночестве. Ответила тем, кто мне пишет, заказала книги, которых они не могут найти. Прочла Поля Молена, еще одного писателя, который работает во многих измерениях. Перед тем как заснуть — еще один приступ тревожности. Сердце бьется неровно. Тело холодеет. В конце концов заснула. И сегодня утром вновь начала работу над «Солнечной лодкой». Написала сцену приема на яхте мексиканского генерала. Таким образом, я пережила смерть матери и даже подчинилась ей настолько, что не могла писать. Но я освобождаюсь от этой одержимости. «Солнечная лодка» — это по большей части вымысел по сравнению с тем, что я писала раньше. Лишь самая малость заимствована из жизни. Теперь я понимаю, что писать было трудно, потому что я не использовала в качестве материала события Дневника: это было вне очерченного им круга, и впервые в жизни я почувствовала, что вторглась в сферу вымысла.


Один студент из Эванстона задал мне глобальный вопрос: «Если символизм и язык мечты происходят из нашего подсознательного «Я», то почему же писатель не может перевести его для нас таким образом, чтобы мы могли воспринимать его непосредственно?»


В тот момент я не нашлась с ответом, но сейчас я знаю, что причина, по которой писатель не должен переводить символические образы, заключается в том, что все мы должны овладеть языком символизма. Без этого мы никогда не сможем свыкнуться с ним, нам необходимо знать его для того, чтобы интерпретировать наши повседневные действия, скрытые действия тех, кто нас окружает, значение наших снов и некоторых проявлений, чей смысл ускользает от нас в силу какого-либо импульса или под действием настроения. Это язык нашего скрытого «Я». Все, как, например, джаз, создает свой собственный язык, и перевести его значит сделать его доступным для интеллекта (тогда как он не обращен к интеллекту); также и символизм был воспринят как еще одно средство общения, которое воздействует на нас косвенно, которое достигает уровня нашего подсознания. Пользоваться этими образами, овладеть ими означает общаться напрямую с нашими чувствами, нашим подсознанием.


Письмо моему племяннику Полу Чейзу:


Твоя пьеса для телевидения «Прометей вновь прикованный» меня очень развлекла. Она блестяще исполнена, остроумна, искусно построена, и в то же время в основе ее лежит глубокий смысл, тщательно скрытый. Горькая правда, иллюзии и трагедия удивительным образом сглажены. Это меня очаровало. Интересно, позволил бы ты мне показать ее кому-нибудь, у кого есть связи на телевидении? Не потому что я думаю, что она посредственна, как большинство телеспектаклей, но потому что юмористический подход пройдет там, где отношение к теме всерьез не сможет. Юмор — это удивительный инструмент. Это паспорт туда, куда вход воспрещен.


В настоящий момент я очень занята, мечусь между домашними делами и пишущей машинкой; работаю над новым романом, еще не законченным, переписываю Дневник и готовлю его для будущей публикации, сожалея о том, что у меня больше нет собственного печатного станка. Я уже не говорю о частых поездках в Нью-Йорк. Мне требуется месяц, чтобы прийти в себя после напряженности жизни в Нью-Йорке, где слишком много всего происходит, и вновь привыкнуть к жизни здесь, где не происходит ничего, кроме пожаров и наводнений.


Кстати, не могли бы вы с Дерит помочь мне найти имя и адрес одного выпускника Чапел Хилла, который, кажется, давал там читать мои книги, брат которого до сих пор там преподает и который назвал одну из своих дочерей Джуна? Я хотела взять его адрес, когда была там, но забыла.


Мне очень любопытно было бы увидеть ребенка, которого ждет сейчас Дерит, и я надеюсь, что она будет чувствовать себя прекрасно до конца, и это будет счастливым для нее периодом. Хотя у меня нет детей, я считаю, что это прекрасное переживание, мне кажется, оно — единственное способно помочь нам избавиться от того ребенка, что в нас присутствует и так нас стесняет, неотступно преследуя нас всю жизнь, пока мы не переносим его в будущее, не проецируем на человеческое дитя, которое, в конце концов, делает из нас взрослых. Этот ребенок в нас всегда смотрит в окно.


Между прочим, самый замечательный рассказ, который я прочла в этом году, — это «Диван с реактивным двигателем» Линднера (он аналитик). В карманном формате он называется «Пятидесятиминутный час». Прочти сначала «Диван с реактивным двигателем», иначе другие рассказы могут тебя разочаровать; к тому же, со своей стороны, я считаю, что он рисует самый удачный портрет коммуниста и фашиста с психологической точки зрения. Он очень хорошо понимает смысл бунта, определенным образом и до некоторой степени поощряя его. Умер он недавно, довольно молодым, ему было сорок с небольшим. Название «Бунтующий человек» происходит от его книги.


Джим так комментирует то, что мы называем Эпохой Посредственности: «Крафт отказался опубликовать «Цыганку у автомата», потому что главный герой — писатель. Говорят, что общество не интересуется писателями. Я, естественно, отказался от поправок и сказал ему, что именно такие люди, как он, несут ответственность за безграмотность общества».


Хьюстон понял «Моби Дика» и показал его глубокий смысл. Это исключительный фильм. Одержимость капитана не связана с его профессиональным долгом и не мотивирована необходимостью зарабатывать на хлеб китобойным промыслом. Его волнует не это, не благополучие и безопасность его экипажа, не его обязанности, но безумное стремление свести счеты с Моби Диком, который одержал над ним верх и сделал его калекой.


Все одержимые способны пожертвовать другими и самими собой, чтобы таким образом отомстить и оправдаться перед прошлым.


Переписала тетрадь № 68, всего 215 страниц.


Никак не могу дописать «Солнечную лодку».


Я наслаждаюсь летней жарой, водой в бассейне, общением с детьми Кампионов.


Филлис, наша соседка слева, дочь шведского фермера, доверила мне в воскресенье своих троих детей, а сама поехала смотреть конные состязания со своим мужем. Малышу всего лишь несколько месяцев, и я вынуждена была десять раз менять ему пеленки и два раза — давать соску. Все смеялись, видя меня в этой роли. Пэм даже позвонила своей матери, чтобы сообщить ей эту новость. Полный цикл жизненного опыта!


Теперь я познала жизнь в общине. Но я все еще убеждена в том, что эти люди, которые так гордятся тем, что дали жизнь и растят троих детей, привносят в мир меньше, чем Бетховен, Пауль Клее, или Пруст. Меня угнетает их уверенность в своей добродетельности. Мне бы хотелось, чтоб их окружало меньше детей и больше красоты, чтобы у них было меньше детей и больше образованности, меньше детей и больше еды для всех, больше надежды и меньше войн. Я совершенно не испытывала гордости от того, что помогла скоротать воскресный день троим детям с лицами, перемазанным пудингом или овсяной кашей. Я бы чувствовала большую гордость, написав пьесу для квартета, способную зачаровывать многие поколения.


Эти годы, проведенные в Сьерра-Мадре, и отношения, основанные целиком и полностью на братстве между людьми, доказали мне, что простая человеческая жизнь, какой живут нетворческие люди, невозможна для творческих личностей, поскольку она убога, монотонна и не дает пищи для духа. Добра, мира, рутинности недостаточно. Я испытываю нетерпение и беспокойство.


Луи и Бэбэ Баррон работали с электронным звуком в Нью-Йорке и написали музыку для первого фильма Иана Хьюго[23] «Колокола Атлантиды». Она идеально сочеталась с фильмом, который представлял собой мечту. В Голливуде считали, что она подошла бы для научной фантастики.


Я тут подумала, что было бы очень интересно узнать, как они работают:


Отрывок из «Лос-Анджелес Таймс» (статья Филипа К. Шейера):


Не знаю, что об этом скажут музыканты, но музыка к новому голливудскому фильму исполнена не человеческим существом.


Речь идет о «Запрещенной планете» киностудии «Эм-Джи-Эм»[24], удивительной фантастической истории, которая интерпретирована на очень высоком интеллектуальном уровне. В качестве ссылки на музыку читаем в титрах: «Электронный звук создан Бэбэ и Луи Барронами».


Я никогда не слышал ничего подобного этому, хотя порой проскальзывает сходство с теремином[25]. Но супруги Баррон, музыка которых явилась результатом четырехмесячной работы, утверждают, что теремин нигде не был использован.


— Звук по своему качеству может иногда напоминать теремин, — поясняет Луи, — но общая тональность у музыки совершенно иная.


Впрочем, не было использовано и никаких других инструментов; он клянется, что все эффекты были результатом электронной обработки.


О Луи и Бэбэ, которые занимались исследованием в области экспериментального звука и кино на Манхэттене, услышал Дорэ Скари[26], когда они без приглашения явились на выставку Мириам Свет, которая является его женой. Судьба и поездка на побережье распорядились так, что они появились на студии «Эм-Джи-Эм» в тот самый момент, когда продюсер и Король музыки Джонни Грин подыскивали музыку нового жанра, которая подошла бы к той смеси фактов и фантазии, что составляет «Запрещенную планету». Луи и Бэбэ справились с задачей.


Это молодая пара, причем сильная, и он — даже больше, чем она. У обоих музыкальное образование; но звуки, которые они порождают, нельзя с совершенной точностью назвать музыкальными. Луи говорит:


— Это нельзя назвать музыкальным сочинением, а мы не можем назвать себя музыкантами; хотя мы и относимся к области музыки, но как артисты мы, по сути дела, — сироты.


Супруги Баррон, тем не менее, написали музыкальные темы, которые точно передают всё, начиная с красоты и ужаса Неизвестного до попоек Робби Робота. Робби — это автомат, придуманный Уолтером Пиджином, ученым земного происхождения, который очутился на Альтаире-4 в 2200 году, и это престранный тип (Робби, естественно, а не Уолтер).


Луи и Бэбэ создают музыку с помощью электронов, которые они активизируют так, чтобы получались электронные цепи. В сущности, сама речь Луи полна оборотов.


— Цепи — это наши актеры, — рассказывает он. — Мы помещаем их в драматическую по отношению друг к другу ситуацию, а затем возбуждаем, чтобы увидеть, к чему приведет их взаимодействие; наша отправная точка — это спровоцировать их на то, чтобы они сражались, занимались любовью, делали то, что им вздумается.


— Электроны? — переспрашиваю я недоверчиво.


— Звук является результатом взаимодействия электронов в цепях, — терпеливо продолжает Баррон. — Если предоставить им свободу, они ведут себя естественным образом. Но их нужно побуждать к этому. Мы можем терзать эти электронные цепи с чистой совестью, тогда как если бы мы делали это с помощью музыки, нам без сомнения пришлось бы мучить музыканта.


Я соглашаюсь с тем, что это ужасная перспектива.


— Мы считаем, что эти электронные цепи действительно страдают, но не испытываем к ним никакого сочувствия. Каждая цепь имеет тенденцию к какому-нибудь действию, пусть даже это бунт против предписаний: когда это происходит, мы также электронно этот бунт усмиряем, — заключает Луи.


Я все еще был удручен фактом подавления бунта цепей, а Луи уже продолжал:


— То, что мы имеем, — это новый инструмент в искусстве: это прямая коммуникация посредством скорее чистой эмоции, чем символа, который должен быть еще интерпретирован сознанием. Изучая теорию информации или коммуникации и то, какое количество информации может сообщаться от одного сознания другому или от одной машины к другой…


— А! Кибернетика! — я сказал это наугад.


— Совершенно верно, — подтвердил Луи, довольный. — Так вот, наука обратилась к природе и искусству, чтобы доказать свои собственные теории, так почему бы и представителям искусства не обратиться к инструментам науки, чтобы выразить чувственные идеи? В результате появляется новая форма искусства, полностью электронная.


Я спросил у Баррона, может ли он слышать звуки, производимые электронными цепями, по мере записи.


Он ответил утвердительно. У них нет клавиатуры, добавил он, но он использует различные формы контроля, и когда цепи сталкиваются, результат записывается на пленку. Затем, как было в случае с «Запрещенной планетой», звук переводится на звуковую ленту.


Я заметил, что кажется, будто музыка и в самом деле выражает различные эмоции по мере того, как разворачивается действие фильма.


— Я не знаю, чувствуют ли на самом деле что-нибудь электронные цепи, — говорит Луи, — но факт в том, что ведут они себя так, будто и вправду что-то ощущают. Можно побудить их к взаимодействию, извлечь звук, который наводит на мысль о том, что они, к примеру, несчастны, и когда мы слышим это, то испытываем грусть.


Вот и вся история о Барронах и их «электронном звуке». Я не претендую на то, что это большее, чем просто статья. Но могу вам гарантировать, что, «послушав» «Запрещенную планету», вы испытаете совершенно новое ощущение.


Поскольку я всегда сталкивалась с реальностью, в то время как ожидала удовольствия от человека, страны или стиля жизни, которые я полагала приятными, то у меня возникало ощущение, что удовольствие — это что-то свыше ожидания. Удовольствие — это отношение, оно не заключается в человеке или месте. Вчера в Сьерра Мадре, вместо того, чтобы не находить себе места от нетерпения, я поставила себе задачей найти что-то, что могло бы доставить мне удовольствие: часы работы без перерыва, визиты Крис, Молли и Китти.


У меня есть сундук с сокровищами: старыми костюмами, аксессуарами для переодевания, накладными ресницами, париками, шалями, косметикой, расческами, кастаньетами и моей младенческой туфелькой — голландским деревянным сабо.


Крис, Китти и Молли с восхищением исследовали его содержимое. Вчера я дала им поиграть с моими испанскими костюмами. Они переоделись в мои костюмы для танцев, и весь день я наблюдала, как они вышагивали по газону, выставив напоказ свои туалеты, в то время как я работала над «Солнечной лодкой». Я понимаю, почему в своих детях мы видим начало нашей новой жизни, как будто нам подарили второй шанс.

Лето 1956

Чтобы быть поближе к друзьям, я уехала из Сьерра-Мадре в Голливуд. В маленькую двухкомнатную квартиру, которую Тави, теперь уже совсем слепой и глухой, считает тюрьмой. Он так привык гулять на свободе в Сьерра-Мадре, где он мог найти дорогу домой за километры, но здесь интенсивное уличное движение, и я боюсь отпускать его на улицу.


Он сбежал и был подобран полицией, и мне нужно было съездить за ним в собачий приемник, который здесь называют «убежищем для животных». Просто как-то раз я не нашла его и забеспокоилась. Когда я описала его и сказала возраст, меня отвели в отапливаемое помещение, которое специально отведено для очень старых собак, именно там он и находился.


Познакомилась с необыкновенной женщиной, Милдред Джонстоун, для друзей просто Милли. Она пришла послушать меня в Y.M.H.A.[27] и подошла ко мне в компании Аннетт Нанкарроу. У нее красивое лицо с голубыми глазами и совершенно правильными чертами лица, теплая улыбка и теплый смех. Раньше она была танцовщицей, затем вышла замуж за одного из директоров «Бэтлим Стил» и окунулась в мир бизнеса. Ее выходом из положения я восхищаюсь больше всего: она поставила себе задачей превратить данный ей мир в мир, в котором она могла бы жить и творить что-нибудь из него.


Вот то, что она, по ее словам, сделала:


Использовать промышленность в качестве сюжета для рукодельной работы, казалось, естественным образом подходило нашей эпохе, особенно тем из нас, кто живет в Бетлиме. Его соседство объясняет то, почему нас привлекает ритм его напряженности и его мощь: бурные толчки производства. Визуально и эмоционально мы связаны со сталью. Это мощный образ нашей повседневной жизни.


Коллекторы пыли, вагонетки, кровли в виде зубьев пилы, или доменная печь, вырисовывающаяся на фоне красного неба… механические формы легко поддаются рукодельной работе. Возбуждающий визуально раскаленный металл, который превращается в холодную сталь, вдохновляет на бесконечные формы его выражения в шитье: флюоресцирующий красный потрескивающих шлаков или желтый, оттенка ангоры, льющейся стали. Промышленность изобилует мотивами для ручной работы. Ряд таких картин, словно вышитых по канве, ожидал меня на заводе, с его магической атмосферой неведомых происшествий, мужчинами с масками на лицах, нажимающих на рычаги, кнопки и переключатели. Красочность и мотивы диктовались динамикой производства, ее диссонансами, драматической текстурой и символическими формами машины по отношению к людям, поэзией сталелитейного цеха.


Каждый концепт рождается из личностных реакций на специфические операции внутри цеха: ощущение ритуальности перед этими ударами науки, очищающей грубую материю благодаря современной алхимии.


Наблюдение мира, который простирается перед нами с его звуками и новыми зрелищами, открытие вещей и их отношений — вот что превращает канву в бесконечное приключение, экспериментирование с неожиданным. Я распарываю столько же, сколько шью. Вышивание самолетов, поездов и кораблей приносит покой в мире скорости, вневременные моменты. Материя, темп и форма выстраиваются согласно женской логике, личностному началу, связанному с вибрациями двадцатого века и тайной, скрывающейся в «стальном» пейзаже.


Я сходила посмотреть гобелены, они выполнены в богатой цветовой гамме. Им присуща красота примитивных картин; впервые примитивный взгляд был перенесен на машины и рабочих. Это было необыкновенное преобразование: различные аспекты производства стали были переведены в абстрактные декоративные мотивы.


Я также была тронута человеческой мотивацией. Будучи артисткой и всю жизнь прожив среди богемы, Милли вошла в мир незнакомый и странный. Вместо того чтобы отвергнуть его, как это, возможно, сделала бы я, она овладела им, переведя его в понятия, которые были ей знакомы и близки. В графической форме она выразила вдохновение, которое там заключалось в силе.


Мне кажется, что это — метафора, показатель того, как современный мир, вместо того, чтобы уничтожить артиста, мог бы использоваться им в его собственных целях. Это то, что сделала Милли.


Я прочла «Тузы» Симоны де Бовуар с интересом и восхищением. Не то чтобы я верила в то, что она рассказывает, но она так хорошо драматизирует сюжет, трагическое жертвование личностью по политическим соображениям, и делает это объективно, описывая драму политики, совести, отречение от личности, принесение в жертву художника, притом без всякого смысла. Она пишет о другом, но для меня речь в книге как раз об этом. Политика предает всех героев без исключения. Она показывает, что личностное начало никогда нельзя уничтожить, что не бывает ни объективности, ни истинного самопожертвования, а индивиды используют политические идеи для того, чтобы причинить себе вред и бороться друг с другом; что дело не в преданности голодающим или беднякам, а в идеологии, которая способна сделать каждого человека врагом того, кто мыслит иначе.


Названия, которые я хотела бы когда-нибудь использовать:

Архипелаг вины.

Пылкий узник.

На известковом ложе.

Крик в глазах статуи.

Астроблема.

Раненая звезда.

Оспины луны.

Пораженный астероидом.

Названия тетрадей Дневника, написанных от руки:

Распад; женщина, которая умерла — 1931.


Дневник одержимой — 1932.


Безумно ясное равновесие — 1932.


Уран — 1933.


Дерзость — 1933.


Самобичевание — 1933.


Инцест — 1933.


Шизофрения и паранойя; триумф магии, белой и черной — 1933.


«А на седьмой день он почил от трудов своих». Произвольная цитата из книги, которую я никогда не читала — 1933.


Неоспоримое явление демона — 1934.


Поток — 1934.


Истинная пьеса, рождение юмора — 1935.


Tubereuse Aux Muqueuses Pleureuses[28] –1935.


Бунт — 1935.


Да здравствует динамит — 1936.


Дрейф — 1936.


Фата Моргана, смеющийся бог — 1937.


Огонь — 1937.


Майя — 1937.


Круги уединения: цель — коллектив — самоотречение — мир — 1937.


Ближе к луне — 1938.


Текучие слова — 1938.


Единственный способ завоевать мир — это сделать его прозрачным, спускаясь на Землю лишь для Секса — 1939.


Смерть матери — 1939.


Книга моей метаморфозы; книга Майя — 1939.


Дом смерти и бегства — 1940.


Интермеццо: книга апогея — 1941.


Рождение печатного станка — 1941.


В поисках утраченных игр — 1942.


Прозрачное дитя — 1946.

Вчера вечером прогулялась в Гринвич Вилледж[29] в компании Джима. Мы остановились в Риенци, на Макдугал стрит. Это итальянское кафе-кондитерская — самая совершенная имитация парижского кафе, которую только можно найти в Нью-Йорке. Мы встретили Тамбимутту, индусского поэта, который руководил журналом «Поэтри» в Лондоне. Но от других индусских поэтов его отличает ярко выраженное пристрастие к западным горячительным напиткам. Его белый костюм был грязен, а темно-синий фрак покрыт пятнами. Чернокожие музыканты там прогуливаются в ярко-красной рубахе, берете и с библейской бородой. Женщины в шляпках колоколом, надвинутых на лицо, накрашенные в бледных тонах, но с ярко подведенными глазами, как эмансипированные девицы 20-х годов. Нью-йоркский климат, с его изнуряющей тропической жарой и последующим пронизывающим полярным холодом, определенно действует на нервы.


Я познакомилась с маленькой девочкой, которую назвали Джуна в честь моих романов.


Прочла «Тенсинг с Эвереста», автобиографию Тенсинга о восхождении на Эверест. Однажды вечером все обсуждали, в чем смысл предприятий такого рода. Чтобы доставить себе удовольствие? Совсем не в этом, а в том, чтобы придать смелости другим. Можно задаваться вопросом о ее цели или приложении, но нельзя ставить под сомнение пример смелости и выдержки. Я прочла книгу как метафору. Мне показалось, что все мы пытаемся взойти на Эверест. Все мы рискуем быть ранены, упасть в пропасть, отморозить руки и ноги, получить ожоги и ослепнуть от снега.


Я влюбилась в «Солнце» Липпольда в Метрополитэн[30]. Я хожу туда, чтобы искупаться в сиянии его золотых нитей. В конце концов, наше старое светило являет лишь плоский и круглый диск, а щупальца этого так полны жизни, что кажется, будто они проникают глубоко в вас и наполняют светом. Когда я угнетена, оно рассеивает черные мысли. Я чувствую себя как мистик, к которому пришло озарение. Это один из самых совершенных символов того, что художник может сотворить с понятием, которое уже существует в природе. Порой он может превзойти природу в его интерпретации. Настоящее солнце дает нам тепло и жизнь; солнце Липпольда — внутреннее озарение, которое напоминает нам о том, что мы изголодались по свету.


Картина неудачно расположена. На стенах вокруг нее висят старинные ковры. Ей бы находиться в темном зале, чтобы подчеркнуть его мощные вибрации. Кажется, что золотые нити и в самом деле трепещут в воздухе. То, что создает художник, может сиять в мире, раздираемом войной. Красота в небе художника может вынести всю жестокость и ужас братоубийства.


В тот же день был концерт Рави Шанкара[31]. Исполнение было таким прекрасным, утонченным, сложным, невероятным, полностью импровизированным — ничего подобного я раньше не слышала. Пьянящая дуэль между табла[32] и ситаром[33]: они как будто пытались одержать друг над другом вверх в поединке, но им это не удавалось, и они находили в этом такое же удовольствие, что и джазовые музыканты в своих подвигах. Вся Y.M.H.A. была заполнена индусами. Я повстречала множество старых друзей. Сантха Рама Рау, индийская писательница, и ее муж Фобион Бауэрс, который в очень изысканной манере пишет о танце. После концерта мы говорили о новых электронных машинах, которые используются издателями вместо критиков. В них вводятся статистические данные, и они вычисляют, будет ли писатель иметь успех, или нет. Не думаю, что это хуже неразумных мнений и человеческих предрассудков, которые существуют сегодня. Но поскольку машины ломаются, мы попытались представить машину-психоаналитика, которая анализировала бы машины, страдающие неврозами. «Представьте себе, — говорю я, — машину, разлегшуюся на диване и заявляющую электронному психоаналитику: «Прошлой ночью мне приснился кошмар: я стала превращаться в человека!»»


От музыканта, который играл на ситаре, исходил такой сильный запах сандалового дерева, что под конец все мы пропитались этим ароматом, хотя даже руки ему не пожали, ведь обычай приветствовать у индусов заключается в том, что они складывают руки, как католики для молитвы, и склоняются.


Анн Метцгер, которая переводит «Зеркала в саду»[34] из любви к искусству, показала рукопись французскому издательству «Плон», где ей предложили опубликовать роман при условии некоторые сокращения, чтобы не оскорбить читателей в связи с отношениями Лилиан и Джуны.


Какая ирония: в течение двадцати лет я терпела неразумность американских издателей, их пуританизм и меркантилизм и идеализировала образ французских издателей, публиковавших Колетт и Жене, которые вовсе не двусмысленны. Я представляла себе либеральную, терпимую, великодушную Францию, всегда влюбленную в хорошую прозу.


Я написала Анн:


Я разрешаю Вам делать все, что Вы сочтете нужным, с «Зеркалами в саду». Вы можете сокращать, вырезать, опускать и смягчать, как того пожелает «Плон». Они так похожи на американских издателей — робких, боязливых пред табу, что это потеряло для меня всякое значение. Я потеряла свои последние надежды и иллюзии. Я бы хотела опубликоваться во Франции. И если мне суждено быть опубликованной узколобым издателем — это моя судьба. Я бы предпочла, чтобы в свет вышли сначала новеллы, где нечего подвергать цензуре, но в том, что касается публикаций, мои пожелания никогда не исполняются, и я вижу, что от Франции мне тоже нечего ожидать. Полагаю, что после этого французские критики напишут, что моим женщинам следовало бы вернуться к своим кастрюлям и рожать детей, как это написали в «Saturday Review of Literature»[35], и что мне не нужно писать о богеме. Я искренне надеюсь, дорогая Анн, что Ваша вера, так же как и все неприятности, которые Вы претерпели из-за меня, не будут напрасны, и что в контракте будете фигурировать, прежде всего, Вы, мой переводчик. Если они примут решение опустить эпизод с Лилиан и Джуной, получится слишком коротко, и они, возможно, захотят добавить «Зиму притворств»[36]. Делайте по Вашему усмотрению. Я умываю руки.


Я встретила Бетти у Сильвии Спенсер. Она попросила устроить встречу со мной. Она приехала прямо с работы (в каком-то журнале), выпила коктейль и заснула. Она была очень красива, когда спала — юное и нежное лицо, пышущее здоровьем, пепельные волосы — в кошачьей позе. Когда она открыла свои глаза, серые, тоже кошачьи, то пояснила, что не спала две ночи.


Разговаривая со мной, она сказала безразличным тоном: «Я уезжаю в отпуск. Почему бы вам не поехать со мной?»


Я сочла знакомство приятным и ни к чему не обязывающим. Я подарила ей на прощание мои книги, и мы стали переписываться.


По возвращении она нанесла мне визит. Она была одета во все черное с позвякивающими серебряными украшениями. В ней было что-то чувственное и сладострастное, бледное и в то же время яркое, она была поразительным воплощением моих женских образов.


Она так легко коснулась моей руки, и я подумала, что все музыканты, художники любви, знают власть первого прикосновения.


Перед уходом она сказала мне шепотом: «Я хочу, чтобы вы навсегда вошли в мою жизнь. Я люблю вас».


Все женщины, которых я знала и о которых писала, слились и засияли в ней с живостью и жаром, неведомым мужчинам.


Я взяла ее руку и ответила с огромной нежностью:


— У меня никогда не было интимной близости с женщиной.


— А как же Сабина[37] и Лилиан?


— Мое влечение к Джун[38] так и не воплотилось в реальность, поэтому я развивала его в моем воображении, в романе.


Она все же пустила в ход весь свой талант соблазнительницы. Она хотела попытаться вынудить меня своей страстностью сказать слова, от которых назавтра я бы отреклась.


Однажды вечером она позвонила мне, было довольно поздно:


— Я так устала, к тому же подхватила простуду. Собираюсь лечь спать.


— Кошмары прекратились? — спрашиваю я, имея в виду те три кошмара, о которых она мне рассказывала.


— Если я представлю вас рядом со мной, мне перестанут сниться кошмары. Хотите, чтобы я воображала, будто вы рядом?


Я ответила ей «да», как ответила бы больному ребенку. Но когда она спросила меня: «Это и вправду невозможно?», я ответила: «Разумеется, нет».


Джим знал, что я испытывала угрызения совести, отказываясь провести вечер с Бетти, поэтому, пытаясь развлечься, мы решили поиграть. В таких случаях я люблю надевать черные колготки, полосатый бурнус, а волосы распускать по спине. Мы начали вечер с пародии на претензии Бетти. Я взяла огромный будильник, которым пользуюсь, когда варю яйца всмятку и, прижав его к сердцу, вышла навстречу Джиму: «Вы опоздали на одну минуту! Когда стрелка остановится на нуле, и будильник зазвенит, вы должны будете сказать, что любите меня».


Он повиновался.


А я ему ответила: «Какое прекрасное, неожиданное объяснение в любви!» Но мы оставили игру, поскольку она напомнила нам о тех случаях, когда мы принимали часы слишком всерьез. Мы неторопливо отправились в Риенци. В этой богемной толпе я чувствую себя в своей тарелке. Много лет назад я решила, что если и носить спортивный костюм, то он должен быть лыжным, потому что в нем есть определенный шарм, а теперь у молодежи это в моде. Я не знаю, что они читают, но разделяю их страсть к джазу. Я знаю, что они находят в Беккете глубину, в которой я не уверена. Он отошел от поверхностного, но ради того, чтобы углубиться в мир призраков и смерти; антиподы сознания должны быть исследованы, и в бреднях Беккета больше жизни, чем в некоторых романах для домохозяек, нашей привычной участи.


Джим его не читает.


Кое-кто воображает, будто это путешествие в себя эгоцентрично и эгоистично, но я позволю себе заметить, что каждый раз, когда я проясняю что-то насчет себя, это немедленно отражается на моем окружении, как если бы речь шла о неком психическом освобождении, которое, в свою очередь, влияет на конфликты других. Перемены в моем расположении духа оказывают воздействие на коммерсантов, кондукторов автобусов, служащих, домохозяек, телеграфистов, а не только на мое окружение. Это похоже на распространение какого-то потока позитивной энергии. Это более мощно, чем самоотверженность так называемых альтруистов, ибо самопожертвование неизбежно влечет внутреннее опустошение, и все золотые вибрации гаснут.

Осень 1956

Есть разница между старением мужчины и старением женщины, которая, я надеюсь, однажды исчезнет. Мы допускаем то, что стареет мужчина. Он может стареть благородно, как доисторическая статуя, он может стареть как бронзовая статуя, покрываясь патиной, приобретая характер, качество. Женщине старение не прощается. Мы требуем, чтобы ее красота никогда не увядала. Пленительные женщины, которых я знала, и которые были так прекрасны, не потому ли они не могут стареть достойно, что на них косо смотрят?


Благородно стареют женщины Италии и Мексики. Их культура это допускает. Они перестают носить платья, которые не гармонируют ни с их фигурой, ни с их лицом. Очарование голоса, смеха и живость остаются, но поскольку для нас женственность связана с шелком, атласом, кружевом, цветами, вуалью, то женщина не имеет права обладать красотой каменной скульптуры. С таким благородством старела Корнелия Руньон. Не было ни разрушения, ни распада, а только переход к камню и пергаменту, как будто она обретала свойства статуи. Если для женщины чуть-чуть и трагично увядать, это лишь потому, что мы делаем из этого трагедию. Цвет лица женщины должен соперничать с цветком, ее волосы должны оставаться по-прежнему густыми; старение не представляет собой красоты нового типа — религиозной, готической, классической. Женщина может показаться лишь неприличной, обреченной, покинутой посреди шелков, цветов, духов, креповых ночных сорочек и белого неглиже. Почему ей нельзя сгладить это соперничество длинными черными платьями, как это делают греческие или японские женщины? Именно соперничество со стороны элементов, которые ассоциируются для нас с женщиной, препятствуют переходу к другому роду красоты. Я испытала шок, когда увидела Каресс Кросби[39], одетую в свободное и шуршащее платье сочного красного цвета, на высоченных каблуках, но лицо ее при этом было как фреска, стертая временем. Пудра и помада не ложились на ее иссохшую кожу, и казалось, будто они готовы рассыпаться в прах. Грустным было, что личность Каресс не старела одновременно с телом: ее голос и смех были моложе, как и ее удивительный энтузиазм по поводу «Граждан мира».


Печально то, что женщина, которая стареет, подобна смятому атласу, увядшим цветам, в то время как для мужчины это скорее подобно архитектуре, как будто древнее поверье, предписывающее нам любить мужчину за его характер, а женщину за ее преходящую свежесть, все еще в силе.


Продала права на «Шпиона в доме любви» «Издательству карманных книг Эйвон». Получила письмо от Томаса Пэйна, художественного директора. Похоже, что аванс будет щедрый — тысяча двести пятьдесят долларов.


Джим вспоминает, что в Блэк Маунтэн Колледж[40] я никогда не говорила: «Вот это написано хорошо, а это — плохо», но «Продолжайте, идите дальше, углубляйте, и написанное станет лучше. Найдите вашу нишу. Вы еще не обрели себя».


Как-то давно я писала о симпатии Сименона к его персонажам, а теперь читаю о нем монографию («Сименон в суде» Джона Рэймонда), где эта симпатия подчеркнута. «Его не отталкивает ничто: ни телесная болезнь, ни преступление, ни извращения». Он испытывает симпатию к человеку во всей его целостности и никогда не судит.


Эта симпатия, в свое время, была свойственна и мне. В семилетнем возрасте я знала, что подарки, которые нам дарила госпожа Родригес, недостаточно ценились из-за ее богатства, и произнесла при ней такую речь (которая превратилась в семье в предмет для шуток): «Вы знаете, Альта Грасия, я ценю не столько роскошь подарков, которые вы нам делаете, сколько то, как, на мой взгляд, вы их выбираете».


Была ли эта симпатия частично подточена неврозом? Невроз — это что-то вроде неисцелимой раны. У человека, неисцелимо раненого, не всегда есть запасы симпатии к другим. Люди всегда чувствовали мою симпатию в жизни, но она никак не проявляется в моих произведениях. В этом году у меня появилось ощущение, что она вернулась ко мне во всей своей силе, потому что я не истощена беспокойством.


Полезно возвращаться к пройденному. Я исправляю ошибки и предотвращаю их повторение. Почему я сочла уход моего отца поражением в любви, сексуальным поражением? Потому что я пришла к убеждению, что именно сексуальное влечение отдаляло его от дома и семьи (моей матери и двух братьев). Сравнивала ли я себя, будучи еще девочкой, с женщинами, которые бывали в нашем доме, и находила себя посредственной, слишком маленькой, не стоящей внимания в присутствии их, элегантных и надушенных? Слышала ли я сцены, которые устраивала моя мать, обвиняя его в измене? Было ли это причиной того, что я предпочитала играть роль скорее любовницы, чем супруги, что примирение любви и чувственности для меня было возможно, лишь если женщина оставалась, прежде всего, соблазнительной?


Метафора перемены и перевоплощения. То, что мне больше всего запомнилось в прекраснейшем фильме «Тайна Рифа», — это рождения: малыш черепахи, выползающий из скорлупы, малыш осьминога, вылупляющийся из яйца, будто сделанного из пластмассы, омар, с трудом вылезающий из своей истрепанной скорлупы.


Познакомилась с Уильямом Гойеном, творчеством которого я так восхищаюсь. Это тонкий поэт, который охватывает неисследованные земли фантазии и грез, которые смешиваются с жизнью и ее расцвечивают. Он мастер создавать атмосферу и подтекст.


Красивый, с седыми волосами. Еще одна жертва мира издателей. Его книги, хотя и вызывают восхищение и уважение, но продаются плохо, поэтому его вдохновение сейчас почти иссякло. Еще один раненый писатель. Но мы внушили ему надежду на успех. Он прочел нам одну из своих новелл. Рэндом Хаус отказался опубликовать его последнюю книгу после того, как запросил одобрение у литературного критика из журнала «Тайм». Они заплатили ему 175 долларов, чтобы он прочел рукопись, и поскольку он ответил «Нет», то Рэндом Хаус ее не принял. Новая игра, заведомо бесчестная, в отношении публикаций, поскольку во власти «Тайм» сделать или сломать карьеру писателю — лишь бы издатель был в курсе. Критики зарабатывают подобным образом до двух тысяч долларов в неделю. Один из моих друзей, музыкальный критик, ушел на покой в тридцать восемь лет, обеспечив себя таким доходом за счет музыкантов и домов грамзаписи. В каком мире мы живем!


Уильям Гойен преподает в Новой Школе. Студенты спрашивают его: «Кому я могу продать свой рассказ?» А он им отвечает: «Не знаю. Я свои-то никому не могу продать!»


Письмо от Аллена Гинзберга:


Рут Уитт Диамант сказала мне, что напишет Вам, чтобы удостовериться, что Вы получили это послание. Я собираюсь подгрести в Лос-Анджелес, чтобы продлить контракт с Голливудом, да повидаться с семьей в Риверсайде, так что я прибуду примерно через неделю… Со мной будет приятель, поэт Грегори Корсо. Мы организовали интересные вечера буддистской поэзии (они ведутся буддистом, который, говорят, с приветом) в Сан-Франциско, и я отправился вместе со своим барахлом и спальным мешком в Норт-Уэст и Рид Колл автостопом с одним молодым монахом-хиппи, который сейчас уехал в Японию с той же самой целью, а еще чтобы погулять.


В любом случае, если Вы или еще кто-нибудь в Лос-Анджелесе захотите уделить нам внимание, нам будет приятно почитать Вам свою поэзию лично. Мне бы хотелось устроить настоящий, хорошо организованный вечер, но, возможно, времени на это недостаточно; я хочу добавить, что мы пробудем там неделю, чтобы попытаться завести новых друзей, посмотреть город, и у нас есть что преподнести, совершенно безвозмездно, любителям сенсаций, если Вы, или кто-нибудь другой, захотите нас послушать, неважно при каких обстоятельствах, когда и где, лишь бы все составили нам компанию за бокалом вина, которое мы охотно оплатим, хотя мы всего лишь бедные кочевники; но читаем мы хорошо. Если случайно Вы знакомы с Хаксли, то все мы перепробовали мескалин[41] и еще много чего, и у нас есть, что сказать, чтобы его заинтересовать. А если Вы знакомы с Марлоном Брандо, уговорите его прийти послушать нашу поэзию; в противном случае, если Вы знакомы лишь со странными гражданами битниками, мы споем для них еще мелодичнее. Не знаю, где Вы нас разместите, но будет лучше, если Вы наденете на ноги что-нибудь удобное, а после вечера, каким бы он ни получился, я гарантирую Вам полный упадок сил. Говорят, в нашей поэзии есть ритм, что она имеет художественную ценность и нравится. Мы обещаем, что будем единственной поэзией в Голливуде, да и вообще повсюду, на все века и времена года.


Как Ишервуд[42] и Джимми Дин[43]. Есть ли такой старый поэт 30-х годов, по имени Бернард Вулф? Так вот, он его сменил, написал «Асфальтовые джунгли» под не помню каким псевдонимом, а еще раньше, в 30-х, он написал великую и мощную поэму под названием «Город».


Лоренс Липтон организовал вечер, на который я привела всех своих друзей, но не тех, о ком он просил. Он хотел спать на полу в моей студии, но я уклонилась, зная, что не могу ни пить, ни говорить ночь напролет.


Вечер прошел в одном из тех маленьких домов с деревянными стропилами, коих полно в Голливуде. Гинзберг и Корсо сидели в противоположных концах стола, на котором стояла огромная бутылка красного вина, и читали свою поэзию. Одна из поэм Гинзбурга называлась «Вой». Это была бесконечная, безнадежная жалоба, попытка отвоевать право делать поэзию из всех предметов, мест, людей, которые он знал. Это походило иногда на что-то вроде американского сюрреализма, какую-то горькую иронию; это производило дикий эффект. Она и вправду напоминала иногда завывания животных. Я невольно подумала о безумных лекциях Арто[44] в Сорбонне.


Потом какой-то человек совершенно глупым образом набросился на Гинзберга: «Зачем вы говорите о трущобах? Вам мало того, что они и так у нас есть?»


Гинзберг был вне себя от бешенства. Он начал срывать с себя всю свою одежду, швыряя ее по очереди в аудиторию. В мою подругу Ингрид попали его грязные трусы. Он провоцировал этого человека и призывал его выразить все его чувства и истинное «Я» самым неприкрытым образом, как он сам. «Иди сюда, и покажись голым перед всеми присутствующими. Я бросаю тебе вызов. Поэт всегда обнажает себя перед другими».


Мужчина посреди битком набитой аудитории пытался пробиться к выходу. Гинзберг вскричал: «А теперь кто посмеет оскорбить человека, который обнажает то, что чувствует, перед всем миром?..» Это проделывал все это так неистово и прямолинейно, все это было так осмысленно, особенно когда думаешь о тех страхах, которые мы испытываем при мысли о саморазоблачении. Мужчина из аудитории был освистан и удалился под шиканье присутствующих. Гинзбергу начали возвращать его одежду. Но он без всякого стеснения сидел на канапе и не проявлял ни малейшего желания одеться. Липтон хотел, чтобы вечер продолжился, и робко сказал: «Среди нас есть женщины и дети», что у всех нас вызвало смех. Чтение обоих поэтов продолжалось несколько часов. Я уехала, размышляя о том, что это напоминает новый сюрреализм, рожденный в Бруклине из сточных канав и супермаркетов.


Перевод с английского Ксении Кунь

Примечания

1

Лоренс Даррел (Lawrence Durrell) — (р.1912) — англ. писатель-модернист, теоретик литературы. Жил на Ближнем Востоке, где и происходит действие многих его романов. (Здесь и далее — примечания переводчика)

2

Аллен Гинзберг (Allаn Ginsberg) — (р.1926) — амер. поэт, представитель поколения битников 50-х. В поэзии следует традициям Уолта Уитмена и Уильяма Карлоса Уилямса.

3

Джеймс Лео Герлихи (James Leo Herlihy) — (1927–1993) — амер. писатель и драматург. Прославился своими рассказами об изнанке американской культуры. Своей популярностью он во многом обязан своему роману «Полуночный ковбой» (1965), по которому в Голливуде был снят одноименный фильм с Дастином Хоффманом.

4

Фернан Леже (1881–1955) — фр. живописец и график, член компартии Франции. Для его работ характерно геометризованное, уподобленное машинным формам изображение современного мира (здесь и далее — примечания переводчика).

5

Магнум — получетвертная бутыль.

6

Миро, Хоан (Joan Miro) — (1893–1983) — каталонский художник, один из наиболее ярких представителей абстрактного искусства. В его картинах их снов и фантастических пейзажах 20х годов очевидно сказывается влияние Пауля Клее, дадаизма и сюрреализма.

7

Фрэнсис Филд (Браун) (Frances Field/Brown) — амер. художница и подруга А.Нин.

8

Марта Джагер (Martha Jaeger) — известный американский психолог.

9

Джим — речь идет об амер. писателе Джеймсе Лео Герлихи, близком друге Анаис.

10

Флоренс Найтингейл — знаменитая английская сестра милосердия, прославившаяся своей работой в госпиталях во время Крымской войны 1853–1856 гг.

11

Mea Culpa (лат.) — «моя вина», слова католической молитвы.

12

Стелла — женский образ в романе А. Нин «Зима притворств» (Winter of Artifice), прототипом к которому послужила Джун Мансфилд, жена Генри Миллера.

13

Мэри Маккарти (Mary McCarthy) — (1912–1989) — амер. писательница и театр. критик, знаменита своими сатирическими высказываниями по поводу брака, интеллектуалов и роли женщины.

14

Пауль Клее (Paul Klee) — (1879–1940) — художественно самобытный, но оказавший большое влияние на других художников швейцарский гений абстрактной живописи, который пытался своими изобретательными пейзажами передать сущность, духовную значимость вещей.

15

Национальная Библиотека — крупнейшая библиотека Франции, находится в Париже.

16

«Гран Гиньоль» (Grand Guignol) — парижский театр в стиле кич, в котором давались трагикомические представления, был очень популярен в первой половине ХХ века.

17

Лон Чейни (Lon Chaney) — (1883–1930) — легендарный актер немого кино.

18

Брейгель (Breughel) — семья голландских художников. Здесь, очевидно, имеется в виду творчество Питера Младшего («Адского»), который изображал сцены ада, демонов и ведьм.

19

Очевидно, речь идет о художнице и жене известного американского композитора и музыканта Конлона Нанкарроу.

20

На английском — «Company Manners»

21

«В ожидании Годо» (1952) — пьеса Сэмюэля Беккета, ирландского драматурга, представителя «литературы сознания», основоположника «театра абсурда».

22

«Camino Real» (исп.) — «Камино Реаль», пьеса Т. Уильямса.

23

Иан Хьюго — творческий псевдоним мужа А.Нин, Хью Гилера.

24

«Эм-Джи-Эм» (MGM) — сокр. от «Метро-Голдуин-Майер» (Metro-Goldwyn-Mayer), крупная кинокомпания, находится в Голливуде.

25

Теремин — муз. инструмент, который также называется терменвокс в честь его изобретателя, Льва Сергеевича Термена, физика и музыканта, который разработал его в 1920-х годах. Этот революционный инструмент первым позволил производить звуки без физического контакта, благодаря трем высокочастотным генераторам.

26

Доре Скари (Шари) (Dore Schary) — (1905–1980) — сценарист, режиссер, продюсер — один из самых знаменитых в Голливуде.

27

Y.M.H.A. — Ассоциация Молодых Иудеев (Евреев) (Young Men’s Hebrew Association) — религиозно-благотворительная американская организация.

28

Сама по себе эта строчка определенного смысла не имеет — это лишь игра слов, важна рифма. В качестве перевода мне на память приходит строка из Б. Пастернака: «Пью горечь тубероз, небес осенних горечь…»

29

Гринвич Вилледж (Greenwich Village) — район Манхэттена в Нью-Йорке и один из самых интересных его уголков: считается районом богемы со множеством уютных кафе и ресторанчиков.

30

Музей Метрополитэн — самый знаменитый в Америке, находится в Нью-Йорке на Пятой Авеню.

31

Рави Шанкар (р.1920) — индийский музыкант-ситарист и композитор.

32

Табла — пара небольших барабанов, используемых в камерной музыке Сев. Индии (так. наз. «правый», или dahina, с высоким звуком, и «левый», или bahina, с низким звуком).

33

Ситар — муз. инструмент лютневого семейства, преимущественно 3-струнный; распространен в арабских странах и Сев. Индии.

34

«Зеркала в саду» — один из романов Анаис Нин.

35

«Saturday Review of Literature» — «Субботнее литературное обозрение»

36

«Winter of Artifice» — «Зима притворств», роман А. Нин, ранее в России не публиковавшийся.

37

Сабина — женский образ из поэмы в прозе «Дом инцеста», прототипом его для А. Нин также послужила Джун Мансфилд-Миллер.

38

Джун — имеется в виду жена Генри Миллера, к которой Анаис испытывала утонченное эротическое влечение и с которой в 30-х годах, когда она жила в Париже, ее связывала тесная дружба.

39

Каресс Кросби (Caresse Crosby) — (1892–1970) — жена скандально известного поэта, издателя и мецената Гарри Кросби (1898–1929); сама она тоже прославилась своей творческой, издательской и политической деятельностью.

40

Блэк Маунтэн Колледж (Black Mountain College) — колледж в Сев. Каролине, небольшое экспериментальное учебное заведение, в котором преподавали многие новаторы в искусстве. Помимо искусства, Д.Л.Герлихи изучал там музыку и литературу. Именно там и состоялось его знакомство с А.Нин.

41

Мескалин — психоактивное наркотическое вещество, вырабатываемое из вида кактуса (peyote), растущего в Центральной Мексике и Северном Техасе.

42

Кристофер Ишервуд (Christopher Isherwood) — (1904–1986) — англ. писатель и драматург (по одному из его Берлинских рассказов, кстати, был снят в 1972-м знаменитый фильм «Кабаре» с Лайзой Минелли), эмигрировавший в США, где стал пацифистом и сторонником Веданты, индуистской философии, центральными идеями которой являются самоотречение и иллюзорность реального мира.

43

Джимми (Джеймс) Дин (James Dean) — (1931–1955) — один из самых культовых актеров амер. кино 50-х, трагически погиб в 24 года.

44

Арто, Антонен (Antonin Artaud) — (1856–1948) — фр. драматург, режиссер, теоретик театра. Основоположник «театра жестокости».


home | my bookshelf | | Дневник 1956 года |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 5
Средний рейтинг 2.8 из 5



Оцените эту книгу